Глава Х Июльская революция
По первому впечатлению, Париж, залитый слепящим июльским солнцем, выглядел спокойным. Удивленный безмятежностью, сменившей вчерашнее напряжение, Александр отправился в Пале-Рояль, но там, как ему показалось, тоже все пребывало в дремотном оцепенении. Ненадолго заглянул в Королевское кафе, где кучка ультрароялистов праздновала появление указов. Здесь он встретил своего друга Этьена Араго, не скрывавшего своих республиканских убеждений; брат Этьена, астроном Франсуа Араго, должен был в этот день произнести в Институте Франции похвальное слово в честь инженера Огюстена Френеля. Посовещавшись, Дюма и Араго отправились на заседание, хотя и сомневались в том, что оратор решится выступать в такой ненадежной политической обстановке: сегодня любое неосторожное слово, тем более – произнесенное публично, может навлечь серьезные неприятности. Однако Франсуа Араго не дрогнул. Отдав дань уважения памяти ученого, он принялся яростно обличать возмутительное нарушение Хартии Карлом Х. Обрадованный тем, что ему довелось присутствовать при этом проявлении гражданского мужества, Александр отправился обедать в «Гран Вефур», где узнал, что «три процента» уже потеряли на бирже шесть франков, а это плохое предзнаменование. В садах Пале-Рояля он увидел разгоряченных молодых людей, которые размахивали листками «Вестника» и кричали, что все это – провокация. Затем он добрался до редакции «Парижского курьера» («Courrier de Paris»), газеты господина де Левена, где сотрудники спорили о том, должны ли они отказаться выпускать следующий номер, повинуясь распоряжениям правительства, или, напротив, им следует пренебречь этим запретом, который господин де Белейм, председатель суда первой инстанции, только что объявил незаконным. После долгих споров решено было действовать, несмотря ни на что. Было уже около полуночи, когда Александр, измученный и по-прежнему не знающий, на что решиться, вошел в спальню Белль, но задержался там ненадолго: любовные подвиги лучше было отложить. Поцеловав подругу, он вернулся домой, чтобы за ночь как следует отдохнуть и к утру обрести полную ясность ума и свободу действий.
Утром 27 июля небо было таким же ясным и солнце так же сияло, как накануне, но настроение Парижа совершенно изменилось. Выйдя из дома, Александр тотчас наткнулся на баррикаду, которую строили рабочие и студенты. Впрочем, толпа тотчас ее разметала под крики манифестантов. «Да здравствует Хартия! Долой министров!» – вопили они. Пока ничего серьезного не происходило. Тем не менее Александр, заботливый сын, забеспокоился, как бы Мари-Луиза не восприняла события слишком трагически, и поспешил к матери с намерением успокоить – однако застал ее безмятежной, ничего не понимающей и не предпринимающей. Больше всего она сожалела о том, что Мелани и мадам Вильнав уехали в деревню и оставили ее одну, а «малыш» так редко ее навещает. Дюма не стал ничего рассказывать о парижских беспорядках, приласкал мать, отдал необходимые распоряжения прислуге, снова выбежал на улицу, вскочил в фиакр и назвал кучеру адрес Армана Карреля, главного редактора оппозиционной газеты «National». Когда Александр вошел, Каррель завтракал. Не переставая жевать, он объяснил гостю, что «ничего серьезного» не предвидит, а указы в конце концов пройдут как по маслу, но тем не менее согласился пойти с Александром.
Бок о бок они прошли по бульварам среди бушующей толпы и присутствовали при осаде полицией редакции газеты «Время» («Le Temps»), осмелившейся напечатать манифест протеста против пресловутых указов. Слесари, несмотря на требования комиссара, один за другим отказывались взламывать двери типографии. Кто из них был не прав – рабочий, остававшийся глухим к требованиям представителя власти, или представитель власти, исполняющий распоряжение, признанное незаконным? Когда последний из вызванных на подмогу рабочих сослался на то, что потерял инструменты, комиссар хотел было его арестовать, но толпа воспрепятствовала, шумно приветствуя скромного борца за свободу. Конные жандармы вяло попытались людей оттеснить. После того как жандармы отправились восвояси, толпа всколыхнулась и принялась выплескивать в особенно громких криках свою ненависть к режиму.
Попавшие в толчею Александр с Каррелем кое-как протиснулись к Пале-Роялю. Оттуда доносилась перестрелка. Каррель, сочувственно относившийся к простым людям, терпеть не мог уличных беспорядков. Бросив спутника, он решил вернуться домой, чтобы спокойно подумать и отдохнуть. Александр его понимал, но не мог последовать его примеру. Возбужденный запахами пота и пороха, он продолжал свои скитания по Парижу. Уже в сумерках он увидел на улице Вивьен, как войско с примкнутыми штыками теснит кучку взрослых и детей. В открытых окнах женщины размахивали платками и кричали: «Не стреляйте в народ!» На площади Биржи оборванные мальчишки бросали камнями в солдат. Один из гвардейцев, которому камень попал в голову, пошатнулся и выстрелил, не целясь. Какая-то женщина рухнула на землю. «Убийца!» – взревела толпа. Огни мгновенно погасли, в лавках захлопнулись двери. Только здание театра Нувоте, где в тот вечер давали «Белую кошечку», оставалось ярко освещенным. Увлеченные пьесой зрители понятия не имели о том, что делается за его стенами. Внезапно из-за угла вылетела группа человек в двенадцать во главе с Этьеном Араго. «Никаких представлений! – кричали они. – Закрывайте театры! На улицах Парижа убивают!» Тело женщины, застреленной случайной пулей, все еще лежало на ступеньках перистиля, и Этьен Араго, ворвавшись в здание, потребовал от дирекции театра немедленно вывести всех из зала. Пока пристыженные зрители в темноте разбредались, старательно обходя убитую, Александр обратился к Этьену:
– Что будем делать? Что решили?
– Пока ничего! – ответил тот. – Как видишь, строят баррикады, убивают женщин и закрывают театры!
И, повернувшись к своим спутникам, добавил:
– В «Варьете», друзья мои! Как только театры закроются, над Парижем взовьется черное знамя!
Это «черное знамя», символ народного гнева, несколько встревожило Александра. Отказавшись идти дальше с Араго, он внезапно понял, что голоден как волк, и немедленно отправился ужинать в только что вновь открывшее двери кафе при театре. Но, пока он спокойно и основательно подкреплялся, на площади Биржи вновь начались беспорядки. Восставшие захватили врасплох солдат, ненадолго сделавшихся хозяевами территории, опрокинули, отняли у них ружья, патронные сумки и сабли. Тело убитой женщины положили на носилки, и похоронная процессия при свете факелов обошла соседние улицы. Из рядов время от времени доносились выкрики: «Месть!» Добравшись к полуночи до улицы Университета, Александр услышал из темноты оклик: «Кто идет?»
– Друг, – ответил он, пожав руку незнакомцу, строившему вместе с другими баррикаду. Он мог бы присо-единиться к восставшим, но предпочел идти своей дорогой. После долгого пребывания среди толпы ему не терпелось остаться одному, у себя дома, чтобы «определиться». Войдя в квартиру, он тотчас открыл окно. «Париж казался безлюдным и тихим, – напишет он в мемуарах, – но в этом спокойствии не было ничего реального, чувствовалось, что эта безлюдность населена, что эта тишина дышит».[50]
Рано утром 28 июля Ашиль Конт – снова он! – прибежал сообщить Александру о том, что мятежники овладели уже несколькими районами города, что за ночь баррикад стало втрое больше, что всех оружейников «разоружили» и что оставившему по себе недобрую память маршалу Мармону поручено с восемью тысячами солдат восстановить в городе порядок. Александр не колебался: он, сын генерала-республиканца, должен до конца помогать делу революционеров. Но как одеться, чтобы выступить в роли борца за права Человека и Гражданина? Дюма всегда, во все времена, очень заботился о том, чтобы его облик соответствовал событиям. Позвонив Жозефу, он приказал подать ружье и охотничий костюм. «Для того, чем нам предстояло заняться, это было удобнее всего, а главное – меньше всего должно было привлекать внимание», – скажет он потом.
Одеваясь, Александр услышал оглушительный шум, доносившийся с улицы Бак. Араго и Гожа призывали людей к оружию: только что перед манифестантами появились два конных жандарма. Раздались выстрелы. Один из жандармов, раненый, упал с коня, другой, не дожидаясь продолжения, предпочел скрыться. Наконец Александр с помощью слуги оделся и снарядился с ног до головы. Теперь можно было спуститься к восставшим, что он и сделал. Дюма тотчас принялся руководить действиями, отдав распоряжение строить две баррикады: одну – на улице Университета, другую – на улице Бак. И пока он при помощи лома выворачивал булыжники, которыми была вымощена улица, в конце ее показались три солдата регулярных войск. Схватив ружье, он прицелился и крикнул им, чтобы бросали оружие: в таком случае им ничего не угрожает. Посовещавшись, эти трое подчинились. Что делать – захватить их в плен? А дальше? Александр великодушно отпустил солдат. Впрочем, он вообще уже устал строить баррикады. Предоставив рабочим и студентам трудиться, он решил с ружьем на плече навестить свой прежний порт приписки – Пале-Рояль.
В канцелярии Дюма застал своего бывшего начальника Удара, бледного от страха перед нарастающими событиями. Войска маршала Мармона как раз в это время собирались перед зданием и готовились двигаться к ратуше. Воинственный вид Александра встревожил мирного предводителя племени писцов. Не натворит ли этот безрассудный Дюма чего-нибудь такого, за что после придется расплачиваться всем приближенным его королевского высочества? Александр, забавы ради, сделал вид, будто целится через окно в строящиеся войска.
– Вы ведь сейчас уйдете отсюда, не правда ли? – жалобно спросил Удар.
– Не могу же я в самом деле в одиночку выступить против двух или трех тысяч человек? – весело отозвался бывший подчиненный.
Как только к зданию подтянулись последние солдаты, он вышел из Пале-Рояля, оставив Удара наедине с его страхами, и направился к центру Парижа.
На каждом перекрестке были выстроены баррикады. Студенты и рабочие объединились в своей ненависти к Бурбонам. Мирные обыватели, забившись в дальние углы своих квартир, затаились и выжидали. Над собором Парижской Богоматери развевался трехцветный флаг. Александр, охваченный восторгом, собрал кучку добровольцев и решил вместе с ними выступить к ратуше. Высокий рост, пылающий отвагой взгляд, двустволка и соответствующий обстоятельствам костюм естественным образом делали его руководителем штурма. Когда маленький отряд показался у перекинутого через Сену подвесного моста, пушка, заряженная картечью, скосила первые ряды наступающих. Александр приказал подобрать раненых и открыть огонь по канонирам, укрепившимся на том берегу. Те ответили двумя залпами, после чего началось контрнаступление войск. Мятежники, которых теснили штыками, в беспорядке отступали. Александр бежал среди прочих.
Попытка штурма провалилась, но, несмотря ни на что, Александр был доволен тем, как вел себя под вражеским огнем. Его отец-генерал, смотревший с небес, мог им гордиться!
Тем временем от героических поступков у него разыгрался аппетит, настало время подкрепиться. Александр, оглянувшись в поисках дружеского приюта, наугад постучался к художнику Гийому Летьеру. Его встретили с почестями и пригласили к ужину. Он пил и ел за четверых. Сын Летьера отправился за новостями и вернулся радостный. Мятежники повсюду одерживали победы. Говорили, будто депутаты от оппозиции во главе с Жаком Лаффитом и Казимиром Перье пытаются вступить в переговоры с маршалом Мармоном, но тот не идет на уступки, поскольку рассчитывает, что из провинции явятся на подмогу войска, которые окончательно сломят сопротивление революционеров-недоучек. Александр, разочарованный известием, задумался над тем, не придется ли ему бежать за границу, чтобы не подвергнуться репрессиям. Вспомнив, что у него были отложены на поездку в Алжир три тысячи франков, он попросил младшего Летьера сбегать к нему домой и принести деньги вместе с паспортом. Все это хранилось в маленьком шкафчике, ключ от которого Дюма ему дал, заодно поручив зайти в дом семь по той же улице и передать Белль, должно быть, сильно встревоженной, письмо, в котором заверял, что цел, невредим и не имеет ни малейшего намерения «совершать безрассудные поступки».
Молодой Летьер проворно исполнил это двойное поручение и вскоре вернулся с сообщением, что предместье Сен-Жермен полностью перешло в руки их друзей. Теперь, поскольку чаша весов, похоже, качнулась в правильную сторону, Александр решил сходить к Лафайету, с которым прежде не раз встречался, и поинтересоваться его ближайшими планами. Встреча состоялась через час, но Лафайет пребывал в нерешительности.
– Я покидаю депутатов! – вздохнул он. – С ними ничего не сделаешь!
– А почему бы вам не сделать то, что считаете нужным, в одиночку? – бесцеремонно спросил Александр.
– Пусть мне предоставят возможность действовать – я готов! – ответил генерал.
Этот ответ, который можно было расценивать как согласие, привел Александра в восторг, и он тотчас передал слова Лафайета Этьену Араго. Затем они вдвоем поспешили в редакцию газеты «National», сотрудники которой как раз в это время обсуждали возможность создания временного правительства, куда могли бы войти Лафайет, генерал Жерар и герцог де Шуазель. Александр поддержал их. Конспираторы без колебаний составили предназначенную для прессы прокламацию соответствующего содержания, не постеснявшись подделать подписи заинтересованных лиц. Вполне удовлетворенный этой патриотической фальшивкой, Александр вернулся домой с чувством, что не зря потерял время, бегая по улицам города и по редакциям газет.
«Поскольку за день я очень устал, – напишет он потом в своих мемуарах, – то крепко уснул под гул большого колокола собора Парижской Богоматери и неравномерное потрескивание редких запоздалых и случайных выстрелов».
В четверг 29 июля Жозеф разбудил его рано утром. Возмущенный слуга рассказал, что беспорядки нарастают и что повстанцы осаждают Артиллерийский музей на площади Святого Фомы Аквинского. Встревожившись при мысли о грабежах и кражах, угрожавших хранившимся в музее бесценным археологическим коллекциям, Александр наспех оделся, залпом проглотил для поднятия боевого духа стакан мадеры и присоединился к собратьям по мятежу. Когда он вошел в музей, все уже разбрелись по ближайшим залам, и он стал упрашивать восставших не трогать хотя бы старинное оружие. Какой-то веселый рабочий метко ответил: «Да ведь мы как раз за оружием-то сюда и пришли!» Разве можно было что-либо объяснить этим вандалам! Отказавшись от дальнейших разговоров, Александр удовольствовался тем, что унес домой аркебузу, шлем, меч, топор и палицу, чтобы спасти хотя бы их от разграбления.
Затем, снова вооруженный одним своим ружьем, направился к только что захваченному Тюильри. Во время столкновения несколько человек убили, были и раненые. В зале маршалов неизвестные люди расстреливали в упор портрет ненавистного Мармона. В королевской спальне разыгрывались забавные и непристойные сцены. Библиотеку герцогини де Берри разорили, и Александр подобрал валявшийся в углу экземпляр своей «Христины» в лиловом сафьяновом переплете с вытисненным на нем гербом герцогини – когда-то он сам преподнес ей эту книгу. Позже он подарит ее молодому Феликсу Девиолену в память о детских играх в фамильном поместье. Развороченный, поруганный, лишившийся своих царственных обитателей дворец превратился в проходной двор…
Карл Х, укрывшийся в Сен-Клу, все еще надеялся, что ему удастся снова овладеть ситуацией, однако в ратуше уже объявили о падении династии Бурбонов. Кто же придет на смену сверженному королю? Лафайет в качестве президента республики? Или, может быть, герцог Орлеанский, чьи либеральные настроения всем хорошо известны? А что произойдет, если Карл Х, собрав своих приверженцев, со свежими силами двинется на Париж? Придется ли сражаться до последней капли крови? Даже сам Лафайет не мог сказать ничего определенного. Александр слышал, как он шепнул Этьену Араго, призывавшему к решительным действиям: «Если Карл Х вернется, нам не хватит пороха и на четыре тысячи выстрелов!»
Услышав эти слова, сын генерала Дюма встрепенулся: как только речь заходила о невероятном подвиге, он тотчас чувствовал в себе готовность его совершить. «Генерал, – воскликнул Александр, – хотите, я добуду порох?» Лафайет подумал было, что Дюма окончательно помешался, но тот продолжал стоять на своем, утверждая, что сумеет отправиться в Суассон и в одиночку забрать все запасы пороха в этом городе, в котором знает каждый уголок. Лафайет был слишком осторожным человеком для того, чтобы пойти на такой риск; все, что он согласился дать Александру – да и то только ради того, чтобы от него избавиться, – это пропуск, составленный в неопределенных выражениях. Не все ли равно! Дюма дополнил этот документ собственноручно написанным приказом: властям Суассона предписывалось выдать «подателю сего» требуемое количество пороха. Попросив генерала Жерара скрепить фальшивку своей подписью, он весело тронулся в путь, на котором первым этапом должен был стать Вилле-Котре.
Для того чтобы придать своей официальной командировке больше блеска, Дюма выехал в наемном кабриолете, украшенном собственноручно сшитым трехцветным знаменем. Он мчался от станции к станции, загоняя лошадей, впрочем, и сам прибыл в родной городок измученным, грязным и взъерошенным.
В Вилле-Котре Александр первым делом объявил населению, собравшемуся встретить «парижского посланника», об установлении республики. В тот же вечер, ужиная у бывшего старшего клерка Пайе, он рассказал собравшимся за столом друзьям о невероятных событиях, которыми были наполнены «три славных дня». Однако стоило ему заговорить о намерении «обобрать» Суассон, они принялись его отговаривать, поскольку город надежно охранялся роялистским гарнизоном.
Александр, небрежно махнув рукой, отмел эти возражения.
31 июля он прибыл в Суассон, переговорил с некоторыми либералами, которых ему порекомендовали, и отправился к коменданту гарнизона, шевалье де Линьеру. Предъявив не скрепленный никакими печатями документ, он потребовал выдать двести фунтов пороха, хранившихся в городе. Комендант что-то заподозрил и отказался повиноваться указаниям документа, выглядевшего поддельным. Александр, готовый на все, выхватил пистолет и пригрозил застрелить строптивого офицера. В эту минуту дверь распахнулась, и перепуганная госпожа де Линьер бросилась к мужу с криком: «Уступи, уступи ему, друг мой! Это второе негритянское восстание!» Несчастная вспомнила своих родителей, когда-то убитых туземцами на Сан-Доминго. Женщина с ужасом смотрела на высокого тощего парня со смуглым лицом и курчавыми волосами, говорившего с легким креольским акцентом: перед ней кошмарным видением встало все ее колониальное прошлое. Распростершись перед мужем, она ломала руки и молила. Александр, чтобы заставить коменданта решиться, послал за несколькими офицерами гарнизона, готовыми перейти на сторону республики. Линьеру пришлось сдаться. После вялого сопротивления, оказанного мэром города, двери склада были взломаны, порох погружен в повозки, и обоз в сопровождении всех местных пожарных тронулся к Вилле-Котре. Хмельной от усталости и гордости, Александр уснул в своем кабриолете, украшенном флагом возрождающейся Франции.
Первого августа 1830 года, около девяти утра, он прибыл в Париж. Лафайет встретил его в ратуше с распростертыми объятиями. Получив свою порцию дружеских поцелуев и поздравлений, Дюма поспешил принять ванну в школе плавания Делиньи: он ведь не мылся три дня! А как только привел себя в порядок, причесался и надушился, то первым делом отправился с визитом к герцогу Орлеанскому, которого уже называли будущим королем Луи-Филиппом и который при виде его воскликнул: «Господин Дюма, только что вы создали лучшую свою драму!» Александр поблагодарил за комплимент, но в глубине души испытал некоторое разочарование: похоже, ему напомнили о том, что, несмотря на все свои подвиги, он остается всего лишь драматургом? Он-то предпочел бы, чтобы ему пообещали портфель в новом правительстве… Пока этого не произошло, он принялся сочинять победное послание к Мелани, которая по-прежнему была в Ла Жарри вместе с мадам Вильнав. «Все закончилось. Как я тебе много раз предсказывал, наша революция продлилась всего-навсего три дня. Я имел счастье принять в ней достаточно активное участие, чтобы это заметили Лафайет и герцог Орлеанский. […] Сама понимаешь, как трудно мне сейчас покинуть Париж. Тем не менее мне так хочется тебя увидеть, что приеду, наверное, с первой же почтовой каретой, как только смогу – пусть на минуту, только ради того, чтобы сжать тебя в объятиях. В моем положении многое должно измениться. […] Думаю, ты на многое можешь рассчитывать для своего Алекса».
Второго августа Карл Х отступил из Сен-Клу в Рамбуйе. Он отрекся от престола в пользу своего девятилетнего внука, графа де Шамбора, и назначил до совершеннолетия мальчика регента – герцога Орлеанского. Однако орлеанисты отвергли эту полумеру и решили, воспользовавшись случаем, принудить монарха отправиться в изгнание, распустить временное правительство и посадить на трон собственного претендента. Александр не мог не понимать того, какие выгоды сулит ему возвышение давнего покровителя. В городе ходили слухи о том, что он собирается осаждать Париж с двадцатью тысячами войска и пушками! Снова начались приготовления к боям. Вооруженная толпа готовилась выступить против монарха, не желавшего понять, что Франция больше не желает его власти.
Александр сел в фиакр вместе с другими республиканцами, и маленький отряд тронулся в путь, подгоняемый яростью всего народа. Но выступление вскоре завершилось. Четвертого августа стало известно, что Карл Х, от которого отвернулись даже самые верные сторонники, покинул Рамбуйе и направляется в Шербур, чтобы оттуда отплыть в Англию. Александр ликовал, все-таки при этом чуточку побаиваясь будущего. Вокруг него раздавались победные крики, слышалось пение «Марсельезы». Парламент объявил трон свободным. Как и было предусмотрено, герцога Орлеанского объявили королевским наместником, затем он взошел на престол под именем Луи-Филиппа, короля Франции, и девятого августа дал торжественную клятву соблюдать Хартию. Политический горизонт мгновенно прояснился. Те, кто совершил революцию, поняли, что старались ради монархии.
Александр на это не жаловался. Конечно, республика, овеянная славой Лафайета, пленяла его разум, но он не мог не думать о том, что теперь, когда бывший герцог Орлеанский оказался на самой вершине власти, ему будет оказана помощь во всем, что он ни предпримет. Словно для того, чтобы подтвердить свое к нему расположение, Луи-Филипп пригласил его 10 августа на роскошный ужин, устроенный во дворце по случаю восшествия на престол нового короля. Гордый и счастливый Александр напишет Мелани: «Весь вечер я провел при дворе; вся семья так же проста и добра, как прежде», но ему не удастся отвести глаза покинутой любовнице, ослепить ее своими светскими успехами. Пока он сражался за правое дело, Мелани узнала от друзей, что, в то время как она томится вдали от него, в провинции, он завел в Париже целых две любовных связи! Охваченная жгучей ревностью женщина принялась забрасывать негодующими письмами Мари Дорваль и Белль, посмевших прибрать к рукам ее Алекса. Обеих ее ярость только рассмешила, и они рассказали обо всем Александру. Он приуныл. Как уладить конфликт между этими тремя женщинами, двое из которых – Мелани и Белль – от него беременны? Хорошо еще, что Мари Дорваль удалось не обрюхатить!.. Зато она болтает без удержу, и скоро весь город узнает о том, что он одновременно сделал детей нескольким женщинам… Лучше всего, решил он, отправиться к Мелани и попытаться ее успокоить. Он всегда умел с ней обходиться, и чаще всего оказывалось достаточно нескольких слов, чтобы образумить разъяренную любовницу.
Однако такой человек, как он, не может путешествовать подобно простым смертным. Ему понравилось ездить с важными поручениями, он уже вошел во вкус. По его мнению, всякое серьезное дело должно быть соответствующим образом обставлено. Вдохновленный этой мыслью, Дюма явился к Лафайету и предложил отправить его в Вандею, с тем чтобы создать там Национальную гвардию, способную, если потребуется, подавить легитимистский мятеж. В этой отсталой местности еще немало сторонников Бурбонов, уверял он, и при первом удобном случае гидра может поднять голову. Лафайет, на которого произвела впечатление уверенность Александра, немедленно назначил его особым полномочным посланником в Вандее с неограниченными правами по отношению к местным властям. Все было улажено!
Первым делом Александр озаботился тем, какая одежда больше всего будет соответствовать его новой должности. Тот наряд, в котором красовался его друг Леон Пилле, когда они случайно встретились на площади Карузель, пленил его с первого взгляда. Воинственный и бросающийся в глаза, он был придуман Пилле для конной гвардии и сшит в ателье знаменитого портного Шеврея. «Кивер с волной разноцветных перьев, серебряные эполеты, серебряный пояс, ярко-синие мундир и штаны». Александр тотчас бросился к Шеврею и заказал себе точно такую же форму, испытывая при этом лихорадочное удовольствие, какое охватывает ребенка, собирающегося на маскарад. Едва портной отдал ему готовый костюм, он поспешил проститься с матерью, которая так и не поняла, что Карла Х сменил Луи-Филипп I, показался во всей красе любовницам, друзьям и актерам и без промедления тронулся в путь.
В Анже он задержался, чтобы присутствовать на заседании суда присяжных: судили вандейца, обвиненного в изготовлении фальшивых денег. Александра тронула участь несчастного, который нарушил закон лишь ради того, чтобы «купить хлеба своим детишкам». Двадцать лет каторжных работ – слишком тяжкое наказание за такой проступок! Разве сам он, Дюма, не обманул недавно власти, подделав подписи? Благородство побуждений искупает незаконность поступка! И, прислушиваясь лишь к своему доброму сердцу, Дюма написал Удару, попросив того заступиться перед королем за преступника. В ожидании, принесет ли его ходатайство какие-либо плоды, он осматривал город. Ему и в голову не приходило, что, оставшись в Анже, он огорчает Мелани, которая в Ла Жарри ждет не дождется его приезда. Наконец пришел ответ из Парижа: фальшивомонетчику даровано помилование. Александр, оседлав коня, снова тронулся в путь.
Дороги были небезопасны. В этих традиционно роялистских краях символы республики воспринимались как оскорбление, нанесенное прошлому. Посланец властей с его трехцветным плюмажем раздражал шуанов. На дороге между лесом Сен-Леже и лесом Брей-Ламбер Дюма услышал, как кто-то, задыхаясь, окликает его по имени. Измученный человек бросился к нему, остановил коня, ухватился за сапог всадника и поцеловал ему колено. Александр узнал фальшивомонетчика, помилованного благодаря его заступничеству. Бедняга рассказал, что следует за ним по пятам от самого Анже и хочет защищать его от всех, кто мог бы пожелать ему зла в этих местах. «Кто посоветовал вам путешествовать по Вандее в таком мундире? – спрашивал он. – Все здесь думают, будто вы оделись так в насмешку!.. Христом Богом молю, не подвергайте себя опасности!» И он предложил Александру бежать впереди его коня наподобие «скорохода», извещая всех и каждого о том, что господин, следующий за ним, спас жизнь здешнему уроженцу. Александру предложение польстило и вместе с тем позабавило, он согласился принять услуги этого герольда на новый лад, они вместе продолжили путь и два дня спустя достигли Ла Жарри. Добровольный гонец успел заблаговременно оповестить население о том, что его доверитель явился с самыми лучшими намерениями.
Александр увидел перед собой красивый дом, окруженный дубами и кедрами. Мелани жила здесь с матерью и дочкой Элизой пяти с половиной лет. Идеальное убежище для тайных родов, признал Александр.
А вот встреча с молодой женщиной его разочаровала. Обезображенная беременностью, озлобленная ревностью и одиночеством, она осыпала непостоянного любовника упреками. Дюма оправдывался как мог, уверял с безмятежным видом, будто у него в Париже были всего лишь мимолетные увлечения, что он никогда не переставал ее любить, что она должна отгонять все тревоги и думать только о ребенке, который вскоре должен родиться, о прелестном «цветке герани», о малыше Антони, плоде их нынешнего союза и залоге будущего счастья. Но, как он ни старался, Мелани не поддавалась на его уговоры. Послушать ее – она глубоко несчастна и он – виновник всех ее страданий! Устав целыми днями оправдываться и сочувствовать, Александр теперь только и мечтал о том, как бы сбежать от этой вечно недовольной любовницы. Втайне от нее он написал одному из своих парижских друзей, Эжену Жаме: «Что за край эта Вандея! Во-первых, здесь не увидишь ни одной куропатки, ни одного зайца, только заросли шести футов высотой с колючками длиной в два дюйма. Прибавьте к этому, что нигде нет ни единого трехцветного флажка, даже самого маленького, который радовал бы глаз, и жандармов, которые несут службу в шапочках, чтобы нельзя было прицепить кокарду. Вызволите меня отсюда, друг мой, вызволите меня отсюда поскорее! Вот каким образом: сходите, дорогой мой, к Фирмену и попросите его немедленно поручить Массону, секретарю „Комеди Франсез“, написать мне, что мое присутствие необходимо в Париже ради „Антони“. Никому, кроме него, об этом ни слова. Вы ведь догадываетесь, почему мне надо сделать вид, будто я вынужден срочно уехать».
Единственным утешением оставалась политика. Чтобы оправдать свою поездку в Вандею, Александр, по-прежнему красуясь в парадном мундире, кое-как сколотил маленький отряд Национальной гвардии: десяток одуревших дядек, которых жандарм обучал, скрываясь от любопытных, – опасался, как бы его не подняли на смех. Жалкий результат для явившегося из Парижа посланца, намеревавшегося вербовать республиканских патриотов! Александру не терпелось уехать, а Мелани с каждым днем становилась все более неуравновешенной, беспокойной и резкой. 18 сентября у нее случился выкидыш. Неимоверное облегчение для несостоявшегося отца, который, разумеется, делал вид, будто безмерно удручен потерей «цветочка Антони». Не переставая утешать любовницу, он тревожно ждал письма от Массона, которое должно было дать ему предлог для поспешного отъезда. Но вот наконец и грозное послание: автора «Антони» срочно вызывают в театр, его присутствие необходимо! Ах, ему, конечно, очень жаль, но долг писателя призывает его к изголовью другого Антони! Ах, эти тяжкие обязанности литератора! Он клянется Мелани в том, что отныне их отношениям ничто не угрожает: встреча с Белль нужна лишь для того, чтобы объявить ей, что их роман закончился; что же касается Мари Дорваль, она всегда была для него только актрисой, чье самолюбие он благоразумно предпочитает щадить.
Распрощавшись с Мелани под аккомпанемент рыданий и клятв, он останавливается на станции Шоле, заказывает чашку кофе и повторяет в письме к любовнице все ту же милосердную ложь: «Ты должна была увидеть, что только жестокая необходимость могла заставить меня уехать. Бога ради, ангел мой, не терзай себя так. Главное, верь, что между нами существует нечто более глубокое, чем любовь, оно переживет все наши огорчения. Я не увижусь с ней, приехав в Париж, ангел мой. И все же несколько дней спустя нам с ней надо будет по-дружески поговорить, я ведь должен объяснить причины нашего разрыва, который непременно состоится. Ангел мой, она будет долго и сильно плакать, но ничего, работа в театре ее утешит». Закончил он это письмо множеством поцелуев, которыми осыпал «мордашку» и «грудки» Мелани, доказывая тем самым, что она все еще желанна для него после выкидыша и что он совершенно не намерен ей изменять.
Наконец он снова в Париже, где льет нескончаемый дождь и настроение с тех пор, как на трон взошел Луи-Филипп, с каждым днем делается все более пасмурным. Никому не ведомо, чего хочет этот фальшивый король, все сожалеют об истинной республике.
Белль, несмотря на беременность, отправилась на гастроли в Руан. Александр, воспользовавшись этим досугом любовника, временно оказавшегося в резерве, принялся составлять отчет о своей поездке в Вандею. Для того чтобы предотвратить опасность мятежа в этой провинции, где у людей горячая кровь, он предлагал проложить дороги в лесной чаще, изгнать священников, заподозренных в политической неблагонадежности, заменив их «чистыми» служителями церкви, и перестать выплачивать пенсию аристократам, упорно продолжающим критиковать власть. Лафайет по просьбе автора передал эту записку королю, но тот даже не подтвердил получения. Уж не охладел ли он к тому, кому прежде оказывал покровительство? Может быть, у нынешнего Луи-Филиппа нет ничего общего с прежним герцогом Орлеанским? Воздавая должное мужеству «уполномоченного», народная комиссия единогласно проголосовала за награждение Дюма «Национальным крестом», который по-другому называли еще «Июльским крестом». Александр, давно мечтавший об ордене Почетного легиона, был уязвлен этой подачкой. Да еще и Мелани вместо того, чтобы стараться поднять ему настроение, постоянно в своих письмах возвращалась к смерти младенца, которого она с такой гордостью собиралась произвести на свет.
Александр, одновременно и тронутый ее печалью, и раздраженный настойчивостью, пишет ей 29 сентября 1830 года: «Зачем ты так терзаешь себя из-за сломанной герани? Это был цветок из другого времени, он должен был сломаться, но он возродится подобно нашей любви. Береги его стебель, ангел мой, и ты увидишь, как появятся новые листочки, которые в ближайшие годы ты подаришь мне вместе с поцелуем».
Затем, после возвращения Белль из Руана, он 4 октября объявляет Мелани, что у него с актрисой произошла душераздирающая и, несомненно, последняя встреча. «Она пролила […] много слез, больше из страха за свое будущее, чем из-за подлинной любви. Словом, возможно, она тебе напишет, потому что не может поверить, что ты все знаешь, она думает, будто тебе ничего не известно о наших отношениях и о письмах, которые я ей писал. Но ты знаешь все и потому не должна из-за этого терзаться. Мы условились впредь оставаться только друзьями. Тем не менее она покинула меня в слезах и в гневе».
Главной заботой Александра теперь было скрыть от Мелани беременность Белль. Бедняжка Мелани так горевала, потеряв ребенка, что помешалась бы от боли и ревности, узнав, что ее соперница вскоре родит своего младенца, который вполне может выжить. Ради всеобщего спокойствия необходимо было, чтобы она продолжала пребывать в уединении и неведении. Расстояние и время в конце концов должны ее успокоить. А пока надо набраться терпения! И суеверный Александр скрещивал пальцы.
Жизнь его еще осложнялась тем, что среди всех этих эмоциональных переживаний он не переставал думать о театре. Все менялось не только в области политики: новое правительство временно отменило цензуру, и в «Комеди Франсез» вот-вот должны были начаться репетиции «Антони» с мадемуазель Марс и Фирменом в главных ролях. Тем временем Арель, когда-то предлагавший Александру написать пьесу про Наполеона для роскошной постановки в театре «Одеон», снова вернулся к этой мысли. И воспользовался изобретательным приемом, чтобы добиться своего. После роскошного ужина в обществе нескольких актеров мадемуазель Жорж, сговорившаяся с директором театра, увела Александра в свою спальню. Вернувшись в столовую, он увидел, что там остался один Арель. Когда Дюма, в свою очередь, намеревался откланяться, Арель его не отпустил, а вместо того отвел в незнакомую комнату, красиво обставленную и с удобной кроватью, и объявил, что Александр оттуда не выйдет до тех пор, пока «Наполеон» не будет закончен. Недели ему вполне должно хватить! Александр, которого позабавило то, что его таким образом заставляют воспевать императора, не стал упираться, но поставил условие, правда, единственное: у него должен быть помощник, Корделье-Делану, который соберет документы, набросает план и, если потребуется, подпишет готовую пьесу своим именем. Главное, чтобы вся эта комбинация принесла хороший доход. Александр объяснил Мелани всю авантюру: «Я страшно занят репетициями „Антони“, а потом, знаешь, история с „Наполеоном“, которого я не решался писать под своим именем, уладилась: Делану все берет на себя, он будет собирать сведения, а я получу деньги, и никто не узнает, что я автор пьесы. […] Работаю, как несчастная кляча».
Может быть, ему следовало, приличия ради, сообщить королю о том, что он намерен писать пьесу о Наполеоне? Не получая никаких известий из дворца с тех пор, как был послан отчет о поездке в Вандею, он спрашивал себя, не питает ли теперь Луи-Филипп к нему неприязни? Вполне возможно, что в высших сферах недовольны активным участием Дюма в Июльской революции; могло быть и то, что его величеству не нравилось юношеское восхищение его сына Фердинанда этим писателем с ненадежными мыслями. Александру хотелось все выяснить, и он добивался аудиенции у Луи-Филиппа. Наконец тот согласился его принять.
Прием был доброжелательным, однако Дюма почувствовал в поведении нового государя по отношению к своему верноподданному некоторую сдержанность, настороженность и даже уловил насмешку. Луи-Филипп прочел записку Дюма о Вандее и высказал сожаления о том, что ее автор обошел молчанием необходимость создания в этой провинции преданной режиму Национальной гвардии. Кроме того, он не верит в возможность организованного движения протеста со стороны «недовольных». Александр стал возражать королю и даже с известной долей дерзости заявил, что, если там начнется восстание, его величество, должно быть, обрадуется такому обороту, поскольку это даст правительству предлог не брать на себя обязательств по отношению к бельгийцам, итальянцам и полякам, настойчиво требующим независимости. Раздосадованный тем, что профан осмеливается бросить ему вызов на той территории, которую он, по собственному мнению, знал лучше, чем кто бы то ни было, Луи-Филипп презрительно улыбнулся и проронил: «Господин Дюма, политика – скучное ремесло… Предоставьте заниматься ею королю и министрам. Вы – поэт, вот и пишите стихи!» В нескольких словах Александру указали его место. Он кое-как откланялся и удалился. Какой смысл оставаться на службе у короля, если тот нимало не считается с его мнением? Вернувшись домой, Дюма без колебаний принялся строчить прошение об отставке: «Ваше величество, поскольку мои политические взгляды полностью расходятся с теми взглядами, которых ваше величество вправе требовать от людей, приближенных к вам, прошу ваше величество принять мою отставку и освободить меня от должности библиотекаря».
В тот же день он записался в артиллерию Национальной гвардии. Не самый плохой способ дать королю понять, что он выбрал свой лагерь: лагерь народной воли! Впрочем, любимый сын Луи-Филиппа, обаятельный красавец Фердинанд, тоже служил в артиллерии Национальной гвардии. Значит, у Александра будет возможность встречаться с ним во время утренних занятий, которые проводятся три раза в неделю во дворе Лувра. Таким образом, он, не скрывая своих либеральных взглядов, сохранит дружеские отношения с обитателями дворца. Ах, если бы он умел проявлять такие же дипломатические способности, улаживая свои любовные дела! Но в середине октября в Париж внезапно примчалась Мелани. Ее не обманули неизменно сладкие речи возлюбленного. Доброжелатели обо всем ей сообщили. Ей известно, что он не только не порвал с Белль, но и поселил ее в двух шагах от собственной квартиры, на той же улице, с тем чтобы она постоянно была у него под рукой. Пылая гневом и снедаемая унижением, любовница называла Александра чудовищем, соблазнителем, она прямо объ-явила, что теперь ей больше незачем жить, и 22 ноября 1830 года составила завещание. В нем было предусмотрено все: возвращение любовных писем, надпись, которую следовало выгравировать на ее надгробной плите, просьба к грядущим поколениям неизменно украшать ее могилу геранями, распределение всяких мелочей – в том числе ее тетрадки со стихами, ее любимого веера и коллекции сердоликов – между дорогими ей существами… Тем не менее, несмотря на трагические распоряжения, Мелани не покончила с собой. После нескольких припадков страстного влечения к самоубийству она решила смириться с жестокой участью отвергнутой женщины и отныне делить возлюбленного с созданиями, которые его недостойны. «Вдали от тебя я могу думать только о тебе, – пишет она ему, – и я чувствую, что жизнь день за днем от меня ускользает. Нет, я ни в чем тебя не упрекаю, ты меня любишь, ты любишь только меня, но твоя слабость меня убивает, и я боюсь умереть. […] Может ли она любить тебя так, как люблю тебя я? Стала ли она для тебя тем, чем стала я, частью тебя? […] О, мой ангел, мой Алекс, вся моя надежда – только на тебя. А ты не хочешь, чтобы я умерла. О, правда ведь, ты этого не хочешь? Ты меня любишь, да, да, ты меня любишь, ты любишь только меня, я безумная, безрассудная! Мне довольно уснуть на твоей груди, и я исцелюсь, да, исцелюсь!» Одним словом, она полагалась на него – он должен был поддерживать в ней жизнь. Страшная ответственность для человека, склонного мгновенно менять курс в любовных плаваниях. Припадки страсти, которые он так любил на сцене, в повседневной жизни только расстраивали и нагоняли скуку. Ему, ставшему жертвой двойного любовного шантажа, не хотелось ни отказываться от Белль, с чьим округлившимся животом следовало считаться, ни толкать Мелани на крайности. На всякий случай он поручил доктору Валлерану присматривать за Мелани во время ее душевного расстройства, дабы помешать ей сделать какую-нибудь глупость.
Что касается его самого, он старался театральными хлопотами отгородиться от альковных неприятностей. Спешно настроченный «Наполеон» представлял собой огромную махину, в которой было девяносто персонажей и бесчисленное множество картин. Арель намеревался вложить в постановку тридцать тысяч франков. Но директор театра хотел, чтобы текст был максимально сокращен. Александр соглашался это сделать, вместе с тем высказывая опасения насчет Фредерика Леметра, чья внешность не слишком соответствовала облику императора. Не заденет ли это чувства некоторых зрителей? Арель усмехнулся: император, по его мнению, производил впечатление не столько своим обликом, сколько властностью, пылкостью и неотразимой притягательностью, а уж всего такого у Фредерика хоть отбавляй! Александр сдался. В конце концов, эта пьеса для него всего лишь выгодная коммерческая операция…
Тем временем в «Комеди Франсез», где шли репетиции «Антони», актеры спорили из-за мелочей, путались в тексте, требовали поправок, сокращений, авторских дополнений, предполагали даже полностью выкинуть «слишком затянутые» третий и четвертый акты. Уставший от их бесконечных придирок и торга Александр испытывал уже такое отвращение к театральной кухне, что всерьез подумывал, не забрать ли ему свою пьесу. «Я дошел до того, что начал считать, будто „Наполеон“ – произведение искусства, а „Антони“ – пошлое сочинение», – признается он в своих мемуарах. И ко всему еще на нем сказывались последствия событий, потрясавших растерянную, сбитую с толка Францию. Вокруг него оплакивали смерть Бенжамена Констана, страстно интересовались процессом бывших министров, отмечали падение популярности Лафайета, который покинул пост командующего Национальной гвардией, беспокоились из-за того, что вновь начались беспорядки на улицах. И, когда понадобилось заменить одного из капитанов четвертой батареи, выбрали отважного Александра Дюма.
Александр, будучи в полном восторге от того, что получил такое повышение, поспешил заменить свои галуны, эполеты и аксельбант из шерсти на золотые аксельбант, эполеты и галуны. 27 декабря он, украшенный новыми знаками отличия, проводил занятия, а 1 января 1831 года в том же виде явился в Пале-Рояль, чтобы поздравить его величество с Новым годом.
Войдя в большой зал, Дюма заметил, что он здесь единственный из офицеров своего корпуса в мундире. От него даже сторонились, словно боясь заразиться холерой, о которой уже ходили слухи. Король окинул гостя насмешливым взглядом и произнес: «А, Дюма, здравствуйте! Это вполне в вашем духе!» Замечание его величества было встречено угодливыми смешками. Удивленный Александр присоединился к своим развеселившимся однополчанам и узнал от них, что артиллерия Национальной гвардии накануне была расформирована королевским указом, напечатанным в «Вестнике» («Le Moniteur»), а стало быть, он не имел никакого права появляться на людях в мундире полка, прекратившего свое существование. Огорченный тем, что невольно оскорбил Луи-Филиппа, он проклял свою рассеянность, вернулся домой, стараясь пробраться незамеченным, с сожалением снял с себя свой прекрасный, но отныне бесполезный мундир, оделся «как все» и поспешил в Одеон на последнюю репетицию «Наполеона Бонапарта».
Выйдя на улицу после этого последнего прогона, он встретил нескольких товарищей-артиллеристов, уже прослышавших о его истории с королем. Некоторые из них принялись восхищаться тем, как героически он бросил вызов Луи-Филиппу, явившись во дворец в форме несправедливо уничтоженного элитного полка. Александр не стал их разочаровывать и продолжил свой путь с гордо поднятой головой.
В конце концов он дал согласие поставить свое имя на афише Одеона. Сын бывшего наполеоновского генерала может не стыдиться пьесы, призванной поддержать легенду об Орле, пусть даже литературные достоинства этой пьесы сомнительны. Премьера состоялась 10 января 1831 года. Зал был набит битком, яблоку негде упасть. Арель умело руководил рекламой. Многие зрители откликнулись на его предложение и пришли в форме Национальной гвардии. В антрактах военный оркестр исполнял патриотические мелодии. Некоторые картины – такие, как пожар Кремля, переправа через Березину, разговор сверженного императора с его тюремщиком, ужасным Гудзоном Лавом, – произвели на зрителей ошеломляющее впечатление. Однако аплодировали не автору, а его герою, память о котором оставалась немеркнущей. «„Наполеон“ имел успех только благодаря обстоятельствам, – признает Дюма потом в своих мемуарах. – Литературная ценность этого произведения была ничтожна или близка к тому. Только роль шпиона была создана мной, все остальное настрижено из разных мест». Тем не менее, когда занавес упал, зрители были настолько потрясены этим напоминанием о Наполеоне, что многие собрались у служебного входа, чтобы освистать актера Делестра, злополучного исполнителя роли Гудзона Лава.
Александр, естественно, был очень доволен тем, что ему удалось угодить большинству своих «клиентов», но он знал, что люди с хорошим вкусом, например Виньи, не собираются смотреть его пьесу, всю состоящую из сценических эффектов и исторических общих мест. Он хотел бы, чтобы его радость ничем не омрачалась, но как было не признать, что в этом заказном произведении больше показного блеска, чем подлинного искусства. И потому в предисловии, предназначенном для издания пьесы отдельной книгой, он утолил охватившую его жажду оправдаться. Напомнив в нескольких словах о судьбе отца, генерала Дюма, и заверив читателя в том, что преданность королю нисколько не противоречит любви к свободе, он впервые упомянул о своих эстетических взглядах. «Забавлять и увлекать – вот единственные правила, которым я не то чтобы следовал, но которые я признаю», – заявил драматург. Это было сказано искренне, точно и смело. Он мог бы и дальше придерживаться этих убеждений, однако уже опасался принизить себя, соглашаясь оставаться всего лишь балаганным кукольником. У Гюго или Виньи уровень притязаний совершенно иной! И не должен ли он, подобно им, стремиться к величию, не довольствуясь тем, чтобы служить развлечением? После мишурного блеска «Наполеона» Дюма очень рассчитывал на новизну, яркость и силу «Антони», чтобы доказать миру свою способность сравняться с романтическими мыслителями и поэтами, о которых все только и говорили, а может быть, и превзойти их!