Глава IV Русская интермедия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как ни подгоняло Александра нетерпение, как ни хотелось ему поскорее добраться до Гернси и поговорить с Виктором Гюго о событиях, происходящих во Франции, он считал себя обязанным в качестве корреспондента газеты «La Presse» прежде всего заняться английской политикой. Дело заключалось в том, что лорд Палмерстон, оказавшись в меньшинстве, распустил палату и снова созвал избирателей, и потому, словно бы вопреки закрепившейся за англичанами репутации флегматиков, в стране начались волнения. Едва приехав в Лондон, Дюма погрузился в бурные волны публичных собраний. Первый подсчет голосов его обрадовал, поскольку результаты, как ему показалось, свидетельствовали о высокой степени свободы совести у британских граждан, – тут в доказательство недоставало лишь избрания в Сити Лайонела Ротшильда, несмотря на его принадлежность к иудейской религии, которая помешала бы принести присягу на Библии. День за днем Александр добросовестно отправлял отчеты в редакцию своей газеты. Либеральное большинство откликнулось на призыв Палмерстона, и Дюма предвидел, что вскоре на него так и навалятся наиболее активные представители его клана, а значит, ему придется «скакать галопом по пути прогресса»… «Не знаю, имеют ли мои письма успех в Париже, – пишет он Эмилю де Жирардену. – Но в Лондоне они, замечу мимоходом, имеют огромный успех. Все газеты их перепечатывают, а на дверях любой читальни можно увидеть объявление: „Здесь читают письма Александра Дюма“. […] „Таймс“ оказал мне честь, предоставив свою первую полосу».

Наконец 4 апреля 1857 года Александр нашел возможность ускользнуть от журналистских обязанностей и сесть на корабль, идущий к Гернси. Виктор Гюго ждал его, стоя на молу и раскрыв навстречу объятия, волосы и бороду изгнанника трепал ветер. Прошло пять лет с того дня, как они расстались в другом порту, в Антверпене, и с тех пор, разделенные морем и туманом, часто думали друг о друге. Разлука, которая должна была бы отдалить этих собратьев по перу, напротив, соединила их в своеобразном, наполовину литературном, наполовину политическом братстве.

Гюго привел Дюма в свое роскошное пиратское логово, Отвилль-Хауз, выстроенное на вершине скалы. Работы были еще не совсем закончены, но гость пришел в восхищение, представив себе, каким станет дом после того, как отделка будет завершена. Но и в таком незавершенном виде жилище Виктора оказалось не похожим ни на одно из тех, с какими Александру приходилось знакомиться в жизни. Ему показалось даже, будто он вошел в храм – но храм атеиста: с алтарями, превращенными в кровати, со средневековой мебелью, имеющей бесчисленные потайные ящики, с никуда не ведущими коридорами, с окнами, за которыми открывался морской простор… Все здесь было тяжеловесным, причудливым, если не бредовым, тревожащим воображение… Дюма прикинул, что эта лавка старьевщика должна была стоить целое состояние, и еще больше пожалел о том, что продал замок Монте-Кристо, созданный когда-то примерно в том же стиле. Да, решительно у них с Гюго удивительно схожее понимание величия и одинаковое пристрастие к барочному стилю! В прошедшем месяце Дюма дал хозяину этого дома убедительное доказательство верности, вступившись за него и взяв его сторону в конфликте с актрисой Огюстиной Броган, которая под псевдонимом Сюзанна подло раскритиковала автора «Созерцаний». Поскольку эта самая Огюстина была актрисой Французского театра, Александр написал Ампи, директору театра, письмо, послав копию этого письма в «Фигаро» с просьбой немедленно предать документ гласности, что и было сделано. А написано там было вот что: «Я отношусь к господину Виктору Гюго настолько по-дружески и так восхищаюсь им, что хочу, чтобы та особа, которая нападает на него в его изгнании, больше не играла в моих пьесах. А потому буду вам весьма признателен, если вы тотчас же снимете с репертуара „Мадемуазель де Бель-Иль“ и „Барышень из Сен-Сира“. Впрочем, спектакли можно было бы оставить в афише, но только передав кому угодно те роли, которые до сих пор играла в них мадемуазель Броган».

Гюго, которому стал известен этот резкий отпор интриганке, немедленно откликнулся, поблагодарил своего защитника: «Великие души подобны великим светилам. У них есть собственный свет и собственное тепло; вы не нуждаетесь в похвалах, вы не нуждаетесь даже в благодарности; но мне – мне необходимо сказать вам, что я с каждым днем люблю вас все больше. И не только потому, что вы – одно из ослепительных впечатлений нашего века, но потому еще, что вы – одно из его утешений».

Должно быть, во время нынешней встречи они вспоминали эту историю, которая позволила обоим осознать, насколько они друг друга ценят. Должно быть, они говорили о своей работе, о своих планах. Должно быть, сожалели о пассивности соотечественников, которые не осмеливались стряхнуть иго Наполеона Малого. Возможно, кто-то из них коснулся в разговоре своей личной жизни. Впрочем, тут было что сказать и тому, и другому. Виктору наверняка трудно было умолчать о связи с Жюльеттой Друэ, которая последовала за ним на Гернси и жила на соседней вилле, равно как Дюма – о тех трудностях, которые он испытывал со своими многочисленными любовницами, о двусмысленных отношениях с сыном, о беспокойстве за дальнейшую супружескую жизнь Мари… И, может быть, возник у обоих вопрос: а существуют ли на самом деле удачные браки? Если так, то, сидя друг против друга в гостиной Отвилль-Хауза и думая о рукописях, над которыми в это время работали, о своем непростом любовном опыте, эти два пятидесятилетних человека, скорее всего, говорили друг другу, что, наверное, не бывает, чтобы удавались и творчество, и личная жизнь!..

Им надо было сделать друг другу столько признаний, обменяться столькими мыслями, что они могли бы вот так просидеть за разговорами не одну неделю, но миссия Дюма не терпела отлагательств. Он должен был во что бы то ни стало вернуться к своей работе репортера. И вот шестого апреля, после двух дней воодушевляющей близости с Гюго, наступило время расстаться.

Однако, прибыв в Лондон в куда лучшем расположении духа, чем уезжал из английской столицы, Александр понял, что Эмиль де Жирарден больше не ждет от него сообщений. Обрадовался: наконец-то можно вернуться в Париж, где его ждет столь многообещающее приключение!

На этот раз не любовное: Дюма решил издавать еженедельник «Монте-Кристо», призванный заменить покойного «Мушкетера». Первый номер нового издания вышел 23 апреля 1857 года тиражом десять тысяч экземпляров. Все тексты в газете, посвященные романам, истории, путевым заметкам, личным воспоминаниям и размышлениям, писал Александр Дюма. Иногда, кроме того, он занимался на страницах «Монте-Кристо» критическим разбором произведений других писателей. Так, к примеру, он проанализировал изруганную всеми, кому было не лень, «Госпожу Бовари» Гюстава Флобера – «книгу высочайших достоинств», которую ставил в один ряд с произведениями Бальзака. Дюма отметил, что, если у Флобера и недостает воображения, когда речь идет о композиции сюжета, зато он проявляет незаурядную фантазию в выборе лексики и описании деталей, каковая особенность делает стиль этого романиста более совершенным, чем стиль Бальзака. «Однако, – пишет он дальше, – именно из-за названного формального совершенства читатель испытывает, продвигаясь по этой книге, такую же усталость, какую испытывал бы странник, который пустился бы в долгий путь со слишком тяжелым посохом. Подобный посох, вместо того чтобы стать путнику опорой, делается обузой, так что время от времени бедняге приходится садиться у обочины или опускать посох на землю».[92] Говоря об исключительных достоинствах «Госпожи Бовари», Александр тут же признавался, что у него ушло «восемь или десять дней» на то, чтобы дочитать книгу до конца – столь это было утомительно. Как это постоянно случалось у Дюма, когда он говорил о других писателях, мимолетный, вскользь сделанный роману Флобера упрек послужил на самом деле замаскированным оправданием его, Александра-старшего, собственного способа писать. Говоря о другом с притворной беспристрастностью, он подразумевал под этим: «А вот мой читатель так увлечен повествованием, что ему и в голову не придет отложить книгу до тех пор, пока не узнает развязки!» Оправдание же такое было ему необходимо для того, чтобы иметь возможность поставить себя вровень с великими.

Дюма всегда больше доверял мнению публики, чем мнению профессиональных критиков, предпочитал благосклонность многих уважению придирчивых знатоков. Ему и в голову не приходило стыдиться того, что он – общедоступный писатель, напротив, он этим хвастался, гордился и говорил об этом во всеуслышание. И вот этого-то кое-кто не мог ему простить.

Непробиваемый для насмешек, он поместил в своем еженедельнике «Монте-Кристо» продолжение «Парижских могикан» и несколько глав из «Гарольда, или Последнего саксонского короля» – переделанный им перевод Виктора Персеваля, украсив этот последний текст своими лондонскими воспоминаниями и рассказом об исследованиях, связанных с «Соратниками Иегу»… Все шло у Александра в дело, все годилось для того, чтобы заполнить страницы своей газеты. И самое изумительное, что работа единственного сотрудника редакции еженедельника нисколько не мешала ему часто бывать в свете, много встречаться с людьми и путешествовать.

Вот он снова в Англии – он присутствует на дерби в Эпсоме, задумчиво стоит в музее Тюссо перед копией гильотины, которая отсекла голову Людовику XVI, прячет стыд, глядя на проституток-француженок с Креморн Род, или восхищается прогрессом искусства и науки на выставке в Манчестере… Вот он в Осерре – следует за кортежем в причудливых одеяниях… Вот он в Пьерфоне, где Руджиери по его просьбе устраивает на развалинах замка великолепный фейерверк… А вот он охотится с друзьями – правда, от этого удовольствия ему пришлось отказаться почти в самом начале из-за того, что нога не сгибалась в колене. Но он не унывал – и справедливо: чуть подлечившись, несколько дней спустя Александр был снова полон сил. Ничего удивительного – до старости еще так далеко!

Как-то сентябрьским утром, когда Дюма работал над текстом для «Монте-Кристо», слуга Теодор провел в его кабинет молодую женщину, при виде которой Дюма замер с пером в руке. На вид – года двадцать три, высокая, стройная, с чудесной молочной кожей, глубокими синими глазами, каштановыми волосами, мелкими белыми зубками, готовыми впиться… Лилла фон Буловски – венгерка по национальности и актриса по профессии… Желая избежать каких бы то ни было двусмысленных поползновений, она с самого начала сообщила Александру о том, что муж и ребенок – две страсти ее жизни и если она решилась покинуть их и одна приехала в Париж, то лишь потому, что ей как актрисе необходимо встретиться с несколькими величайшими умами Европы. Вообще-то Лилла уже исполняла в Венгрии роли в спектаклях, поставленных по пьесам как господина Александра Дюма-старшего, так и его сына, унаследовавшего талант отца – «яблоко от яблони недалеко падает»…

Дюма слушал бесконечные дифирамбы и готов был замурлыкать от удовольствия. Он немедленно решил, что эта иностранка не только хороша собой, но и умна, а поскольку ей хотелось посмотреть Париж, тут же и предложил показать ей город. Лилла согласилась с готовностью, которая показалась ему хорошим предзнаменованием для дальнейшего. Целый месяц, забросив свои повседневные труды, Александр ходил с гостьей по музеям, водил ее в театры, появлялся вместе с ней в гостиных. И при всем при том, как бы ни складывались внешние обстоятельства, Лилла оставалась с ним хотя и ласковой, но неизменно сдержанной. Можно подумать, она никогда не знала любви и нисколько не хотела узнать. Неужели эта красавица – бесполое и бездушное существо? Александр пребывал в раздумьях об этом, но тут Лилла, совершенно тем временем покорив и основательно потомив поклонника, внезапно объявила ему, что должна теперь ехать в Мангейм, где живет великая немецкая актриса Софи Шредер, согласившаяся давать ей уроки «артистического совершенствования», по пути же туда намерена остановиться в Брюсселе, где у нее дела, в Спа, в Кельне, в Майнце… Дюма любил путешествия почти так же страстно, как женщин, к тому же он как раз собирался съездить в Брюссель, где один из соавторов, Шервиль, ждал его, чтобы обсудить планы различных книг… В общем, актрисе было предложено, что писатель станет ее спутником на «части пути». Втайне Александр, конечно, надеялся на то, что неприступная красавица в дороге окажется настроенной по отношению к нему более благосклонно.

Они выехали ночным поездом. В вагоне, который уносил их прочь из Парижа, Лилла примостилась у плеча Александра, и он подумал, что наконец-то пришел его час. Но не тут-то было! Едва коснувшись его губ своим дыханием, молодая женщина отвернулась и уснула. «Никогда я не испытывал более странного ощущения, чем то, которое овладело мной, когда волосы этого прелестного создания легли на мою щеку, когда ее дыхание пролетело по моему лицу, – напишет он. – На лице моей спутницы появилось детское, невинное, спокойное выражение, какого я никогда не видывал ни у одной женщины, уснувшей у меня на груди». Убаюканный стуком колес, до конца пути Дюма так и оберегал в полумраке сон той, кого ему так хотелось бы разбудить своими поцелуями.

В Брюсселе он за несколько часов уладил все дела с Шервилем и отправился вместе с Лиллой слушать знаменитую пианистку Мари Плейель, которая играла для них одних и с такой виртуозностью, что эта воздушная музыка околдовала обоих и вызвала просто-таки нервное потрясение. В поезде, которым они возвращались в Спа, Лилла от возбуждения не могла заснуть. Александр тщетно старался ее загипнотизировать, чтобы успокоить. Добравшись до Спа, они остановились в гостинице, но, когда настала ночь, Лилла снова начала маяться бессонницей. Она позвала Александра в свой номер, тот поспешил к ней и снова попытался ее загипнотизировать. Прошло довольно много времени, прежде чем она закрыла глаза, но тотчас стала жаловаться на боль в груди. Когда встревоженный Дюма попросил ее показать, в каком месте болит, Лилла взяла его руку и, глубоко вздохнув, положила себе на грудь. Он почувствовал сквозь сорочку тепло ее тела. Понемногу его искусно затянутое прикосновение успокоило страдалицу, но теперь уже окончательно растревоженный Александр надеялся все-таки на иное, чем обычно, завершение событий. Однако, когда он уже почти совсем не владел собой, Лилла, окончательно исцелившись, попросила оставить ее одну. Дюма, смущенный и растерянный, вернулся к себе.

На другой день путешествие продолжилось. Они спустились по Рейну от Кельна до Майнца. И на всем пути, если Александр и не смог ни разу добиться от своей спутницы большего, чем знаки чисто дружеского расположения, зато чем дальше, тем больше он мог убеждаться в масштабах своей известности: на каждой остановке незнакомые люди собирались вокруг него толпами, выпрашивая автографы.

В Кобленце некая красотка из Вены подружилась одновременно с ним и с Лиллой. Молодые женщины поселились в гостинице в одном номере. Ночью они позвали Александра к себе, чтобы он рассказал какую-нибудь историю. Рискованная ситуация показалась ему заманчивой, и он посоветовал им улечься в одну постель, чтобы лучше его слышать. Венка без колебаний скользнула в постель венгерки. Весь напрягшись от вспыхнувшего желания, Александр принялся вспоминать одно из своих давнишних любовных приключений. Они слушали его, тесно прижавшись одна к другой, обнявшись, – томные, должно быть, втайне испытывающие лесбийское влечение и явственно насмехающиеся над ним. Едва Дюма договорил, барышни отправили его восвояси, и он снова остался в одиночестве. «Впервые, – напишет он после, – я оказался в таком странном положении: близость без обладания и вольность в обращении без любви».

Однако Александр был не из тех, кто долго может довольствоваться игрой обманутых ожиданий. Распрощавшись с прелестной венкой, Дюма и Лилла продолжили свои странствия ложных любовников и ложных друзей по Германии, которой дела не было до их отношений. Близился конец поездки. В Мангейме Александр проводил молодую женщину к престарелой и прославленной госпоже Шредер, которая, прослушав Лиллу, согласилась открыть ей высшие тайны своего искусства. Лилла вернулась после этого испытания в гостиницу хмельная от счастья. Зато Александр теперь совершенно не понимал, что он делает в этом немецком городе в обществе прелестницы, которой хочется брать уроки трагедии у отставной актрисы, а не уроки любви у мужчины, пребывающего в отличной форме и сгорающего от желания провести с ней ночь. В общем-то ему все это надоело! И на следующий же день он без обид и сожалений расстался с Лиллой и тронулся в обратный путь во Францию.

Едва добравшись до Парижа, Дюма тотчас принялся нагонять упущенное время, набросившись на романы, для которых Шервиль дал ему основу. Это были «Предводитель волков», «Блек», «Волчицы из Машкуле»… Он то и дело теребил своего соавтора, слишком медленно подготавливавшего очередную порцию «сырья»: «Не раскисайте, трудитесь неустанно […] Как только покончите с „Шевалье“ […], сразу накидывайтесь на „Волчиц“, на „Волчиц“, на „Волчиц“!..» Но Шервиль был куда более ленивым, чем Маке, и Александру приходилось буквально вымогать у него страницу за страницей. Лентяй догадывался о том, что нескольких строк, вышедших из-под его пера, Дюма вполне достаточно для того, чтобы превратить их в целую главу, блестяще написанную и полную удивительной силы; впрочем, Александр и не скрывал этого. «Вы ведь знаете о том, что, пройдя через мои руки, сооружение удваивается, утраивается, учетверяется», – напоминает он Шервилю. И снова настаивает, умасливает: «Как только у вас будет сотня страниц, несите их на почту! А я постараюсь в конце месяца прислать вам еще пятьсот франков». Напоминания о сути их отношений шли в Брюссель постоянно: если Шервиль станет аккуратно поставлять тексты, то и Александр будет аккуратно ему платить, услуга за услугу! И в конце концов Шервиль повиновался. Он поставляет канву. Александр по ней вышивает.

Но иногда Дюма брал все – или почти все – только из собственной головы, из собственной жизни. Вот так он перенес в книгу, получившую окончательное название «Госпожа де Шамбле» (первоначальное – «Да будет так»), воспоминания о своей связи с Эммой Маннури-Лакур. Он знал о том, что женщина тяжело больна, со дня на день ждал известия о ее кончине, и роман, который он посвятил скорее уже ее памяти, чем ей самой, весь был проникнут этим печальным предчувствием…

В самом деле, достаточно было Александру оглянуться на собственное прошлое, и перед ним вставала целая вереница призраков: за Жераром де Нервалем последовали Огюстен Тьерри, Дельфина де Жирарден, Альфред де Мюссе, Беранже, Эжен Сю… То и дело слышался свист косы смерти, неутомимо косившей территорию французской литературы. Александру то и дело приходилось отдавать последние почести на страницах «Монте-Кристо» тому или другому из прославленных усопших. А сам-то он? Может быть, сам он несокрушим? Никогда еще Дюма не чувствовал себя так великолепно. Никогда прежде не испытывал он такого желания жить, такой жажды жизни. Но никогда раньше и не думал так много о смерти.

В начале 1858 года умерла от туберкулеза великая Рашель. Одиннадцатого января Александр шел вместе с траурной процессией за гробом актрисы, держась за одну из серебряных кистей черного покрывала, накинутого на гроб, и размышлял, приноравливая свой шаг к шагу везущих катафалк лошадей, о тех далеких временах, когда он был бесконечно несчастен из-за того, что та самая женщина, которую сегодня хоронят, отказала ему в своей благосклонности.

Три дня спустя, 14 января, Орсини совершил свое бессмысленное покушение на монарха. Четверо погибших, сто сорок восемь раненых, а Наполеон III остался цел и невредим – ни единой царапины. Зато власть воспользовалась случаем и моментально издала закон о государственной безопасности, позволявший без суда высылать за пределы страны лиц, заподозренных в участии в заговоре против режима. Снова начались беззаконные аресты. Однако большая часть народа предпочитала не замечать незначительных, как многим казалось, посягательств на свободу мнения. Шестнадцатого января, то есть через двое суток после взрыва бомбы Орсини, театр «Жимназ» показал «Внебрачного сына», драму в пяти актах Александра Дюма-младшего. Устроившись, как ему и полагалось, в ложе для почетных гостей, отец автора слушал со смешанным чувством гордости и досады, какими овациями встречают сочинение «малыша». Иные триумфы звучат похоронным звоном… Александр Первый и сам аплодировал, пожимал руки, благодарил за комплименты, адресованные Александру Второму, и страдал из-за этого нелепого недоразумения. Успех сына пробудил в нем желание вернуться в театр, чтобы, в свою очередь, с упоением внимать крикам «браво». Но с некоторых пор ему трагически недоставало идей. Правда, словно бы в качестве компенсации он, на его счастье, владел искусством приспосабливать остатки, кроить из лоскутков.

Когда двое актеров марсельского Гран-Театра, Женневаль и Кларисса Мируа, сообщили Дюма, что им хотелось бы поставить его пьесу, он предложил им инсценировку «Джен Эйр», слегка подправив переделанный в свое время для сцены Виктором Персевалем роман Шарлотты Бронте. Получил согласие и с рукописью в кармане отправился в Марсель, чтобы защищать «свое» творение. Пьеса была прочитана перед актерами, к которым присоединились несколько местных журналистов и несколько членов муниципального совета, все в один голос стали предсказывать триумф. Лишь одна актриса, недовольная тем, что ей не дали роли, не преминула заметить, что эту драму уже играли в Брюсселе и на афише стояли имена двух молодых бельгийских авторов. Александр не захотел неприятностей. Должно быть, речь шла о другой инсценировке того же романа, в свою очередь заметил он, но какое это имеет значение, у него это далеко не последняя пьеса! И немедленно, желая избежать будущих нареканий в собственный адрес, предложил в следующий же четверг прочесть актерам совершенно новое произведение. Называться пьеса будет «Лесники», сюжет – у него в голове, потому – нет ни малейшего сомнения! – он с легкостью сможет за это время пьесу написать.

Один из марсельских друзей, Берто, предоставил Дюма свой загородный дом, с тем чтобы драматург мог в спокойной обстановке полностью отдаться своему титаническому труду. На самом деле труд оказался вовсе не титаническим: чтобы сдержать слово, Александр ограничился тем, что сделал инсценировку своего детективного романа «Катрин Блюм». Канва давно уже существовала, расшить ее – дело нехитрое. Четыре дня спустя пьеса была готова – реплики в ней вспыхивали настоящим фейерверком.

Прочитанная перед художественным советом и с волнением принятая, наспех отрепетированная, она была показана две недели спустя добродушной публике, которая с радостью аплодировала великому парижскому писателю, не поленившемуся нарочно приехать на юг, чтобы поддержать марсельских артистов. Дюма на сцене увенчали золотой короной; театральный оркестр исполнил серенаду у него под окном, он с царственным видом вышел на балкон, поблагодарил актеров и поклонников, произнес речь перед толпой и отправился с веселой компанией ужинать в одном из лучших ресторанов города. В четыре часа утра он вышел оттуда свежий как огурчик. Эдмон Абу, который при этом присутствовал, рассказывал, что, возвратившись домой, неутомимый Дюма не пожелал ложиться спать и сел к письменному столу, чтобы подготовить текст для очередного номера «Монте-Кристо».

Здоровье и задор Дюма изумляли окружающих. Он не способен был ни отложить перо, ни отказаться от привычки к перемене мест. Теперь Александр снова подумывал о путешествии по Средиземному морю, о поездке в Малую Азию, в Сирию, Палестину и Египет… Но осуществлению этих планов помешал другой проект. Земля так обширна, а населяющие ее народы так разнообразны, считал Дюма, что любую возможность увидеть какую-нибудь новую страну надо считать подарком. Впрочем, по его мнению, все, что в жизни происходит неожиданного, должно быть истолковано как вмешательство Провидения, а следовательно – как выпавшая тебе удача, которую нельзя упускать из страха обидеть Господа.

В то время Александр только что свел знакомство с молодой четой русских аристократов, графом и графиней Кошелевыми-Безбородко, которые путешествовали по всей Европе ради собственного удовольствия. Их сопровождала многочисленная свита – целая толпа слуг, друзей и прихлебателей, среди которых были личный врач, итальянский маэстро, придворный поэт и даже настоящий спирит. Последний, Дэниел Дуглас Юм, должен был вскоре жениться на сестре графини. Внезапно воспылав дружескими чувствами к Дюма, он захотел, чтобы тот был свидетелем на его свадьбе, – ну и как тут откажешься?

Вся разноплеменная компания обитала в гостинице «Трех Императоров» на площади Пале-Рояль и только и делала, что переходила с одного приема на другой, с одного пиршества на другое. Довольно быстро Александр сделался непременным участником этих светских сборищ. Его болтовня так забавляла русских путешественников, что графиня, привыкшая смело решать любые вопросы, внезапно предложила ему: «Поедемте-ка с нами в Санкт-Петербург!» Отъезд был намечен через пять дней. Ошеломленный, но уже готовый поддаться соблазну, Александр растерянно пробормотал, что вряд ли сумеет за такое короткое время подготовиться к такому долгому путешествию, и к тому же, если бы он должен был отправиться в Россию, то не довольствовался бы пребыванием в Санкт-Петербурге, но хотел бы увидеть еще и Москву, Нижний Новгород, Казань, Астрахань, Севастополь… «Вот и чудесно! – воскликнула графиня. – У меня есть поместье в Коралово, под Москвой, у графа – земли в Нижнем, степи под Казанью, рыбный промысел на Каспийском море, загородный дом в Изаче!..» У Александра голова закружилась только от одного этого роскошного перечисления, но он все еще колебался. Не маркиз ли Карабас приглашает его посетить свои владения, свои поместья, столь же многочисленные, сколь и воображаемые? У него перехватило дыхание, он поспешно выскочил на балкон, возвышавшийся над площадью Пале-Рояль, и вдохнул воздух Парижа, пытаясь вернуться к действительности. Задуманное им путешествие вокруг Средиземного моря вдруг показалось ему заурядным и второстепенным. А кроме того, он ведь сможет туда отправиться, когда вернется из России. Впечатления же, которые он вывезет из царской империи, послужат основой для великолепных статей, которые можно будет поместить в «Монте-Кристо». Не прошло и двух минут, как решение было принято окончательно. «Ну что ж, я еду с вами!» – объявил Дюма. Услышав эти слова, граф и графиня просияли, а Юм порывисто расцеловал того, кому теперь уж точно предстояло стать свидетелем на его свадьбе.

На следующий день Александр принялся улаживать свои дела и складывать чемоданы, а прежде всего он немедленно сообщил сыну, все так же пылко влюбленному в прекрасную Надежду Нарышкину, что теперь и у него тоже появятся тесные связи с Россией. Поскольку Дюма никогда не мог во время путешествия обойтись без приятного спутника, он пригласил Жан-Пьера Муане, декоратора «Опера-Комик», присоединиться к нему в этой поездке.

Осталась последняя и главная забота: что станет в его отсутствие с нежной Изабель Констан? Бедняжка так неопытна, она такая хрупкая, такая уязвимая! Достаточно на нее дунуть, чтобы сбить с ног. Александр поручил одному из своих друзей, краснодеревщику Ван Лоо, присматривать за подругой. «Оставляю вам это письмо на случай необходимости, – пишет он Ван Лоо. – На тот случай, если со мной произойдет какое-то несчастье, которое помешает мне прислать Изабель все, в чем она будет нуждаться, я открываю ей у вас кредит до двухсот франков». Нельзя сказать, чтобы это было очень уж щедро, даже и просто щедро, но при том, в каком состоянии были тогда финансовые дела Дюма, большего он сделать не мог.

Выехали поездом в середине июня 1858 года. Восемнадцатого числа путешественники были в Берлине, девятнадцатого – в Штеттине, где сели на судно под названием «Владимир», идущее в Кронштадт. Затем, сделав пересадку, прибыли в Санкт-Петербург. И уже двадцать четвертого июня Александр поселился в роскошном загородном доме Кошелевых-Безбородко. Восемьдесят слуг, парк на три версты в окружности, две тысячи душ крепостных, расселенных по многим деревням, беседка для музыки, частный театр, изобилие статуй и картин – каким же маленьким показался ему замок Монте-Кристо, которым он не так давно владел, в сравнении с этим дворцом из «Тысячи и одной ночи»!

Посетив столицу, Александр увидел город-обманку, город-видение, наполовину стоящий на земле, наполовину на воде, на зыбкой болотистой почве, северную столицу России с ее горделивыми зданиями, прямыми улицами, каналами в гранитных парапетах, с прозрачными северными ночами, которые не дают уснуть и навевают самые что ни на есть безумные мечты.

Он бывал в литературных и аристократических салонах, познакомился с романистом Григоровичем и поэтом Некрасовым, о которых он прежде никогда не слышал, но которые здесь были почти так же знамениты, как и он сам. А главное – он снова встретился здесь с прелестной соотечественницей, бывшей актрисой Женни Фалькон, с которой часто виделся в Париже: ее сестра, великая певица Корнали Фалькон, потеряла голос, а сама Женни, после многообещающего дебюта в театре Жимназ, получила ангажемент во Французском театре в Санкт-Петербурге и сделала там неплохую карьеру. В нее влюбился близкий друг Дюма, граф Дмитрий Нарышкин, он сделал актрису своей официальной любовницей, осыпал драгоценностями, поселил в роскошно обставленной квартире и заставил покинуть сцену. Однако праздное существование в позолоченной клетке тяготило актрису, и она утешалась, устраивая самые великолепные в Санкт-Петербурге балы и раскатывая по улицам на самых красивых во всей округе рысаках.

Поприсутствовав на свадьбе гипнотизера Дэниела Дугласа Юма, затем ненадолго заехав в Финляндию, покатавшись по льду замерзшего Ладожского озера, осмотрев несколько памятников и несколько церквей, Александр поддался уговорам Дмитрия Нарышкина и Женни: он устремился в Москву. И в течение двух месяцев блаженствовал в их загородном доме в Петровском парке, бороздил вместе с ними улицы древнего города царей, блуждал по залам кремлевских дворцов, вдыхал запахи рынков под открытым небом, расспрашивал местных жителей, пытался постигнуть традиции и историю странной этой империи, которая словно бы жила вне времени и пространства. Хозяева так баловали его, были к нему так предупредительны, что рядом с ними он и сам чувствовал себя богачом. Здесь денег не считали, здесь всем правила прихоть, но всякое человеческое существо становилось – кто в большей, кто в меньшей степени – рабом хозяина здешних мест. «У него [Дмитрия Нарышкина] повсюду земли, повсюду дома. Он не знает счета ни своим деревням, ни своим крепостным. Этим занимается его управляющий, – пишет Дюма. – Вполне можно допустить, без ущерба для того и другого, что управляющий ворует у него по сотне тысяч франков в год. Дом Нарышкина – заповедное царство беспечности, апофеоз беспорядка».

Завороженный щедростью и великолепием оказанного ему приема, Александр тем не менее заметил, что это всего лишь фасад, за которым скрываются беспредельная нищета и невежество отсталой страны. Конечно, в последние несколько месяцев было много разговоров о том, что готовится указ об отмене крепостного права. Однако обнародование этого указа все откладывается из-за множества препятствий, а благородные намерения царя Александра II вызывают недоверие у крестьян и тревогу у помещиков. Разве можно вот так, ни с того ни с сего, освободить миллионы крепостных рабов, если многие поколения этих людей, подобно вьючным животным, привыкли к слепому повиновению и, веря, что хозяева способны уберечь их от любой беды, сжились с преимуществом быть таким образом избавленными от всякой заботы о завтрашнем дне? Но больше всего изумляла Александра этническая пестрота народа, считавшего себя единым. Здесь была не одна Россия, но двенадцать, двадцать Россий, и в каждой – свои нравы, свои обычаи, своя религия, свое прошлое, свой язык… Только сильная и деспотичная центральная власть могла поддерживать некое подобие сплоченности этих разрозненных, не связанных между собой народов. Дюма с удивительной проницательностью предсказывал: «Россия разломится не на две части, как Римская империя, но на четыре куска. […] Император, который будет править в то время, когда совершится это великое потрясение, сохранит за собой Санкт-Петербург и Москву, то есть истинный российский престол; вождь, которого станет поддерживать Франция и любить Варшава, будет избран королем Польши; неверный наместник поднимет свои войска и, воспользовавшись своим военным влиянием, станет царем в Тифлисе; наконец, какой-нибудь ссыльный, будучи гениальным человеком, установит федеративную республику от Курска до Тобольска. Невозможно, чтобы империя, сегодня покрывающая седьмую часть земного шара, оставалась в одной руке. Слишком твердая рука будет перебита, слишком слабая разожмется, и в том и в другом случае ей придется выпустить то, что она держит».

Это предсказание подкреплялось сотнями наблюдений и анекдотов, которыми Дюма заполнял послания, аккуратно отправляемые читателям «Монте-Кристо». Без всякого порядка, как придется, он то пересказывал целые периоды из истории России, то рассказывал о своих встречах с самыми что ни на есть незначительными, но чем-то привлекшими его внимание личностями или просто случайными людьми, об особенностях повседневной жизни народа или о разговорах с тем или другим высокопоставленным царским чиновником. Неутомимо, словно насекомое, добывающее нектар, он переходил от одной темы к другой: здесь обличал пагубные последствия крепостного права, там жаловался на трудность езды в неудобных повозках, именуемых тарантасами, или порицал неумеренное распространение бакшиша среди чиновников.

Но вместе с тем он восхищался русским гостеприимством, страстью знати к поэзии, смелостью лихих киргизских всадников, которые ездят без седла на диких лошадях. И о чем бы он ни говорил, красноречие и увлеченность неизменно оставались главными достоинствами его рассказов. Невозможно понять, что в его дорожных зарисовках было правдой, что – выдумкой, но читатель следовал за повествователем до конца ради одного только удовольствия почувствовать себя в новой, непривычной обстановке, его глазами увидеть чужие края.

Впрочем, Дюма не ограничивался только живописными изображениями увиденного. Разве он не посланник французской литературы? Осознавая свою роль посредника между двумя мирами, плохо друг друга знающими, он пытался в своих статьях приобщить соотечественников к великим произведениям русской литературы. Он представлял им волнующие образы Пушкина, Лермонтова, Некрасова в весьма приблизительных переложениях, слегка приукрасив переводы, сделанные неотступно следовавшим за ним Калино; он цитировал Гоголя, Григоровича, Тургенева… Одним словом, старался как мог, делал все, что было в его силах, – ведь он почти ничего не знал о литературе этой прекрасной и варварской страны, – чтобы Россия стала понятнее западному уму. И что бы Дюма ни делал, уважение к северному соседу не мешало ему судить о нем с пренебрежительной снисходительностью старшего брата. «У русских, недавно родившегося народа, – пишет он, – еще нет национальной литературы, равно как и музыки, скульптуры и живописи; у них есть только поэты, музыканты, художники и скульпторы, однако число их недостаточно велико для того, чтобы образовать школу». Не позабыл ли Александр о «Евгении Онегине», «Мертвых душах», «Герое нашего времени»? Разве не знал он, к примеру, о том, что Тургенев в свое время до слез тронул царскую семью своими «Записками охотника» – проникновенным рассказом о простых людях России и в то же время речью неумолимого обличителя крепостного права? Он не заметил, что еще совсем недавно роман того же Тургенева «Дворянское гнездо» произвел на читателей такое впечатление, что все молодые русские девушки захотели быть похожими на его героиню? Ничего не слышал о начинающем писателе по имени Лев и по фамилии Толстой, который только что прославился своей трилогией – «Детство», «Отрочество» и «Юность», и о другом дебютанте, Федоре Достоевском, авторе повести «Бедные люди», который в то время был на каторге в Сибири, искупая свое преступление, – он по легкомыслию принял участие в заговоре против покойного царя Николая I? Нет, нельзя узнать о стране все, стремительно по ней пролетев!

И тем не менее, сравнивая увлечение Россией французских путешественников с тем, которое рождала у русских путешественников Франция, Александр думал, что русских прежде всего привлекает французская культура, тогда как французов прежде всего очаровывает русская душа, чистая, благородная и беспечная. Впрочем, во время этой первой части своей поездки он видел Россию скорее все-таки глазами Женни. Те места, в которых он побывал вместе с ней и ее любовником Дмитрием Нарышкиным, имели для него двойную прелесть – он открывал для себя прекрасную страну, одновременно сближаясь с красивой женщиной. С каждым днем Женни казалась ему все более привлекательной, и он не упускал случая сказать ей об этом. Уступила ли она его домогательствам? Должно быть, несколько раз ей случалось забыться, и она была обязана ему несколькими мгновениями блаженства, потому что много лет спустя, уже на пороге старости, когда Женни расспрашивали о том, какие у нее были отношения с Дюма, она призналась, потупив глаза: «Согрешила…»

Но вот наконец, совершив патриотическое паломничество в Бородино, на поле битвы, которую французы упорно продолжали называть Московской, в последний раз побывав в Кремле, прокатившись с Женни в Троице-Сергиеву лавру, ненадолго съездив с ней же в Елпатьево и Калязин, где они обедали с гвардейскими офицерами, Александр с легкой печалью решился покинуть «несравненную прелестницу» и вместе с Муане и Калино сел на корабль, которому предстояло спуститься вниз по Волге.

На четвертый день однообразного плавания между ровными берегами Дюма заметил, что пейзаж вдруг сильно оживился. На горизонте поднялся шум, «напоминавший те раскаты, которые предшествуют землетрясениям», скажет он позже. И продолжит свой рассказ: «Это был рокот двухсот тысяч голосов. Внезапно, за одним из поворотов Волги, мы увидели, что река скрывается за лесом расцвеченных флагами мачт. Это оказались все те суда, которые, спустившись или поднявшись по реке, привезли товары на Нижегородскую ярмарку».

Сойдя на берег в Нижнем Новгороде, Дюма направился к своему «корреспонденту», господину Грассу, к которому у него были рекомендательные письма. Тот, не дав гостю ни малейшей передышки, потащил его осматривать шумные, забитые народом базары, раскинувшиеся в четырех предместьях; русские там были перемешаны с татарами, персами, армянами и китайцами, и все они, казалось, были здесь у себя дома. В одних торговых рядах продавали чай, в других – ковры или драгоценные камни, тут же шла и торговля телом. «…Здесь – ярмарка из ярмарок, целый город из шести тысяч ларьков, – писал Дюма-отец Дюма-сыну, – к тому же публичный дом на четыре тысячи девиц. Как видишь, все на широкую ногу».[93] Любой предмет здесь становился предлогом для бесконечного торга. «Первое впечатление от подобной толкотни, первое воздействие подобного шума, – пишет Дюма, – ошеломление, от которого в первый день так и не можешь оправиться. Все эти люди, снующие взад и вперед по своим делам, – среди них множество татарских торговцев вразнос, с неутомимым упорством предлагающих всякие тряпки, лохмотья и всевозможный хлам, – кажутся сбежавшими из дома умалишенных, одни лишь турецкие купцы – неподвижные, веселые и безмолвные – самим своим видом показывают, что они в здравом уме».

По совету Грасса, Александр отправился с визитом к нижегородскому губернатору, генералу Муравьеву. Тот пригласил писателя выпить чаю в обществе именитых горожан. Едва он уселся среди других гостей, как лакей объявил: «Граф и графиня Анненковы». Дюма вздрогнул. Это имя пробудило в нем далекое воспоминание: не те ли это самые два персонажа – заговорщик-«декабрист» и молодая француженка, чью историю он рассказал в одном из своих романов? Генерал, взяв француза за руку, подвел к новоприбывшим и сказал в качестве представления: «А вот герой и героиня вашего „Учителя фехтования“». Александр вскрикнул от удивления и кинулся обнимать этих двух улыбающихся призраков. Они были помилованы царем Александром II – после того, как провели тридцать три года в Сибири!

Потребовался бы не один месяц на то, чтобы проникнуть во все тайны Нижнего Новгорода, но Александр не мог себе позволить такой неспешности. Три дня спустя он покинул эту столицу торговли и смешения племен, чтобы продолжить свое медленное скольжение вниз по «матушке» Волге: Казань, Саратов, Царицын, Астрахань – вот он уже на берегу Каспийского моря… Неужели это все еще Россия? Пестрая мозаика народов и религий заставляла в этом усомниться. Ну что, скажем, общего между москвичами и жителями Астрахани?

На свое счастье, путешественники прибыли в эти южные края вовремя и смогли присутствовать при большом лове осетра. «Существуют две вещи, ради которых и самый скупой из русских всегда готов на любые безумства, – замечает Дюма, – это икра и цыгане». Александр весьма оценил вкус икры, но остался совершенно равнодушен к чарам цыган, «этих созданий, – уточнил он, – которые поглощают состояния юношей из хороших русских семейств».

Дальше путешествие продолжилось по суше. Александр отметил поначалу для себя, а потом и для других, что существуют два способа стряхнуть апатию русского кучера: выдать себя за генерала, пусть даже французского, или, если потребуется, стегать извозчика кнутом и колотить его кулаками по спине.

В конце октября Дюма присутствовал при совершении буддистского обряда у калмыцкого князя Тумена. Вспоминая варварский грохот, от которого едва не оглох, Александр пишет: «Я оказался среди всех этих дребезжащих колокольчиков, звенящих цимбал, гудящих гонгов, грохочущих барабанов, воющих раковин, ревущих труб и уже готов был поклясться, что присутствую на каком-нибудь шабаше, которым управляет Мефистофель собственной персоной».

По местному обычаю мужчины в знак дружбы должны были потереться носами между собой. Александр последовал этому обычаю, заметив потом мимоходом, что проявил изрядную ловкость, поскольку «нос калмыков, как известно, не самая выдающаяся часть их лица, и не так легко до него добраться между широких его щек – этих двух костистых выступов, которые охраняют приплюснутый нос подобно двум оборонительным сооружениям». Александр с удовольствием произвел бы подобное соприкосновение и с маленьким носиком восемнадцатилетней супруги князя Тумена, но подобная фамильярность была запрещена протоколом. «Я было попытался потереться носом о нос княгини, но меня предупредили, что эта форма вежливости принята только между мужчинами. Как я сожалел об этом!..»[94]

Дюма утешился, любуясь чудесами верховой езды, которые показывали калмыки, бешеными верблюжьими гонками, плавным и стремительным полетом обученных соколов, преследующих в небе дюжину лебедей, и величественными движениями воинов, исполняющих национальные танцы. Князь показал французским гостям свой табун из десяти тысяч диких коней и угостил их любимым калмыцким кушаньем: сырой кониной, приправленной луком, перцем и солью. Александру понравилось это блюдо с крепким запахом, но он поморщился, когда пришлось глотать кумыс.

Когда обед подходил к концу, триста всадников, собравшись перед дворцом, выпили за здоровье французского гостя, издавая оглушительные крики «ура!». Для того чтобы ответить на их приветствие, князь Тумен велел принести Александру, чей бокал показался ему слишком маленьким для такого великого человека, оправленный в серебро олений рог и приказал вылить туда целую бутылку шампанского. Позже князь предложил гостю помериться силами в борьбе, сказав, что победитель получит один из тех великолепных патронташей, которыми украшается кавказский костюм. Александр принял бой. Оба разделись до пояса, встали в центр кольца почтительно ожидающих начала соревнования зрителей. «У князя было больше привычки к таким упражнениям, – рассказывает Дюма, – но я оказался явно сильнее. […] Через пять минут он упал, а я упал на него. Как только его плечи коснулись земли, он признал себя побежденным». После этой дружеской схватки противники потерлись носами и пошли окунуться в воды Волги, наполовину скованной льдом. «Тем, кто меня знает, – сообщает Дюма своим читателям, – известно, насколько я равнодушен к переменам погоды».

Седьмого ноября, уже в Кизляре, Калино, его переводчик, с ним распростился, и Александр, перебравшись через Терек, оказался на территории Кавказа. Очередная смена культуры и нравов. Грузинские обеды и ужины были не чем иным, как грандиозными попойками, требующими немалого мужества и выдержки. Тут не мерились физической силой – тут шло состязание в том, кто кого перепьет, кто дольше продержится, соседи по столу бросали друг другу вызов, а в подобных условиях трудно остаться здоровым. Но жителей этого не вполне еще завоеванного края, на взгляд Дюма, подстерегала и другая опасность. Между казаками, состоявшими на службе империи, и чеченцами, не желавшими признавать владычества русских, шла беспощадная партизанская война. На дороге в станицу Червленую охрана Дюма подверглась нападению горцев. Один из казаков был убит чеченцем, который тотчас отрезал голову врага и принялся размахивать ею перед глазами у «проклятых православных захватчиков». Другой казак немедленно бросился на агрессора, желая отомстить за обезглавленного товарища. На этот раз убитым оказался чеченец, и победитель, перерубив шею побежденного, показал окровавленный трофей товарищам по оружию, что те, в свою очередь, шумно приветствовали. Подчеркивая жестокость ежедневных стычек, о которых никто не писал в газетах, Александр воздает должное и храбрости казаков, и смелости их врагов. Он испытывает даже своего рода нежность к российской «колонии», сумевшей сохранить своеобразие, гордость и беспечность, несмотря на нависшую над ней тягостную тень метрополии. России, «сумрачной правительнице, которую ее величие не делает веселее», он противопоставляет Грузию, «веселую рабыню, которую даже рабское положение не способно опечалить». Кроме всего прочего, грузинки показались Дюма одними из самых красивых женщин на свете, а грузины – образцом мужественной красоты.

В Дербенте князь Багратион познакомил гостя с городом, а делегация персов расхвалила его талант рассказчика. Но прочли ли они хотя бы одну строчку из его сочинений? В Тифлисе Александр торжественно отпраздновал наступление нового, 1859 года, нанес визит градоправителю, князю Барятинскому, и, по обычаю, стал участником множества застолий. Но между двумя приемами, между двумя прогулками он умудрялся все-таки выкраивать несколько часов для того, чтобы продолжать записывать свои дорожные впечатления. За путевыми заметками из России последовали заметки о путешествии по Кавказу. Эта работа, которой он занимался урывками, не мешала ему время от времени вспоминать милых его сердцу людей, оставшихся на родине. И тогда, на время отложив исполнение своих обязанностей репортера, он предавался праздному блаженству сплина. «Кроме тебя, – пишет он Эмме именно в такие дни, – меня никто на свете не любит, никто обо мне не думает, никто обо мне не тревожится. Я чувствую себя одиноким и совершенно всеми позабытым, так что могу почти в полной мере наслаждаться счастьем, каким обладают только умершие, не подвергаясь неприятности быть погребенным». Правда, почти сразу же следом за тем он прибавляет: «Я помолодел на десять лет, судя по тому, сколько я чувствую в себе сил, и мог бы сказать то же самое о своем лице. […] До чего хороша эта свобода делать что захочешь, одеваться как захочешь, вести себя как захочешь, идти куда захочешь!» Но когда же он пишет искренне – когда жалуется на одиночество или когда радуется тому, что так юношески крепок и свеж в свои пятьдесят шесть лет?

С сыном Александр говорит более прямо и откровенно: «С Новым годом, доброго тебе здоровья, прими все самые нежные и самые отеческие пожелания моего сердца, я люблю тебя. […] В понедельник уезжаю на гору Арарат. Постарайся повидаться с Деннери [один из соавторов Дюма-отца], скажи ему, что я привезу отсюда черкесский роман, из которого, думаю, можно будет сделать прекрасную драму. Мне кажется, это будет достаточно ново: герой-татарин и героиня-черкешенка, выведенные на подмостки человеком, который спал с черкешенками и участвовал в перестрелке с татарами». Стало быть, даже подпав под очарование дикой красоты этого края, он не забывает о выгоде, которую сможет из этого извлечь для будущей своей работы. Охотился ли Александр на крупную дичь, разглагольствовал ли до хрипоты на пирах, подвергался ли неприятельскому обстрелу из засады или ухаживал за калмыцкой красоткой – он никогда не забывал о том, что прежде всего он – писатель и что все попадавшееся ему волею обстоятельств на глаза должно послужить главному: сочинению романов и пьес.

В начале февраля, вдоволь настранствовавшись по заснеженным дорогам Кавказа, Александр и Муане прибыли в Поти, город на побережье Черного моря. Они поселились в гостинице, дожидаясь прихода судна. Александр, чтобы убить время, охотился, ловил рыбу, писал заметки. Среди служащих гостиницы приметил молодого грузина по имени Василий, с виду крепкого и расторопного, и предложил ему поехать во Францию. Тот сначала удивился, затем поспешил согласиться с благодарностью потерявшейся собаки, которую берут на псарню. Желание повиноваться и преданность были, видимо, у него в крови. На следующий день хозяин и новый слуга покинули Кавказ на русском судне «Великий князь Константин», а в Трапезунде пересели на французский корабль «Сюлли». После шестидневной стоянки в Константинополе они добрались до острова Сира в Кикладском архипелаге, где Дюма сошел на берег, чтобы заказать греческому кораблестроителю, к которому ему посоветовали обратиться, для себя яхту, естественно, заранее назвав ее «Монте-Кристо»; а как же иначе – ведь это счастливое для него имя, имя-талисман! На этой яхте Александр и намеревался совершить то самое средиземноморское плавание, о котором так давно и страстно мечтал.

Подписав по всем правилам с судостроительной верфью господина Николаса Пагида контракт на сумму в семнадцать тысяч франков, которые он должен был выплачивать по векселям в Париже, Дюма перебрался в Афины, где сел на пассажирское судно «Ганг», идущее в Марсель.

Вот так, едва завершив одно путешествие, он принялся грезить другим… Но, куда бы он ни задумал отправиться в следующий раз, ему необходимо было писать, и писать много и быстро, для того чтобы оплатить расходы на поездку и обеспечить существование женщин, которых он покидал. Впрочем, на это Александр никогда не жаловался. Может быть, он даже лучше мог насладиться подробностями своих экзотических странствий, заново проживая их с пером в руке. Описывая поездку в Россию, Дюма невольно думал о Бальзаке, который до него побывал в этой удивительной стране и тоже пытался о ней рассказать. Ему бы так хотелось обменяться свежими впечатлениями с собратом по перу! Только вот скорее всего во многом они бы не сошлись… То, что Александру было известно о последнем пребывании автора «Человеческой комедии» на родине женщины, которая впоследствии стала его женой, заставляло предположить, что действительность была частично заслонена от него любовью: Бальзак воспевал Россию, ее царя, ее режим, ее нравы с ослеплением поклонника госпожи Ганской. Его не ужасал ни нестерпимый гнет самодержавной власти, ни отжившее и возмутительное рабство, которое все еще сохранялось в этой стране! Все казалось ему прекрасным, но, нет сомнений, лишь потому, что прекрасна была милая его Эва. Зато Дюма, судивший более беспристрастно, сумел за время своей поездки взвесить все «за» и «против».

Он вернулся с воспоминаниями об огромном государстве, занимающем громадную территорию с неисчерпаемыми природными ресурсами, о стране, богатой талантами и надеждами, но на два века отставшей от европейской цивилизации. По окончании своего «туристического расследования» он утвердился в мысли о том, что побывал в обществе, где царят неравенство возможностей, административный и финансовый произвол, богатства тратятся попусту, а население пребывает в блаженном неведении. Тем не менее, критикуя примитивный и дружелюбный народ, он чувствовал себя более близким к тем нескольким русским, с которыми он встречался, чем к большинству своих соотечественников, и, плывя по направлению к Франции, смутно сожалел о том, что ему пришлось проститься с добродушием и наивностью северян для того, чтобы совсем уже скоро встретиться с язвительными и насмешливыми парижанами. Ощущение утраты было столь пронзительным, что на борту «Ганга» Александр захотел остаться в черкесском наряде, который приобрел для себя в тех краях.

Девятого марта 1859 года Дюма сошел на берег в Марселе, одетый в черкеску с газырями, в традиционной казачьей папахе на голове и с саблей на боку. Воинственный кавказский наряд так ему шел, что он с сожалением переоделся в штатскую одежду, чтобы вернуться в Париж, – ведь если бы он этого не сделал, журналисты снова обвинили бы его в том, что он старается поразить воображение публики, вырядившись в карнавальный костюм. Ах, как жаль, как жаль, что приходится считаться с опасением выглядеть смешным, считаться с мелочными умами, путающими своеобразие с желанием выделиться!

Парижские друзья писателя отпраздновали его возвращение, устроив банкет в ресторане «У Мадлен». Мери прочитал там отвратительные стихи, сложенные в честь «Великого Путешественника». Бокалы взлетали вверх, руки аплодировали, рты переставали жевать, чтобы крикнуть «Браво!». Но что на самом деле думали о нем все эти люди, которые пришли его поздравить? Александр пил шампанское, улыбался, благодарил, рассказал несколько забавных историй… Ну что ж, внутренне улыбался он, в конце концов, и во Франции не так уж плохо!

Вскоре после возвращения он узнал из письма Альфонса Карра, что Ида умерла от рака 11 марта 1859 года, через день после того, как он сошел на берег в Марселе. Она скончалась в Генуе, на руках у своего любовника князя Виллафранка, который с тех пор, как говорили, так и остается безутешен. Что касается самого Александра, он воспринял новость равнодушно. Ида давным-давно была для него всего лишь досадным воспоминанием, связанным с представлением о юридических и финансовых неприятностях. Стоило при Дюма произнести ее имя, как он настораживался, предчувствуя какие-нибудь новые вымогательства. Кончина женщины, которая в течение семи лет была его любовницей и четыре года – его законной женой, не только не огорчила Александра, но, напротив, принесла ему облегчение, и он холодно ответил Альфонсу Карру: «Мой добрый друг, когда пришло твое письмо, я был у дочери [Мари] в Шатору и нашел его только по возвращении. Спасибо. […] Госпожа Дюма приезжала в Париж год тому назад и заставила отдать ей ее приданое [сто двадцать тысяч франков]. У меня есть расписка».