Глава II Холера, беспорядки и любовь
Париж только-только начал забывать о недавних беспорядках, в садах Тюильри снова появились женщины в светлых платьях, директора театров радовались, глядя на то, как зрители выстраиваются в очередь у окошечек касс, – и внезапно спокойствие города было взорвано страшным криком: «Холера!» Человек упал словно подкошенный на улице Шоша. За ним последовали другие, болезнь настигала кого в постели, кого на службе или прямо посреди улицы. Ни один квартал она не обошла стороной. Люди запирались у себя дома, боялись дышать, с подозрением относились к воде и еде… Говорили, что зараза, появившаяся в Индии, через Персию добралась до Санкт-Петербурга, оттуда перекинулась в Лондон, и Франции ее не избежать. Озноб, судороги, понос, заражение крови, тошнотворная слабость, доводящая до агонии, – все симптомы были налицо. А наука была бессильна не только исцелить, но даже и толком определить болезнь. Врачи, метавшиеся от одного умирающего к другому, только и могли что разводить руками и качать головой. Смерть косила людей сотнями, и они в ужасе хватались за домашние средства и молили Господа о милосердии. «Они кричали „Холера! Холера!“ точно так же, как за семнадцать лет до того кричали „Казаки!“», – рассказывает Дюма в своих мемуарах. И продолжает: «Болезнь настигала человека у него дома; двое соседей, уложив его на носилки, несли в ближайшую больницу. Нередко случалось, что больной умирал по дороге, и его место на носилках занимал один из носильщиков, а то и оба». Болезнь поражала в первую очередь бедных, но не щадила и богатых. Сестры милосердия не могли справиться с этим потоком умирающих и, несмотря на микстуры и молитвы, тоже умирали. Тела складывали по десять, а то и по двадцать в мебельные фургоны, священники довольствовались тем, что служили панихиды за всех одновременно, а добровольные могильщики не успевали засыпать общую могилу от одной доставки до другой. Поскольку за всякое всенародное бедствие на ком-то должна лежать вина, в предместьях поговаривали, что правительство, стремясь избавиться от излишков населения, подсыпало яд в фонтаны с питьевой водой и в кувшины виноторговцев. То здесь, то там можно было увидеть, как обезумевшая толпа без суда убивает какого-нибудь несчастного, заподозренного в совершении этого преступного деяния. На 14 апреля – семь тысяч умерших, тринадцать тысяч помещены в больницы. «О, кому довелось видеть Париж в эти дни, – напишет Дюма, – никогда не забудет это беспощадно синее небо, это насмешливое солнце, безлюдные проспекты, пустынные бульвары, улицы, по которым тянулись катафалки и бродили призраки». Александр надеялся на свое могучее сложение, которое должно было помочь ему устоять перед поразившей Францию болезнью. Среди всеобщего бедствия он больше всего, не решаясь сказать об этом вслух, сожалел о том, что театры, покинутые зрителями, стоят пустые. Несмотря на все старания Ареля, поместившего в газетах сообщение о том, что, по данным медико-санитарного исследования, зрительные залы – единственное место, защищенное от холеры, парижане предпочитали отсиживаться по домам, наглухо закрыв двери и окна.
Однако Александр не желал сидеть сложа руки и ждать, пока закончится эпидемия. Он считал, что сочинительство – лучшее средство от холеры. Другие жили, устремив взгляд в сторону больницы, он же предпочитал смотреть в сторону театра. Несколькими неделями раньше он познакомился у Фирмена с Каролиной Дюпон, актрисой, исполнявшей в «Комеди Франсез» роли субреток. Эта умная и привлекательная женщина, которая улыбалась «такими розовыми губами и такими белыми зубками», добилась от барона Тейлора согласия на бенефис. Ей хотелось бы, чтобы пьеса была коротенькая, одноактная, ловко сделанная и чтобы она давала актрисе возможность наилучшим образом показать свою непосредственность и дерзость. И к кому же еще ей было обратиться с просьбой написать такую пьесу, если не к Александру Дюма, который работает так хорошо и так быстро? Польщенный тем, что эта прелестная «Мартина» выбрала его, Дюма согласился взяться за пьесу, но не собирался тратить на эту одноактную безделушку больше одного-двух дней. Для того чтобы ускорить дело, он позвал на помощь одного из своих друзей, литератора и одновременно с этим начальника отдела в министерстве внутренних дел, Эжена Дюрье, и тот, порывшись в своих бумагах, предложил ему подходящий сюжет для комедии – «Муж вдовы». Долго рассуждать было не о чем, и сюжет был мгновенно принят. Друзья решили привлечь к работе над пьесой еще и Анисе Буржуа. Набросав план, Анисе и Эжен покажут его Александру, затем они втроем разделят пьесу на сцены и пронумеруют их, после чего Александр один напишет все диалоги. Соавторы строго придерживались этого распределения обязанностей, с «Мужем вдовы» было покончено в двадцать четыре часа, а тем временем под окнами Дюма, заставлявшего себя весело шутить, похоронные дроги бесконечно тянулись в сторону монмартрского кладбища.
Получив пьесу 8 марта 1832 года, театр немедленно начал репетиции. В главной роли – мадемуазель Марс, а Каролина Дюпон, разумеется, в роли субретки. Александр с удовольствием снова окунулся в театральные интриги, вдохнул запах кулис. Но не слишком ли неуместной была затея в эти траурные дни представить откровенную комедию? Премьера состоялась 4 апреля. Собралось не больше пяти сотен зрителей, не побоявшихся пройти по городу с риском подцепить заразу. Из зала тянуло камфарой и хлором. Лица зрителей оставались мрачными и бесстрастными. Можно подумать, все эти незнакомцы были обижены на автора за то, что он посмел сочинять забавные диалоги вместо того, чтобы лежать в постели и пить целебные снадобья. Отдельным сценам аплодировали, зато реплику героя-любовника Менжо освистали. Актер, по роли вбежавший с дождя, отряхивался и говорил: «Ну и погодка! Весь пропитался водой, словно вино в коллеже!» Видимо, эта фраза показалась обидной какому-то затерявшемуся среди прочих зрителей хозяину пансиона, и он громогласно об этом заявил. А почему он должен был промолчать – никто у публики прав не отбирал! Но Александр счел себя оскорбленным и отказался выходить на вызовы после представления. Тон рецензий был пренебрежительным. Лезюр написал в «Историческом ежегоднике», что люди, воздержавшиеся от похода в «Комеди Франсез», «ровно ничего не потеряли», а по мнению репортера «Французской газеты», в пьесе, «хотя диалоги достаточно стремительны и естественны, очень мало здравого смысла в интриге и правды в характерах». Александр только плечами пожал – что ему эти булавочные уколы! У него есть дела поважнее, чем заботиться о будущем «Мужа вдовы».
Вот уже несколько дней как Арель вбил себе в голову, что непременно должен уговорить Дюма написать «Нельскую башню»; по его словам, повороты сюжета этой пьесы способны были исцелить Париж от холеры. Но Александр, которому еще раньше предлагали тот же сюжет Анри Фуркад и Роже де Бовуар, не хотел начинать новое театральное предприятие в нездоровой обстановке, когда зрительные залы стояли полупустыми. Пока что он предпочитал работать над ученым трудом «Галлия и Франция», обширный план которого отвечал его желанию утвердить себя в качестве серьезного писателя. Отрываясь от своих исторических изысканий, он отдыхал, бывая в тех немногих парижских салонах, которые еще не закрыли свои двери, или вместе с Белль принимал у себя редких и выдающихся гостей, в числе которых были Гюго, Буланже, Фуркад и Лист. Белль, превосходная хозяйка, угощала их крепко заваренным чаем, уверяя, что этот напиток лучше всего предохраняет от опасности заражения.
Однажды вечером, когда Александр, проводив гостей и посветив им на лестнице, пока они спускались, возвращался к себе, у него внезапно подкосились ноги, задрожали колени, его бил озноб, он шатался, зубы у него стучали. Перепуганные Белль и горничная Катрин бросились его поддерживать. Не холера ли у него? Александр, теряя сознание, успел лечь в постель и попросить дать ему кусочек сахара, пропитанный эфиром. Служанка, от страха ничего не соображавшая, все перепутала и вместо кусочка сахара принесла хозяину стакан, на две трети наполненный чистым эфиром. Не раздумывая, Дюма залпом проглотил эфир, и его словно пронзил огненный меч. Он застонал, у него перехватило дыхание, потом он закрыл глаза и мгновенно уснул. В бессознательном состоянии он пребывал около двух часов. «Очнулся я, – расскажет он потом, – в паровой бане, которую мой врач устроил мне под одеялом при помощи трубки, а добрая соседка растирала меня через простыни грелкой, наполненной раскаленными углями».
Неделю после того он пролежал пластом, и каждый день ему приносили карточку Ареля, который требовал, чтобы его немедленно впустили к больному: предприимчивый директор театра «Порт-Сен-Мартен» крепко держался за свой проект постановки «Нельской башни» и дорого бы дал за то, чтобы увлечь им Дюма. Напрасно старался! Александр был еще не способен ни выслушать его, ни принять решение. Наконец силы начали к нему возвращаться, он открыл дверь спальни, Арель тотчас к нему ворвался и немедленно принялся уверять, что холера отступает и что вскоре все уцелевшие парижане только об одном и будут думать – как бы поскорее занять места в зрительном зале. Стало быть, сейчас самое время быстро написать и поставить «Нельскую башню», которая обещает стать величайшим событием сезона, все складывается так, что она непременно будет иметь огромный успех. Поскольку Александр, едва начавший выздоравливать, еще колебался, Арель рассказал ему, что некий молодой человек по имени Фредерик Гайярде набросал замысел драмы, но не развил его и не написал диалоги. Жюль Жанен попытался разработать этот сюжет, но быстро отступился, поскольку у него недоставало воображения. Там, где не справился Жанен, Дюма должен с легкостью преуспеть. Однако Александр, как ни старался Арель его уговорить, тянул с ответом. Арель, пустив в ход все средства, чтобы добиться своего, перешел к коммерческому аспекту дела. Положа руку на сердце, он заверил, что является собственником «Нельской башни» в соответствии с контрактом, который заключил с Жаненом и Гайярде. Жанен вышел из дела, Александр его заменит и, стало быть, получит половину доходов, вторая же половина достанется Гайярде. Предложение было соблазнительным, но Александр нашел более справедливое решение. В порыве великодушия он попросил выплачивать Гайярде всю сумму (семьдесят два франка за представление), сам же он будет получать десять процентов от дневного сбора плюс билеты на сорок франков. Это было смелым шагом, поскольку в случае, если пьеса пойдет хорошо, он мог получить кругленькую сумму, но, если она провалится, автор останется у разбитого корыта. Арель, безмерно довольный тем, что ему удалось уговорить Дюма, согласился на все его условия и даже на то, что Дюма не станет подписывать «Нельскую башню». По его словам, Гайярде, который в настоящий момент уехал в провинцию хоронить отца, должен был прийти в восторг, узнав о том, что великий писатель, автор «Антони», согласился работать над его текстом.
В ожидании возвращения Гайярде, который все еще оставался с семьей в Тоннере, Александр прочитал рукопись, переделанную Жаненом. Экспозиция показалась ему затянутой и нескладной, однако он оценил завязку драмы, заключавшуюся в непримиримой борьбе между королевой Маргаритой Бургундской, женой Людовика Х, лукавой, порочной и жестокой, и капитаном Буриданом, упорно карабкавшимся вверх, прибегая то к обольщению, то к шантажу. По мнению Александра – уж он-то знал в этом толк! – такие захватывающие события заставили бы встрепенуться и мертвого, и даже в том случае, если тот пал жертвой холеры. Несомненно, предприятие это должно было принести немалые деньги! Тем не менее, несмотря на то что Арель не унимался, Дюма продолжал незыблемо стоять на своем: он не подпишется под этой пьесой! Пусть другие торгуют собой ради мимолетных успехов. Он даст свое имя лишь произведению, достойному остаться в веках.
Эта высокомерная позиция нисколько не мешала ему усердно работать над пьесой. Каждый день, расположившись поудобнее в постели, подсунув под спину несколько подушек и пристроив на коленях письменный прибор, он продолжал сочинять «Нельскую башню». По одной картине в день. Если его лихорадило или просто он чувствовал себя слишком усталым для того, чтобы браться за перо, Дюма довольствовался тем, что диктовал реплики. За стенами дома свирепствовала холера. Стоило приблизиться к окну, как в нос ударял запах разложения. Тем не менее актеры театра «Порт-Сен-Мартен» не сидели без дела. Драму репетировали, переходя от сцены к сцене по мере того, как от автора приносили очередную порцию исписанных страниц. Не прошло и двух недель – и Александр поставил последнюю точку. Фредерик Леметр, которого прочили на главную мужскую роль, из страха перед эпидемией отсиживался в деревне, и Буридана вместо него предстояло играть Бокажу, а роль Маргариты досталась мадемуазель Жорж. Выполнив свои профессиональные обязательства, Дюма написал Гайярде любезное послание, уведомляя его о том, что полностью переделал пьесу, «сгладил в ней все шероховатости», и теперь благодаря его стараниям текст наконец-то сделался вполне приемлемым. «Мне нет необходимости, сударь, говорить вам о том, – так закончил он свое письмо, – что вы останетесь единственным автором этой пьесы, что мое имя ни в коем случае не будет произнесено, и это единственное условие, на котором я настаиваю; если оно не будет выполнено, я изыму из этого сочинения все, что так счастлив был в него привнести. Если вы смотрите на то, что я для вас сделал, как на услугу, позвольте мне одарить вас, а не продать вам свой труд».
Конечно, ему следовало бы раньше известить этого самого Гайярде о том, какого рода поправки он собирается внести в его «Нельскую башню», но время шло, Гайярде был далеко от Парижа, и, как бы то ни было, никому не известный начинающий автор мог лишь признательность испытывать к прославленному писателю, который протянул ему руку помощи. Однако, как выяснилось, Гайярде был слишком высокого мнения о собственном таланте, для того чтобы проглотить такую пилюлю, не поморщившись. Он тотчас примчался в Париж, прямо в дорожной одежде влетел в кабинет Ареля и потребовал, чтобы «Нельскую башню» играли в том виде, в каком он ее написал, отказавшись от варианта Дюма, который ему даже не потрудились показать. И пригрозил в случае, если его требования не будут исполнены, добиться запрещения спектакля. «У вас это не получится, – невозмутимо ответил Арель. – Я поменяю название пьесы и стану ее играть. Можете обвинять меня в подделке, краже, плагиате, в чем угодно. И получите тысячу двести франков в виде возмещения ущерба. А если не станете нам мешать играть спектакль, то получите двенадцать тысяч франков!»
Поскольку Гайярде продолжал бушевать, Арель послал за Дюма, который мгновенно прибежал и попытался оправдаться, заверяя в том, что намерения у него были самые добрые. Но все объяснения разбивались о стену тупости и самодовольства. Спор быстро принял такой неприятный оборот, что Дюма, по обыкновению своему, уже не видел другого исхода, кроме дуэли. Однако Арель, более изворотливый, чем он, выступил примирителем и в конце концов уговорил противников подписать соглашение, по которому тот и другой совместно признавали себя авторами «Нельской башни». Каждый оставлял за собой право помещать пьесу под своим именем в полное собрание сочинений, но на афише будет стоять только имя Гайярде. В крайнем случае следом за его фамилией будет поставлен ряд звездочек, указывающих на то, что у него был соавтор, пожелавший остаться неизвестным. Ни тот, ни другой не были вполне удовлетворены этим двусмысленным соглашением, но оба смирились, чтобы избежать шумной ссоры.
Холера в городе вроде бы пошла на убыль. Однако, отступая, она оставляла за собой горы умерших, среди которых были и милейший Гийом Летьер, и Жорж Кювье, и Казимир Перье… Те, кому удалось спастись от эпидемии, испытывали смешанное чувство горя и жажды жизни. Политические страсти тоже начали понемногу пробуждаться.
Герцогиня Беррийская, потерпевшая неудачу в своей попытке поднять восстание на юге, теперь собирала сторонников в Вандее. Но лишь немногочисленные фанатики из числа легитимистов верили в возможность победы «Амазонки». 29 мая 1832 года, в тот день, на который была назначена премьера «Нельской башни», Александр обедал у Одилона Барро. Этот либеральнейший политик гордился и хвастался тем, как хорошо у него подвешен язык. И на этот раз он за столом так бесконечно разглагольствовал, так разливался соловьем, что обед начал опасно затягиваться, и Александр уже побаивался, как бы ему не опоздать к началу спектакля. Несмотря на то что официально он не считался автором пьесы, Дюма все же очень рассчитывал на ее успех. Деньги, которые он мог за нее получить, казались ему по меньшей мере столь же желанными, сколь и слава. Наконец госпожа Барро подала сигнал к окончанию застолья. Гости поднялись и все вместе отправились в театр «Порт-Сен-Мартен». К тому времени, как они устроились в своих креслах, спектакль уже начался, и зал гудел, словно котел на огне. Когда закончился первый акт и занавес опустился, раздались дружные крики «браво», оглушительно грохотали аплодисменты.
Сами того не сознавая, зрители, восторженно аплодировавшие этой драме, приветствовали в ней вызов, брошенный всем темным силам, которые делают людей несчастными: соблазну и позору абсолютной власти, без разбору косившей народ холере, кровавой бессмысленности мятежей, невзгодам, преследующим малых, и безнаказанности великих мира сего… Недовольные находили, чем поживиться в этом адском вареве. Публика все больше увлекалась по мере того, как развивалось действие. Зрители кричали, не могли спокойно усидеть на местах, стучали ногами. Дюма и самому настолько понравилась последняя картина, что позже он написал в своих мемуарах: «Что-то в ней напоминало античный рок Софокла, смешанный со сценическим ужасом Шекспира». После того как спектакль закончился, Бокаж объявил имя автора: господин Фредерик Гайярде. Никому не известный драматург. Это казалось странным и вызывало подозрения. Немногие посвященные уже начали перешептываться, передавая из уст в уста имя вполне возможного соавтора, пожелавшего остаться в тени: Александр Дюма. Воспользовавшись этими слухами, Арель приказал напечатать новую афишу: «Нельская башня, пьеса господина *** и господина Гайярде». Такой способ дать зрителям понять, что названный по имени автор – не единственный создатель пьесы и что анонимный соавтор, укрывшийся под тремя звездочками, не просто существует, а даже заслуживает того, чтобы его упомянули первым, вызвал негодование Гайярде. Последний взялся за дело решительно и гербовой бумагой вызвал Ареля в суд. Хитрый директор очень обрадовался такому обороту дела. «Отличный процесс! Отличный! – воскликнул он. – Мне бы парочку таких каждый год в течение шести лет – и я сколочу состояние!» Но Александр, у которого было совершенно другое отношение к рекламе, чувствовал себя так, словно совесть у него была нечиста. Как бы сильно он ни любил «шум», тот шум, что поднялся вокруг его пьесы, ему не нравился.
На следующий день Гайярде, чья мстительность продолжала расти, принялся писать в газеты, жалуясь на то, что ему был причинен моральный ущерб. «Господин редактор! Еще вчера меня называли единственным автором „Нельской башни“, а сегодня на афише перед моим именем появились еще одно слово „господин“ и три звездочки. Ошибка ли это или злобная выходка – в любом случае я не хочу ни быть ее жертвой, ни чувствовать себя одураченным. Как бы то ни было, прошу вас, соблаговолите объявить, что я как в договоре, так и в театре и, надеюсь, на завтрашней афише остаюсь и останусь впредь единственным автором „Нельской башни“». Арель немедленно откликнулся на это заявление другим сообщением в газетах: «Вот мой ответ на странное письмо господина Гайярде, претендующего на то, чтобы его считали единственным автором „Нельской башни“. Вся пьеса как в том, что касается стиля, так и по крайней мере на девятнадцать двадцатых в том, что касается ее содержания, принадлежит перу его прославленного соавтора, который по личным соображениям не пожелал, после громадного успеха, чтобы его имя было названо. Вот что я утверждаю и что подтвердит, если потребуется, сравнение представленной рукописи с рукописью господина Гайярде». Гайярде, человек склочный и неуживчивый, окончательно вышел из себя и, пылая гневом, снова выступил 2 июня на страницах той же газеты: «Будьте любезны в качестве единственного ответа господину Арелю поместить здесь приложенное мной письмо, которое написал мне прославленный соавтор, о котором упоминает господин Арель; из этого письма, полученного мной в Тоннере, я и узнал о том, что у меня есть соавтор». Это было то самое доброжелательное письмо, которое Александр отправил молодому Гайярде, заверяя последнего в том, что он неизменно будет считаться единственным автором «Нельской башни». Ухватившись за возможность распространить театральную сплетню, «Корсар» напечатал это послание, сопроводив его крайне неприятными для Дюма комментариями. Александр, которому надоели эти склоки, обрушился на главного редактора газеты Вьенно и даже намеревался вызвать его на дуэль. Затем, решив, что подлый газетчик не стоит того, чтобы посылать ему вызов, ограничился тем, что устроил суровый разбор дела. По его просьбе «Корсар» напечатал следующее: «Я не читал рукописи господина Гайярде; эта рукопись, которую господин Арель ненадолго выпустил из рук, почти тотчас же к нему и вернулась, поскольку я, согласившись написать пьесу под известным названием и на известный сюжет, опасался, как бы работа, проделанная до меня, на меня не повлияла и не лишила меня вдохновения, которое было мне необходимо для того, чтобы закончить это произведение. Теперь, поскольку господин Гайярде находит, что публика еще недостаточно посвящена в подробности этой злополучной истории, пусть он призовет в качестве судей трех литераторов по собственному выбору, пусть он предстанет перед ними со своей рукописью, а я – со своей; и тогда они рассудят, кто вел себя порядочно, а кто проявил неблагодарность».
Гайярде, конечно, был человеком раздражительным, но у него были толковые юридические советники, он поостерегся ввязываться в профессиональное разбирательство, которое вполне могло обернуться против него, и предпочел судебный процесс. С одной стороны, он оказался прав, потому что процесс он выиграл, с другой стороны – ошибся, потому что, несмотря на все приложенные им усилия, никто и никогда не поверит в то, что он действительно был автором «Нельской башни»! Арель, в полном восторге от того шума, который поднялся вокруг пьесы, убрал вменявшиеся ему в вину звездочки и принялся рассказывать повсюду, что настоящий автор драмы – не тот человек, который требует признать себя таковым, а тот, кто скрывается из чувства собственного достоинства и мудрости.
Эта низменная перебранка, вынудившая Александра играть по отношению к злобному начинающему драматургу роль состоявшегося и уверенного в себе писателя, окончательно привела его в уныние. Ему, привыкшему думать только о будущем, пришлось оглянуться на прошлое: за полтора года он написал семь пьес, все они поставлены на сцене, пять из них он отдал в театры под собственным именем и еще две – не называя себя. Не многовато ли для одной-единственной головы? Не упрекнут ли его в том, что слишком много писанины выходит из-под его пера? Задумываясь о самом себе, он уже толком не знал, ни как себя определить, ни чего он в действительности хочет. Иногда ему казалось, будто самое важное для него – это получить побольше денег за те пьесы, в успех которых он не верил, иногда он считал главным завоевать признание публики теми пьесами, которыми по праву мог гордиться, пусть даже они не собирали полных залов. В конце концов, кто же он такой на самом деле – «ремесленник» или «гений», «петрушечник» или «творец», «забавник» или «мыслитель»? В иные дни он склонялся к коммерческому сочинительству, в другие – стремился к головокружительной славе. Должно быть, зрители и журналисты задаются вопросом, насколько можно доверять человеку, который то и дело упоминает о своей писательской чести, но вместе с тем не отказывается от работы ради пропитания? Временами ему хотелось бежать из Парижа, города, где его, возможно, любили, а возможно, и ненавидели, где над ним то ли насмехались, то ли превозносили его до небес, – теперь он и сам не понимал, как к нему здесь относятся.
Однако после кончины генерала Ламарка, героя славных июльских дней, семья покойного выбрала именно его, Дюма, в качестве распорядителя похорон, и то, что ему была оказана такая честь, утешило его во многих горестях и разочарованиях! Прилюдно отдав долг памяти усопшего, Александр рассчитывал тем самым убедить скептиков в собственной приверженности либеральным взглядам.
На рассвете 5 июня он облачился в свой мундир артиллериста Национальной гвардии и, склонив голову, вместе с другими, тянувшимися медленной вереницей, приблизился к телу, чтобы возложить лавровую ветвь. Ослабленный болезнью, он побаивался медлительности церемонии и долгого пути, который ему предстояло проделать, идя следом за катафалком. Ко всему еще некоторые считали, будто следует опасаться беспорядков и народных волнений. Уверяли, будто правительство стянуло войска ко всем стратегическим точкам, чтобы иметь возможность вмешаться, едва произойдет малейший инцидент. Под затянутым тяжелыми тучами небом было душно и жарко. Гроза началась в ту самую минуту, когда погребальная колесница, которую везли тридцать молодых людей, тронулась с места и покатила между двумя плотными рядами зевак, столпившихся по обе стороны мостовой. Лафайет, мужественно шагая под проливным дождем, шел во главе процессии. Александр, в насквозь промокшем мундире, с саблей в руке, следовал за ним по пятам, стараясь держаться твердо и достойно, несмотря на то, что испытывал легкое головокружение. Когда процессия двигалась по улице Шуазель и поравнялась с Клубом аристократов, стоявший на балконе герцог де Фитц-Джеймс – сторонник легитимистов – отказался обнажить голову перед останками друга смутьянов. «Шляпу долой!» – кричали ему из рядов. Затем начали забрасывать его камнями. Несколько стекол разлетелось вдребезги. Он поспешил скрыться, а толпа вслед ему скандировала: «Почет генералу Ламарку!» Рядом с Бастилией к похоронной процессии присоединились около шестидесяти студентов Политехнической школы, которые пренебрегли запретом покидать ее стены. Как только они показались, оркестр, шедший во главе кортежа, грянул «Марсельезу». Позже Дюма в своих мемуарах напишет, что «и представить себе невозможно, каким восторгом толпа встретила эту электризующую мелодию, которая вот уже год как была под запретом». «К оружию, граждане!» – дружно подхватили пятьдесят тысяч голосов. У въезда на мост Аустерлица высилась трибуна, с которой несколько выдающихся личностей должны были произнести речи. После чего катафалк с телом генерала продолжит свой путь к Ландам, где покойный и будет погребен. Время близилось к трем часам пополудни. Александр, который со вчерашнего дня ничего не ел, решил, пока ораторы будут произносить речи перед собравшимися, пойти перекусить. Двое его приятелей-артиллеристов, тоже проголодавшихся, отправились вместе с ним. Они направились к заведению под названием «Большие каштаны» на набережной Рапе.
Александр едва стоял на ногах и, если бы оба спутника его не поддерживали, вряд ли добрался бы до дверей ресторана. Он был близок к обмороку и, едва войдя, тотчас попросил пить. Ему подали стакан ледяной воды. Утолив жажду, он немного пришел в себя и одобрил выбор сотрапезников, заказавших исполинскую порцию матлота, который был здесь фирменным блюдом. Когда они уже наслаждались густым рыбным месивом, благоухавшим чесноком, вином и специями, откуда-то издали донеслись выстрелы. Отодвинув тарелки, все трое выскочили из-за стола, бросились к выходу и пустились бежать по направлению к мосту. У заставы Берси какие-то люди в рабочих блузах просветили их насчет происходящего: «Стреляли в толпу! Артиллерия ответила!.. Папаша Луи-Филипп оказался в отчаянном положении!.. Провозглашена республика!..» Александр, изумленный тем, что за несколько минут, пока он безмятежно уписывал матлот, могла произойти революция, стал расспрашивать других свидетелей и вскоре понял, что первые его осведомители приняли желаемое за действительность. На этот раз, как и раньше, речь шла всего-навсего о мятеже. Что он испытал, поняв это, – разочарование или облегчение? Он и сам толком не мог разобраться в собственных чувствах. Словно во сне он пересек площадь Бастилии, занятую регулярными войсками, прошел по опустевшим бульварам и, не доходя до предместья Сен-Мартен, натолкнулся на отряд пехоты. Среди солдат он заметил прежнего однополчанина, орлеаниста Эрнеста Гриля де Безелена. Как затесался этот чудак в ряды защитников порядка? Александр помахал ему рукой в знак приветствия и устремился к нему, но Эрнест на его приветствие ответил странно: вскинув ружье, прицелился в давнего знакомого. Решив, что это не слишком удачная шутка, Александр сделал еще шаг вперед, и в то же мгновение Гриль де Безелен в него выстрелил, пуля просвистела мимо его уха, и он пустился улепетывать со всех ног, не дожидаясь продолжения. Бежал, пока не свернул в проход, ведущий к двери театра «Порт-Сен-Мартен». У входа красовалась афиша, извещавшая о том, что вечером состоится пятое представление «Нельской башни». Дверь была закрыта и наглухо заперта.
Дюма вышиб ее ногой и ворвался внутрь. Встревоженный Арель выскочил на шум и увидел перед собой своего же разъяренного автора, который потребовал немедленно выдать ему ружье или по крайней мере те пистолеты, которые он некогда одолжил театру для постановки «Ричарда Дарлингтона». Тщетно Арель старался его утихомирить – Александр ничего не желал слушать и твердил, что хочет отомстить за себя подлому Грилю де Безелену, который чуть было не застрелил его. Исчерпав все аргументы, директор театра встал, раскинув руки, и загородил собой дверь, которая вела на склад реквизита. «О, друг мой! – простонал он. – Да ведь так из-за вас театр спалят!» Одной мысли о возможности такого бедствия было достаточно, чтобы Александр остыл и пришел в себя. Отказавшись от своих воинственных намерений, он удовольствовался тем, что поднялся наверх и, устроившись у окна на втором этаже, решил оттуда следить за дальнейшим развитием событий. Но Арель и тут не оставил его в покое и, едва Дюма успел обосноваться на своем наблюдательном посту, взмолился, упрашивая его спуститься. Несчастный директор был на грани нервного припадка: только что в театр ворвались повстанцы, не меньше двух десятков человек. Неизвестно откуда узнав о том, чем располагает театр, они требовали выдать им оружие, которое использовали во время представлений «Наполеона в Шенбрунне». Прибежавший Александр начал с того, что стал уговаривать их успокоиться, напомнил о том, что во время Ста дней Арель был префектом, а в 1815 году попал в немилость и был выслан Бурбонами: все это, несомненно, свидетельствовало о его сочувствии противникам нынешнего режима. Затем по собственному почину велел раздать им те двадцать ружей, что лежали на складе, взяв с мятежников обещание, что они все вернут в целости и сохранности. «Честное слово!» – вскричали борцы за свободу. Один из них мелом написал на всех трех дверях театра: «Оружие сдано» – и скрепил своей подписью это свидетельство, удостоверяющее, что революционный и гражданский долг был исполнен. После этого, обменявшись с хозяевами территории крепкими рукопожатиями и поклявшись «сражаться не на жизнь, а на смерть, до победного конца», незваные гости удалились, и Александр поспешил запереть за ними все двери. Арель, у которого дрожал подбородок и глаза застилали слезы, все повторял: «С этой минуты, дорогой друг, театр в полном вашем распоряжении, вы можете делать в нем все, что вам будет угодно: вы его спасли!» Мадемуазель Жорж, которая на время переговоров укрылась в своих покоях, тоже приободрилась и обрела надежду, но все же боялась, как бы Александр, выйдя на улицу в своем артиллерийском мундире, не привлек внимания сил поддержания порядка, которые рыскали вокруг, высматривая подозрительных.
«Вы и на два шага отойти не успеете, как вас убьют!» – предсказывала она. Следуя ее совету, Арель послал на квартиру Дюма одного из служащих театра, чтобы тот принес ему гражданскую одежду, в которой можно будет, не подвергаясь опасности, передвигаться по Парижу. Посланный вернулся с целым ворохом не вызывающей подозрений одежды. Вполне можно сменить костюм, оставаясь при своих убеждениях!
Александр, переодевшись мирным обывателем, направился к особняку господина Лаффита – иными словами, центру республиканской оппозиции. В гостиной уже собрались несколько либеральных депутатов. Ждали старика Лафайета. Наконец он появился, постаревший, поблекший и вместе с тем великолепный.
– Ну что, генерал, – кричали со всех сторон этому призраку века Просвещения. – Что вы поделываете?
– Господа, – отвечал Лафайет, – ко мне пришли славные молодые люди, они воззвали к моему патриотизму, и я сказал им: «Дети мои, чем более изрешечено знамя, тем более им можно гордиться. Найдите мне место, где я смогу поставить стул, и я не сойду с него, пока меня не убьют!»
Этот ответ, достойный того, чтобы стать репликой и украсить собой пятый акт какой-нибудь пьесы, воспламенил Александра. Но очень скоро героические заявления, раздававшиеся вокруг него, уступили место осторожным и бесплодным разговорам. Большинство этих храбрецов явно упивались звучанием слова «свобода», не имея ни малейшего намерения и пальцем пошевелить ради того, чтобы защитить ее. Да и сам он не чувствовал в себе готовности рисковать жизнью ради того, чтобы установилась власть того или иного временного правительства. Этот день, заполненный беспорядками и разглагольствованиями, истощил его силы. Плохо понимая, что происходит вокруг, с трудом переставляя ватные ноги, Дюма кое-как добрел до Больших бульваров, где остановил кабриолет и велел отвезти себя домой, на улицу Сен-Лазар. Поднимаясь по лестнице, он рухнул без чувств на площадке между первым и вторым этажом. Там его и нашли Белль и горничная; женщины перенесли его в квартиру, раздели и уложили в постель.
В ночь с 5 на 6 июня беспорядки под натиском регулярных войск, теснивших мятежников, сосредоточились вокруг площади Бастилии и на улицах Сен-Мерри, Обри-ле-Буше, Планш-Мибре и Арси.[56] Едва проснувшись, Александр узнал об этом от соседей. Он тотчас вскочил, намереваясь бежать на улицу и все разузнать поподробнее, но силы тут же оставили его. Пришлось ему ограничиться тем, чтобы нанять карету и отправиться в редакцию газеты «National». Там он узнал, что последние баррикады вот-вот будут разобраны, а все их защитники уже арестованы или перебиты. Что же – значит, конец всем республиканским чаяниям? Он хотел узнать точно и потому кое-как дотащился до Лаффита. Все те, для кого мятеж обернулся разочарованием, собрались там и сидели с печальными лицами, хмуро дожидаясь решения группы либеральных депутатов, совещавшихся за закрытыми дверями гостиной. Наконец Франсуа Араго покинул собрание политиков, вышел к встревоженным друзьям и с горечью признался им, что заседание кончилось позором и что решено было послать к королю трех представителей, которые должны молить его проявить милосердие и даровать прощение последним мятежникам, уличенным в попытке выступить против существующего порядка.
На Александра это известие обрушилось словно удар дубинки, он вышел из особняка удрученный и подавленный. Некоторое время бесцельно скитался по улицам, затем устало опустился на стул на террасе кафе. Он думал о тех, кто безнадежно проиграл сражение, – покинув баррикады, они затаились в укрытиях, где их преследовали солдаты, – о тех, кого бросали за решетку и расстреливали без суда и следствия. В его голове неотступно крутились слова: «Все, что угодно, только бы не гражданская война!» Тем не менее он готов был в нее вступить!
Внезапно до него донеслись крики: «Да здравствует король!» Кто мог издать этот оскорбительный возглас сейчас, когда половина города облачилась в траур? Подняв голову, он с изумлением увидел, что полк Национальной гвардии, выстроившийся по обе стороны бульвара, приветствует Луи-Филиппа. Его величество движется верхом между рядами доблестных защитников трона, которые по мере его приближения начинают вопить еще громче и усерднее. Государь, благосклонно улыбающийся, едущий в окружении военного министра, министра торговли и министра внутренних дел, время от времени склоняется с седла, чтобы пожать руку одному из этих людей, только что проливавших кровь своих братьев. Александр, охваченный негодованием и отвращением, поспешил вернуться домой, чтобы больше не видеть зрелища восстановления власти и порядка: столько жертв ради такого жалкого торжества!
Он едва успел выбраться из этой политической трясины, как на него накинулся неотвязный Арель. У этого чертова директора на уме одни только сделки и выгода. «Послушайте, друг мой, – втолковывал он Александру, который напрасно старался собраться с мыслями, – нельзя терять ни минуты… Порядок восстановлен, все успокоилось, и, как всегда бывает после сильных встрясок, все устремятся в театр. Надо же как-то развеяться, забыть о холере и мятеже!» Собственно говоря, пришел-то Арель к нему затем, чтобы осведомиться, насколько продвинулась пьеса «Сын эмигранта», которую пообещал ему Александр. У истоков этой работы стояла мадемуазель Жорж: несколько дней назад она взялась уговаривать «своего любимого автора» – и Арель присо-единился к ее просьбе – написать для нее мелодраму, в которой она для разнообразия сыграла бы не великосветскую даму (хватит с нее этих аристократок!), а простую женщину из народа. Разве можно хоть в чем-нибудь отказать королеве французской сцены? Замысел пьесы принадлежал Анисе Буржуа. Согласившись взяться за эту работу, Александр сам написал три первых акта, в остальном положившись на соавтора. Впрочем, он не собирался подписывать эту поделку, хотя под нажимом Ареля пообещал пройтись по пьесе рукой мастера перед тем, как начнутся репетиции. Речь шла всего-навсего о нескольких страничках – такому талантливому писателю, как он, сделать это будет «проще простого», уверенно предрек директор театра. Легко сказать!
Едва за Арелем затворилась дверь, Александр пожалел о своем обещании. После болезни голова у него была совершенно пуста и ни к чему не пригодна, его вряд ли хватит и на три связные реплики. И потом его точило беспокойство из-за того, что он не мог предположить, чего ждать от властей в связи с его участием в событиях 5 и 6 июня 1832 года. Надо было тихо сидеть в своем углу, а он вместо того подставил себя под удар, разгуливая в артиллерийском мундире, раздавая оружие повстанцам в театре «Порт-Сен-Мартен» и участвуя во всяких совещаниях представителей оппозиции. Несмотря на эту нависшую над ним угрозу, он вместе с Анисе Буржуа закончил 7 и 8 июня работу над «Сыном эмигранта». Гора с плеч! Теперь можно наконец подумать о чем-то другом.
Однако 9 июня Дюма прочел о себе в одной легитимистской газете, что он был взят с оружием в руках во время схватки у монастыря Сен-Мерри, что ночью его судили, а в три часа утра расстреляли. Журналист мимоходом пожалел о «преждевременной кончине молодого автора, подававшего большие надежды». Этот посмертный комплимент не слишком обрадовал Александра. Вглядываясь в свое отражение, он спросил себя, в самом ли деле он все еще на этом свете и не призрак ли – бледный, с впалыми щеками и лихорадочно горящим взором – смотрит на него сейчас из зеркала. Убедившись в реальности собственного существования, он написал журналисту, преждевременно его похоронившему, и поблагодарил за доброе отношение. Шарль Нодье, до которого тоже дошло ужасное известие, прислал ему письмо, в котором с веселым удивлением сообщал: «Только сейчас узнал из газет о том, что вас расстреляли 6 июня в три часа утра. Не откажите в любезности, ответьте, не помешает ли это вам завтра пообедать в Арсенале с Доза, Тейлором, Бискио, – словом, нашими обычными друзьями. Ваш преданный друг Шарль Нодье, который будет счастлив воспользоваться случаем и расспросить вас о том, что делается на том свете».
Александр на это ответил, что не вполне уверен в том, жив ли он еще, но, «во плоти или тенью», непременно явится завтра к Нодье в назначенный час. Этот обмен шутками лишь отчасти забавлял его. С одной стороны, он опасался, что приступ холеры – подлинной или мнимой – лишил его созидательной силы, с другой – королевский адъютант, господин де Лавестин, сообщил ему о том, что всерьез обсуждалась возможность его ареста. Близкие к трону друзья советовали ему уехать за границу, два-три месяца попутешествовать и возвратиться в Париж не раньше, чем его безумные выходки забудутся. Совет превосходный, только хорошо бы, чтобы эта поездка за пределы Франции принесла какой-нибудь доход! Александру давно уже хотелось побывать в Швейцарии, мирной и демократической стране. Почему бы не привезти оттуда два полновесных тома впечатлений? Неизменно практичный, он поговорил об этом с книготорговцем Госленом, но тот, упрямый словно мул, и слышать ни о чем не хотел. «Швейцария, – заявил он, – страна затрепанная, о ней больше нечего сказать. Там уже все побывали». Однако Александр не отступил от своего намерения. Он сторговался с Арелем, выручив за рукопись «Сына эмигранта» три тысячи франков, получил вексель еще на две тысячи, одновременно с этим выправил паспорт для себя самого и паспорт для Белль, после чего начал спешно готовиться к отъезду.
Прежде всего он намеревался уладить свои сердечные и семейные дела. Пока его главная любовница, в полном восторге от ожидавшего ее приключения, суетилась среди чемоданов, он навестил другую, свою милую Иду, которую продолжал время от времени баловать своим вниманием, сжал ее в объятиях и осыпал поцелуями, пообещав, что разлука будет краткой и он вернется еще более влюбленным, чем когда-либо прежде. Томившийся за стенами пансиона сын, маленький Александр (ему к этому времени исполнилось восемь лет), тоже получил причитающуюся ему порцию ласк и нежных слов. Дюма успел даже ненадолго забежать к дочери, Мари-Александрине (полутора лет), которую они с Белль отдали на воспитание няне, и наконец нежно склонился над полупарализованной матерью, заверяя в том, что отданы все необходимые распоряжения и приняты все необходимые меры для того, чтобы в его отсутствие она ни в чем не нуждалась. Проявив себя, таким образом, как нежный возлюбленный, добрый отец и заботливый сын, Александр, должно быть, почувствовал, что теперь он в ладу с самим собой. Тем не менее он довольно безрадостно отправлялся в это своего рода изгнание, которое навязали ему в наказание за то, что он не всегда придерживался того же мнения, что и правительство. Его отцу, генералу Дюма, некогда тоже пришлось испытать на себе последствия оскорбительного недоверия властей. Но в те времена речь шла о Наполеоне, Александру же приходится иметь дело всего-навсего с Луи-Филиппом. В этом вся разница!
Вечером 21 июля 1832 года он сел в дилижанс вместе с Белль, которая тотчас прижалась к нему, радуясь этому одновременно сентиментальному и политическому путешествию. Александр был доволен тем, что хотя бы она по крайней мере воспринимает выпавшую на его долю немилость как подарок небес.