Глава II От революции к разорению

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Несмотря на то что спектакль был непомерно длинным, «Королева Марго» привлекала так много зрителей, что продержалась до конца мая 1847 года. На смену ей пришла поставленная Александром без особого желания драма в стихах «Школа семей», ее написал его безвестный однофамилец, некий Адольф Дюма. Последний, кстати, весьма неуклюже заметил как-то во время репетиции: «В истории литературы останутся два Дюма, как были два Корнеля». Александр сделал тогда вид, будто не слышал его слов, однако, прощаясь с Адольфом, с улыбкой прошептал: «До свидания, Тома!»[85]

Пьеса незадачливого Адольфа Дюма прошла при общем и вполне заслуженном безразличии, и Александр окончательно убедился в том, что решительно, кроме него самого, никто не способен собрать полный зал. Работая, как и прежде, совместно с Огюстом Маке, он написал драму «Шевалье де Мезон-Руж», премьера состоялась в Историческом театре 3 августа 1847 года. Пьеса, в которой речь шла о жестокости Французской революции, вышла громоздкой, напыщенной и изобилующей ненужными подробностями, она состояла из двенадцати картин, в спектакле были заняты тридцать актеров и толпа статистов, декорации поражали правдоподобием, и все это грандиозное сооружение было от начала до конца проникнуто мощным патриотическим порывом. Авторы, ко всему еще, сочинили гимн – «Песнь жирондистов», приводивший публику в восторг:

Мы, друзья, – те,

Кто безвестно гибнет вдали от сражений,

Хотим по крайней мере наше погребение

Посвятить Франции, ее свободе!

Умереть за родину —

Самая прекрасная, достойная зависти участь!

Пламенные слова гимна, в которых звучало преклонение перед мужеством народа, не могли не радовать во Франции всех, кого возмущали политические махинации высокопоставленных слуг государства и упорство короля, замкнувшегося в своем непреклонном властолюбии. Луи-Филипп только что отверг вполне невинную реформу, предполагавшую снижение избирательного ценза, с тем чтобы дать право голоса всем «дееспособным», то есть гражданам, благодаря своему образованию, своей профессии, своему таланту, своей репутации как нельзя больше подходящим для участия в законодательных выборах. Этот презрительный отказ вызвал в стране волну «реформистских банкетов» – их участники не упускали случая раскритиковать режим и призвать монарха к тому, чтобы он осознал истинные чаяния своих подданных. Разумеется, Александр всей душой был с ними. Однако, как ни странно, он чувствовал себя слишком отяжелевшим, слишком отягощенным возрастом, опытом, повседневными заботами, а возможно, и талантом, для того, чтобы присоединиться к их выступлениям. Он предпочитал делать вид – хотя бы какое-то время, – будто не замечает этих политических содроганий, ему хотелось подождать, пока все уляжется само собой, и обратиться к более обширным, более загадочным и в некотором роде вечным, вневременным проблемам. Так, например, когда вся Франция кипела возмущением, когда множились самые разнообразные антиправительственные выступления, Дюма устраивал у себя в Монте-Кристо спиритические сеансы. За последние годы он пережил несколько смертей, оставивших в его душе глубокий след: кончина матери, затем – герцога Орлеанского, Шарля Нодье и, наконец, Фредерика Сулье, давнего соавтора, который только что умер всего сорока семи лет от роду…

Этот все сгущающийся траур заставил Александра оглянуться на собственное прошлое. Несколько месяцев назад он начал работать над мемуарами, подводя итоги радостям, горестям и иллюзиям целой жизни, и сердце у него мучительно сжималось. Кто говорит «воспоминания» – думает «сожаления»! Ему хотелось быть в ладу с совестью, и ради этого он вернул домой свою дочь Мари, которую до тех пор воспитывала ее мачеха Ида.

Однако у шестнадцатилетней Мари оказалась не только непривлекательная внешность, но и трудный характер. Кроме того, девушка страдала от того, что ее грубо оторвали от женщины, которая в детстве была для нее воплощением нежности, мудрости и защиты, злилась на отца за то, что забрал ее к себе. Мари раздражали его манеры, бесило непрестанное хвастовство Александра, она ненавидела самозванок, чье присутствие он ей навязывал. «Жизнь, которую мне приходится здесь вести, невыносима, – писала она Иде еще 28 августа 1847 года. – Прибавь к этому страдания, которые я постоянно испытываю от разлуки с той, которую люблю больше всех на свете. Немало горя причиняют мне и требования отца, который намерен заставить меня жить в его доме. Ах, дорогая моя! В его-то положении!.. Я никак не могу на это согласиться, меня оскорбило до глубины души то, что отец не постыдился заставить меня подать руку распутной женщине. Он не стесняется того, что вынуждает меня находиться в обществе этой женщины, хотя отцовские чувства должны были бы подсказать ему, что ее следовало изгнать из Монте-Кристо в тот самый день, когда я здесь появилась, более того – о ней даже упоминать в моем присутствии не следовало!»

Ее детское возмущение ни к чему не привело. Дюма, сохраняя полное спокойствие, продолжал опекать Мари, несмотря на все ее негодование, и в то же время с удовольствием помогал своей «кисоньке» Беатрис Персон разучивать новую роль. Он был совершенно уверен в том, что прекрасно справляется с обязанностями отца, оставаясь безупречным любовником. Понемногу, думал он, дочь привыкнет к образу жизни, установившемуся в Монте-Кристо, перестанет ревновать его, а нежность, которую он неустанно к ней проявляет, заставит ее забыть обо всех обидах.

Мелкие семейные неурядицы занимали Дюма не настолько сильно, чтобы отвлечь от других проблем, куда более важных для его карьеры. Друзья-реформисты, от которых он несколько отдалился в последние месяцы, требовали, чтобы он доказал свою преданность общему делу. Однако он слишком многим был обязан семье герцога Орлеанского, памяти милого Фердинанда и доброжелательности герцога де Монпансье, чтобы сегодня отречься от того режима, который вчера его поддерживал. Следует ли ему, во имя чести, хранить верность тем, кто помогал ему в прошлом, или же он должен, во имя политических убеждений отмести всякие сомнения и думать лишь о будущем Франции? Является ли неблагодарность по отношению к облагодетельствовавшим тебя правителям более тяжкой виной, чем предательство по отношению к идеалу, от которого зависит судьба целого народа?

Эта дилемма стала особенно мучительной, когда Александра 27 ноября 1847 года пригласили на банкет, устроенный Одилоном Барро в Сен-Жермен-ан-Ле. Если он туда пойдет, рассуждал Дюма, ему придется говорить речи, защищать необходимость реформ, произносить тосты, враждебные по отношению к королевской семье, может быть, даже подписывать какие-нибудь компрометирующие бумаги. А если не пойдет, на него обрушится негодование всех его друзей-республиканцев и всех тех, кто видит в нем поборника свободы. После недолгих колебаний он решил в оправдание своего отсутствия на банкете сослаться на «дипломатическую» болезнь и написал Одилону Барро: «Я лежу в постели с тяжелым гриппом, голова и грудь в огне; передайте мои сожаления нашим друзьям-реформистам, скажите от моего имени, что душой я среди вас. Я должен был произнести тост за прессу, то есть за писателей, которые сражались в 1830 году и продолжают сражаться в 1847-м за народ и реформы, за объединяющие нас принципы. Мне приходится произнести этот тост здесь. Подхватите его там».

Это письмо было напечатано 2 декабря 1847 года в «D?bats». Александр еще несколько дней просидел дома, подтверждая «правдивость» своей отговорки, затем решил, что достаточный срок выдержан, и вновь появился в свете. Теперь он с показным усердием занялся постановкой в Историческом театре своей новой пьесы, названной «Монте-Кристо», – одно это имя приносит счастье! Премьера состоялась второго и третьего февраля 1848 года, два вечера подряд – поскольку на этот раз драма разрослась до того, что представление не укладывалось в один вечер.

К сожалению, зрители, озабоченные тревожными своими предчувствиями, – грозили ведь, похоже, серьезные уличные беспорядки, – не откликались на фантастическое нагромождение валившихся на героя пьесы катастроф и триумфов. Конечно, Дюма и сам был встревожен, но его прежде всего остального беспокоило будущее спектакля и только затем – будущее Франции. Неизменно осмотрительный, он поостерегся явиться на банкет, назначенный на 22 февраля 1848 года, и не принял участия в последовавших за ним народных собраниях. Он даже посоветовал Остейну закрыть на этот день театр. Пока все прочие размахивали руками и вопили, выказывая тем самым возмущение несправедливыми действиями властей, он, укрывшись в своей парижской квартире, заставляет себя работать. «Смогли ли вы хоть что-то написать посреди всего этого шума?» – спрашивает Александр верного Маке. И добавляет: «Очень важно, чтобы вы прислали мне двести ваших страниц к вечеру пятницы».

На следующий день, 23 февраля, повстанцы уже овладели несколькими стратегическими объектами столицы, и отряды Национальной гвардии братались с ними под крики: «Да здравствует реформа!» и «Долой Гизо!» А если военные мундиры перемешиваются с куртками и блузами, значит, дело принимает скверный оборот.

Испуганный размахом движения, Луи-Филипп пожертвовал Гизо, заменив его Моле. Но этого оказалось недостаточно: рабочие и некоторые присоединившиеся к ним представители умственного труда продолжали требовать установления Республики. Решившись наконец выйти на улицу, Александр услышал, как манифестанты распевают его «Песнь жирондистов», чередуя ее с «Марсельезой». Ну вот, теперь он оказался соперником еще и Руже де Лиля!

Дюма одновременно преисполнился гордости и слегка забеспокоился. Прибыло подкрепление регулярных войск, с тем чтобы навести порядок… Все революции шли по одному и тому же сценарию, и сейчас все повторялось, как обычно: баррикады, крики ненависти, красные знамена, пламенные речи, патриотические гимны и стрельба… Трупы сваливают в повозку, и погребальное шествие при свете факелов трогается в путь, направляясь неведомо куда.

Александр отправился домой, надел сохранившийся у него мундир полковника Национальной гвардии и снова вышел на улицу, чтобы смешаться с толпой. Но вскоре, осознав, что с ним или без него – дни власти все равно сочтены, вернулся в свою комнату и стал ждать дальнейшего развития событий там, предпочитая на данный момент роль стороннего и скептически настроенного наблюдателя.

Двадцать четвертого февраля баррикады все еще оставались в руках мятежников. Колонны орущих рабочих двинулись к Тюильри. Два линейных полка, вместо того чтобы их остановить, к ним присоединились. Осознав, какая надвигается катастрофа, Луи-Филипп отрекся от престола в пользу своего десятилетнего внука, графа Парижского, и бежал в Сен-Клу. Герцогиня Орлеанская явилась в палату депутатов вместе с детьми, чтобы утвердить свое регентство. Александр втайне надеялся на то, что она этого добьется, но зал заседаний заполнила вооруженная толпа, и мятежники с искаженными гневом лицами громкими криками стали требовать Республики. Перепуганные депутаты сдались. Улица восторжествовала над дворцом. Герцогиня и принцы удалились, провожаемые свистом и шиканьем. Правление страной взяло на себя временное правительство, состоявшее из семи членов, возглавил его Дюпон де л’Эр. Ошеломленный столь внезапным разрывом с прошлым, Александр задумался, сможет ли он приспособиться к новому порядку, хотя и стремился к нему всей душой. Возможно, Республика установилась слишком быстро, под напором людей, действующих опрометчиво, мечтателей, одержимых утопией равенства? «Я возвращался один, печальный и озабоченный, республиканец более чем когда-либо, но находил Республику плохо устроенной, незрелой, неудачно провозглашенной, – напишет он в своих мемуарах. – Я возвращался с тяжелым сердцем, я был подавлен тем, как грубо оттолкнули эту женщину, мне было больно видеть этих двух детей, разлученных с матерью, этих двух принцев, вынужденных бежать…»

Покинув палату депутатов, Дюма пробрался в полуразрушенный, наполовину разграбленный чернью, жаждущей мести, дворец Тюильри. Печально постоял в прежнем кабинете Филиппа Орлеанского, затем – в кабинете Луи-Филиппа, где пол был засыпан бумагами с бесполезной отныне подписью его величества. Власть теперь следовало искать не в этих, некогда священных стенах, но в Ратуше, где заседали Распай, Луи Блан и неистребимый Ламартин…

А что это значит? Не то ли, что литература в лице последнего готова вот-вот взять в руки политику? Тогда, может быть, настало время для писателей, прежде только просвещавших и развлекавших народ, повести его за собой? Но в таком случае не пробил ли и его, Дюма, час, если уж он настал для автора «Размышлений»?

Внезапно Александр почувствовал себя нравственно обязанным потребовать доли своего участия в переустройстве родины и уже 29 февраля 1848 года поместил в «La Presse» заявление, в котором целиком и полностью становился на сторону реформистов. Разумеется, заверял писатель, он по-прежнему будет на радость современникам сочинять романы и драмы, но вместе с тем станет действовать и в другой области – желая реально обеспечить им то счастье, на которое они вправе рассчитывать. Обращаясь к Эмилю де Жирардену, Дюма в этом заявлении провозглашает: «Для вас [то есть для „La Presse“] и „Le Constitutionnel“ – мои романы, мои книги, наконец, моя литературная жизнь. Но для Франции – мое слово, мои мнения, моя политическая жизнь. Начиная с сегодняшнего дня в писателе живут два человека: публицист должен присоединиться к поэту, дополнив его. […] Да, то, что мы видим сейчас, – прекрасно, да, то, что мы видим сейчас, – величественно. Ибо мы видим Республику, а до того видели лишь революции. Так храни нас Господь, нас, его старших детей, нас, спасителей мира!» Однако благородный порыв либерализма не помешал тому, что у Александра защемило сердце, когда 6 марта 1848 года, проходя по двору Лувра, он увидел, что статуя Филиппа Орлеанского сброшена с пьедестала. И он мужественно указал на эту политическую ошибку, опубликовав на страницах «La Presse» такие слова: «Поверьте мне, Республика 1848 года достаточно сильна для того, чтобы увековечить столь возвышенную странность, как принц, оставшийся стоять на пьедестале, когда королевство рухнуло с высоты своего престола». Формулировка великолепна: в нескольких словах Александру удалось примирить уважение, с которым он относился к семье герцога Орлеанского, с надеждой, пробужденной в нем первыми шагами Республики.

Теперь его цель окончательно оформилась: увлечь избирателей, как прежде он увлекал читателей. Для этого Дюма основал газету под названием «Le Mois» («Месяц»), которой предстояло стать «ежемесячным историческим и политическим обзором всех событий – день за днем, час за часом», и все это намеревался писать он один. Убеждения Александра были убеждениями умеренного республиканца, сторонника правосудия и недруга беспорядка. Именно с такой гибкой программой он решил выставить свою кандидатуру на выборах в Учредительное собрание, назначенных на 23 апреля.

Свою избирательную кампанию писатель решил проводить в департаменте Сены. В обращении, адресованном трудящимся всех категорий, Дюма сообщил о том, что он – один из них, поскольку за его спиной «шесть лет образования, четыре года нотариальной конторы и семь лет бюрократии», прибавив к этому, что его занятия литературой – это труд в поте лица, с пером в руке, «в течение двадцати лет, по десять часов в день, и это составляет семьдесят три тысячи часов», что в течение этого двадцатилетнего неустанного труда им написано «четыреста томов и тридцать пять драм» и что, по его подсчетам, эти книги и драмы обеспечивали в течение тех же самых двадцати лет заработную плату двум тысячам ста шестидесяти работникам, «не говоря уж о бельгийских подделках и иностранных переводах…». Стало быть, продолжал Дюма, справедливо и необходимо, чтобы все трудящиеся, «независимо от того, заняты ли они физическим или умственным трудом», проголосовали именно за него. Но он не забыл и о защитниках веры, священниках или просто верующих – им была принесена клятва защищать Церковь перед будущим Собранием: «Приветствую вас с братской любовью и христианским смирением». А поскольку требовалось еще совершить нечто эффектное, чтобы явственно представить глазам народа идеал чистого сердца, он посадил перед зданием Исторического театра дерево Свободы. Повернувшись к кучке зевак, собравшихся полюбоваться этим событием, Александр с пафосом воскликнул: «Граждане, вот посажен символ, теперь осталось укрепить то, что за ним стоит. Помните, что свободы подобны деревьям: они берут силу от корней!»

Однако вскоре новоявленный кандидат в депутаты убедился в том, что его красноречие не нашло отклика в департаменте Сены. Неизменно прагматичный, он быстро сориентировался и переключился на департамент Сены-и-Уазы. Там, посадив еще одно дерево Свободы, не жалея своего времени и не щадя языка, настрочив новые воззвания, Александр принялся активно выступать перед людьми. Случались казусы, но Дюма всегда находил выход из положения. Так, когда во время одного из предвыборных собраний кто-то обратился к нему с упреком, сказав, что Дюма, дескать, выставляет свою кандидатуру в депутаты, будучи всего-навсего «полукровкой», Александр заткнул ему рот оскорблением «из трех букв» и, пожав плечами, продолжил излагать свои взгляды на труд, который, по его мнению, представляет собой «предназначение человека», а потому ленивец является «дурным гражданином». Несмотря на представительную внешность писателя, его величественную осанку, хорошо поставленный голос и приводимые им хлесткие доводы, слушатели не скрывали недоверия по отношению к этому так называемому защитнику трудящихся, который никогда в жизни не держал в руках молотка и не шел за плугом. И результат выборов, состоявшихся 23 апреля 1848 года, говорил о полном разгроме: Александру едва удалось набрать 226 голосов, между тем как в одном только кантоне[86] Сен-Жермен избирателей насчитывалось 3869. Франция признавала Дюма-писателя, но отвергала Дюма-депутата.

Тем не менее по случаю объявленных дополнительных выборов он начал в июне новую избирательную кампанию, на этот раз – в департаменте Ионн. Главным его соперником в округе стал принц Луи Наполеон собственной персоной. Последний располагал великолепным козырем – именем, прославленным в Истории; что же до Александра, он мог рассчитывать лишь на имя, известное в Литературе. Борьба оказалась неравной. В ходе первых же предвыборных собраний Дюма почувствовал себя в этой сельскохозяйственной провинции лишним – и как парижанин, и как писатель. «Зачем я отправился в департамент Ионн? – горестно пишет он. – Разве я бургундец? Разве я виноторговец? Разве у меня есть виноградники? Разве я изучал проблемы виноделия? Разве я состою членом общества ценителей вин?» А тут еще во время предвыборной кампании какой-то крестьянин весело окликнул его: «Эй, ты, негр!» – и получил от Александра в ответ звонкую оплеуху, так что оппонент не осмелился продолжать… И когда Дюма, снова взобравшись после этого инцидента на трибуну, вернулся к прерванной на полуслове речи, один из слушателей нагло потребовал у него ответа о его «связи» с герцогом Орлеанским. Но такие требования его нимало не смущали. Совесть его была чиста, и он в этот раз, как и в другие, настолько удачно ответил провокатору, что даже противники ему зааплодировали…

Однако все эти аплодисменты были слабым утешением: когда подсчитали избирательные бюллетени, Дюма пришлось довольствоваться 3458 голосами, тогда как избранный депутатом принц Луи Наполеон набрал 14 989 голосов.

Казалось бы, второй провал подряд должен был навсегда лишить Александра желания заниматься политикой. Однако нация настолько раскололась, будущее казалось столь ненадежным, что он не решался закрыть глаза на людей и на события, волновавшие страну, – просто не мог этого сделать! После неудачи государственного переворота 15 мая, подстроенного Распаем, Барбесом и Бланки, он оправдал тех, кто требовал ареста зачинщиков. Точно так же, как он раньше полагался на короля, если шла речь о наведении порядка в разворошенной Франции, теперь он считал, что временное правительство, продолжая защищать основные свободы, обязано в то же время препятствовать злоупотреблениям социализма.

Увы! Месяцем позже Дюма пришлось убедиться в том, что беспорядки продолжаются и даже усиливаются. Были закрыты национальные мастерские, представлявшие собой удобное пристанище для безработных рабочих, и это привело к новой вспышке волнений. Недовольство нарастало. И тогда генерал Кавеньяк хладнокровно приступил к подавлению мятежа. В течение трех дней, с 24 по 26 июня, на улицах Парижа шли ожесточенные бои. Убитые насчитывались сотнями, в больницах недоставало коек, чтобы принять всех раненых, четыре тысячи повстанцев были брошены в тюрьмы, столько же без суда отправили в Кайенн и на высокогорные плато Алжира. Не переставая осуждать безрассудство тех, кто бросил вызов власти в те часы, когда необходимо было национальное единство, Александр не желал терпеть и того, чтобы первую страницу Второй Республики подписывали кровью парижского люда. В стремлении обеспечить триумф подлинной демократии он решил отойти от Кавеньяка и его клики палачей, поддержав Луи Наполеона, который, с его точки зрения, по крайней мере ничем не провинился перед родиной.

В ноябре 1848 года он заявляет в «La Fraternit?» («Братство»): «Сейчас у нас существуют две партии: партия „National“, представленная господином Кавеньяком, и партия Франции, представленная Луи Наполеоном. Само собой разумеется, я принадлежу к партии Луи Наполеона». Перед избирателями департамента Ионн в свое время он высказался пространнее: «Социализм действует. […] Красная Республика мечтает о новом Пятнадцатом Мая, надеется на новое Июньское восстание. […] Надо победить одновременно внешнего врага и внутреннего врага. […] Мои политические враги – это господа Ледрю-Роллен, Лагранж, Ламенне, Пьер Леру, Этьен Араго [тот самый, который несколькими годами раньше был для него образцом для подражания], Флокон и все те, кого называют монтаньярами. […] Мои политические друзья – это господа Тьер, Одилон Барро, Виктор Гюго, Эмиль де Жирарден, Дюпен, Бошар, Наполеон Бонапарт. Это именно те люди, которых анархисты именуют Реакцией. Это именно те люди, которых я именую Порядком».

«Порядок» – слово, которое то и дело выходит из-под пера и звучит из уст этого человека, чья личная жизнь всегда представляла собой один сплошной беспорядок. Но ведь он слишком хорошо понимал, что его счастье, его писательское благополучие зависят от определенной политической стабильности, и потому не мог желать глубоких потрясений в стране. Если коммерсанты начнут терять деньги, если пошатнется биржа, если обыватель испугается, если бедным покажется, что они слишком бедны, а богатым – что они недостаточно защищены, если улица станет угрожающей – никому больше не захочется ни книги покупать, ни по театрам ходить: тревога за завтрашний день мешает получать удовольствия сегодня.

Между тем, несмотря на провозглашение Республики, дела шли все более шатко, рента сделалась неустойчивой, казначейские боны падали. И казалось, будто только Луи Наполеон со своим великим именем и своими благородными помыслами способен вернуть Франции желание трудиться, копить деньги и развлекаться. Александр, в свое время навестивший томившегося в заточении Луи Наполеона, сохранил самые лучшие воспоминания о беседе с ним и теперь на него одного возлагал все свои надежды. И когда, после того как 4 ноября 1848 года Национальным собранием была принята конституция Второй Республики, Луи Наполеон выставил свою кандидатуру на пост президента страны, Дюма его поддержал. Десятого декабря его «фаворит», без труда набрав семьдесят процентов голосов, был избран президентом. Даже самые красные из трудящихся голосовали за него. Наконец-то рабочие и буржуа объединились под общим флагом. Александр радовался этому словно личной победе. Оно и понятно – победа пришлась очень вовремя: еще немного, и Исторический театр окончательно прогорел бы.

Силы были на исходе, но Дюма все-таки поднапрягся и поставил в октябре 1848 года античную драму под названием «Калигула», навеянную римским заговором против Республики. Однако, несмотря на несомненные достоинства пьесы, зрителей совершенно не увлекли отголоски политики времен Цицерона, которыми театр пытался их заинтересовать в то самое время, как в реальной жизни решалась судьба Франции времен Луи Наполеона.

Теперь сборы едва-едва покрывали расходы, и Остейн призадумался, не выйти ли ему из дела. Это дезертирство в разгар боя побудило Дюма запустить руку в собственные запасы. Деньги, полученные им за романы «Жозеф Бальзамо» и «Королева Марго», мгновенно ухнули в бездонную долговую пропасть, со всех сторон высовывали свои крысиные мордочки кредиторы. Доведенный до разорения Александр продал своих лошадей, расстался со зверинцем, уступил грифа Югурту хозяину «Павильона Генриха IV» и даже начал подумывать о том, чтобы заложить замок Монте-Кристо. Но и этого оказалось недостаточно! Испробовав все средства, он поставил в январе 1849 года в Историческом театре «Молодость трех мушкетеров». Хорошее название, отличные диалоги, удачное распределение ролей… Казалось, зрителям спектакль понравился. Но, несмотря на явный успех, крах тоже с каждым днем становился все более явным: Исторический театр, поначалу кормивший Дюма, теперь его разорял. С тяжелым сердцем Александр продал мебель из своего замка подставному лицу, некоему Антуану Жозефу Дуайену, а затем, 22 марта 1849 года, и сам замок был по решению суда продан с торгов – все тому же подставному лицу – за смехотворно ничтожную сумму в тридцать тысяч франков. Отлично придумано! По условиям сделки Дюма разрешалось еще какое-то время пожить в стенах построенного им замка… Но эта уловка грозила рано или поздно обернуться против того, кто до нее додумался.

Бальзак, узнав о разорении своего соперника, написал госпоже Ганской: «Я прочитал в газетах, что в воскресенье будут распродавать всю обстановку Дюма из Монте-Кристо и что дом уже продан или вот-вот будет продан. Эта новость заставила меня содрогнуться, и я решил работать день и ночь, чтобы меня не постигла та же участь».

К тому же еще вновь оживилась ненасытная Ида. Мало ей было того, что она за пять лет до того полюбовно рассталась с мужем, – теперь она еще добилась от суда решения о разделе имущества супругов в свою пользу. Александра обязали возвратить ей приданое, оцененное – неизвестно, на каком основании! – в сто двадцать тысяч франков плюс двадцать семь тысяч процентов. Дюма немедленно обжаловал решение суда. Тогда Ида назначила свою мать, Анну Ферран, своей генеральной и особой представительницей, поручив ей дальнейшие хлопоты по ведению дела.

Пятого августа 1848 года апелляционный суд подтвердил решение гражданского, и Дюма ничего другого не оставалось, кроме как заплатить. На его счастье, благодаря комбинации, которую разработали они с Дуайеном, официально он был признан несостоятельным. О возвращении долгов можно будет поговорить позднее, к тому времени немало воды утечет. А пока что Александр, успевший приобрести привычки богача, продолжал жить – хотя и более скромно – временами в Монте-Кристо, владельцем которого теперь по закону считался Дуайен, временами в своей парижской квартирке. И продолжал повсюду таскать за собой свою дочь Мари, которая не переставала упрекать его за недостойную связь с Беатрис Персон. Что же касается его сына, более удачливого, чем отец, то Александр-младший только что прославился своим романом «Дама с камелиями», где была поведана история его любовной связи с Мари Дюплесси, той самой чахоточной куртизанкой, с которой он не так давно расстался и которая умерла, так и не увидевшись с ним.

Дюма-отец был одновременно и очень горд успешным вступлением сына на литературное поприще, и несколько раздосадован теми неумеренными комплиментами, которые расточали новичку читательницы. Всякая похвала, адресованная кому-нибудь другому, бессознательно раздражала его, поскольку воспринималась как предательство по отношению к нему самому. Тем не менее отцовская любовь не замедлила возобладать в его сердце над писательской ревностью. Больше того, ему казалось тогда, что никто так хорошо его не понимает и никто так его не любит, как этот двадцатипятилетний сын, унаследовавший от него талант, взгляды и жажду жизни. Даже их политические воззрения были сходны. Оба стояли за Республику, если речь шла о ходе дел во Франции, и оба в глубине души смутно сожалели о монархии. Оба стремились достичь успеха у толпы и в салонах. Оба были неравнодушны к чарам прекрасного пола и охотно хвастались своими победами.

9 мая 1849 года отец и сын вместе отправились в Амстердам, чтобы присутствовать при коронации короля Вильгельма III Голландского. Новый государь принял их дважды. Любезный, голубоглазый, с белокурой бородой, он выглядел человеком терпимым, понимающим, скромным и мечтательным. Увидев его, Александр невольно вспомнил тех правителей, которые так украшали в последние годы его жизнь во Франции. Станет ли он сожалеть о них? Он не имеет на это права – он, республиканец с самого начала! Тронутый почтительным отношением знаменитого писателя, Вильгельм III наградил его нидерландским орденом Льва. Подумать только, жаловался Дюма, в его собственной стране никому больше и в голову не приходит его награждать! Вместо того чтобы воздать ему должное, с него взыскивают долги!

А пока Дюма прохлаждался в Голландии, ожидая приема в королевском дворце, в Париже проходили выборы депутатов нового парламента. Как и было предусмотрено, большинство примкнуло к партии Порядка, но социалисты утвердили свое присутствие и свое значение, заняв сто восемьдесят мест. Дюма удивился этому, не осмеливаясь сожалеть. Граница между его рассудительным либерализмом и чрезмерным реформаторством его друзей была такой расплывчатой…

Как только Александр вернулся во Францию, ему пришлось снова впрячься в работу, и он принялся лихорадочно исписывать страницу за страницей. Долги ли заставляли его возводить эту гору рукописей или потребность доказать самому себе, что он все еще способен к великим свершениям? Решительно и окончательно сделав ставку на театр, Дюма взялся за инсценировку «Шевалье д’Арманталя», вместе с Гранже и Монтепеном работал над «Коннетаблем Бурбона», превратил маленькую комедию Луи Лефевра «Граф Герман» в пятиактную драму, снова объединился с Маке ради того, чтобы сочинить «Женскую войну», под именем Поля Лакруа написал «Завещание Цезаря». Последняя пьеса была принята в «Комеди-Франсез». Право, на такое он и не рассчитывал!

Двадцатого мая 1849 года, во время репетиции «Завещания», к Александру подошел служащий театра и шепнул на ухо: «Мадам Дорваль послала за вами, она умирает и не хочет умереть, не простившись с вами». Дюма был потрясен: он давным-давно потерял из виду прелестную исполнительницу роли Адели в «Антони». Однако ему было известно, что она порвала с Виньи, что она не могла утешиться после утраты своего внука Жоржа, что она больше не играет на сцене, что Остейн отказался дать ей роль в «Мачехе» Бальзака и что она угасала в нищете, одиночестве, среди всеобщего равнодушия и неблагодарности. Вот только не знал о том, что Мари так серьезно больна… Прервав репетицию, Александр побежал на улицу Варенн. Когда он вошел в комнату, лицо женщины, которая когда-то была его резвой любовницей, а теперь превратилась в иссохшую мумию с угасшим взглядом, осветилось жалкой улыбкой. Она протянула руки к своему дорогому Александру, все такому же бодрому и оживленному, и прошептала: «Ах, это ты! Я знала, что ты придешь!..» Он поцеловал умирающую и зарылся лицом в одеяло, чтобы скрыть выступившие на глаза слезы. Дочь Мари Дорваль, Каролина, и зять, Рене Люге, на цыпочках вышли, оставив их наедине. «Ты не умрешь!» – простонал Александр. Она погладила его по голове. Это прикосновение мгновенно напомнило ему прежние жгучие наслаждения. И пока он старался справиться с нахлынувшими воспоминаниями, она лепетала: «Ну что же, мой Александр, ты прекрасно знаешь, что после смерти моего маленького Жоржа я только и ждала предлога. Предлог подвернулся, и, как видишь, я его не упустила!» Мари настаивала на том, чтобы он сам убедился, вглядевшись пристальнее в ее лицо, насколько она постарела, он слабо возражал: «Да нет, я не нахожу, чтобы ты так уж сильно изменилась!» Мари не приняла эту милосердную ложь и вернулась к своей главной заботе: она боялась, что из-за недостатка денег ее похоронят в общей могиле. Она хотела, чтобы ее положили рядом с внуком. Но где найти деньги, необходимые на погребение? Мучимый раскаянием Александр пообещал, горестно кивнув головой, взять на себя расходы. Он склонился над Мари, и она коснулась его лба уже похолодевшими губами – вместе с ней сама смерть наградила его благодарным поцелуем. Люге и его жена вернулись в комнату. Мари в последний раз поблагодарила их за то, что они о ней заботились, когда все ее покинули, потом закрыла глаза, и ее не стало…

А Дюма поспешил в похоронную контору. На то, чтобы арендовать временное место на кладбище, требовалось шестьсот франков. Сумеет ли он набрать эту сумму, которая во времена его несметного богатства показалась бы ему смехотворно мелкой? А теперь, вывернув карманы и перерыв все ящики, он еле наскреб две сотни франков. По его просьбе господин де Фаллу, министр народного просвещения, лично дал ему взаймы еще сто франков. Виктор Гюго, как всегда, поскупился и сам не дал ничего, но обратился к министру внутренних дел и добился пособия в двести франков «во имя культуры». Однако для того чтобы набрать необходимую сумму, не хватало еще немножко. Александр вытащил свой тунисский орден, отнес его в ломбард и вернулся с этой последней сотней франков. Мари Дорваль похоронят пристойно, как ей хотелось! На кладбище, над только что вырытой могилой, друзья покойной попросили Дюма сказать несколько слов, но от горя у него перехватило горло, и он только и мог, с полными слез глазами, вытянуть цветок из венка и поднести его к губам. Позже он напишет, что Мари Дорваль была женщиной, которую он «любил больше всего на свете».[87]

Куда бы Дюма теперь ни взглянул, ему казалось, что везде он различает только лик смерти. У него было впечатление, будто в мире, который рассыпался на куски у него на глазах, не оставалось ничего прочного, ничего надежного, ничего долговечного. Даже от политики тянуло горелым. Расточая поначалу одни лишь похвалы Луи Наполеону, теперь он с огорчением замечал первые ошибки власти и писал в «Le Mois»: «Продолжая поддерживать и принцип, и человека, необходимо помешать принципу исказиться, а человеку – ослабеть и впасть в заблуждение». Несмотря на столь суровое суждение, Луи Наполеон почтил своим присутствием премьеру новой драмы Дюма «Граф Герман», состоявшуюся в Историческом театре 22 ноября 1849 года. И не мог не заметить, что Дюма, хранивший верность памяти прежних друзей, подчеркнуто оставил пустой и освещенной ложу, которую обычно занимал герцог де Монпансье, и не отправился приветствовать принца-президента, когда тот вошел в зал.

Зрители прекрасно принимали пьесу, горячо аплодировали, но достаточно ли этого, чтобы снова начать подниматься в гору? Дюма сомневался. Совершенно выдохшийся, усталый, в полном изнеможении, он теперь рассчитывал ради спасения Исторического театра лишь на издание «дорожных впечатлений» от поездок в Голландию и Италию и сборника своих – порой правдивых, порой фантастических – повестей под названием «Тысяча и один призрак». Вспыхнул еще ненадолго луч надежды, когда Арсен Уссе, руководивший теперь «Комеди-Франсез», сделал ему странное предложение: написать для представления «Любви-целительницы» Мольера три легких «антракта», которые будут играть между тремя актами комедии и которые станут забавной «передышкой», – и, конечно же, Дюма согласился и мгновенно написал это дополнение к мольеровскому дивертисменту.

Пятнадцатого января 1850 года Луи Наполеон пришел на премьеру «Любви-целительницы». Зрители стоя шумно приветствовали принца-президента. Куда более прохладно они встретили «импровизации» Александра. Публика, сбитая с толку разностильным соединением классических текстов и современных шуток, реагировала с запозданием. Окончательно смешав Дюма и Мольера, зрители в конце концов принялись аплодировать Дюма, освистав Мольера. Принц-президент остался недоволен проведенным в театре вечером, Александр был недоволен еще сильнее…

А несколько дней спустя на него свалилась новая, совершенно неожиданная неприятность – из-за отсутствия читателей перестала выходить его газета «Le Mois». Что касается Исторического театра, и тут его дела обстояли не лучше. Из хозяйственных руководителей театра никто не мог удержаться, один призрачный директор сменялся другим – после уволившегося к этому времени Остейна на этом месте поочередно перебывали: мошенник Макс де Ревель, за ним – прелестный и простодушный граф д’Олон, вложивший в дело свое небольшое наследство и все потерявший, следом – актер Долиньи, пообещавший вернуть д’Олону так неудачно вложенные им средства… Все эти люди, желавшие Дюма только добра, сбросились, чтобы помочь ему пережить трудные времена, однако до наступления лета на подмостках Исторического так и не появилось ни одной пьесы, которая прошла бы с успехом и дала возможность автору пополнить кассу.

Актеры, которым плохо платили, начали роптать. Шестнадцатого октября они отказались выходить на сцену и пригрозили, что подадут на д’Олона и Долиньи в торговый суд департамента Сены.

Несмотря на то что гроза надвигалась, Дюма по-прежнему держался стойко. У него в голове столько замыслов, в его папках столько планов! Главное – это верно прицелиться, суметь пробудить любопытство охладевшей публики. В этом злополучном 1850 году в его театре за полгода были поставлены пять пьес. Кроме того, он напечатал в «Le Siecle» два исторических романа, «Голубка» и «Черный тюльпан», и два современных романа, «Адская бездна» и «Бог располагает», в «L’Ev?nement» – газете Гюго.

Дюма тем охотнее отдал ему для публикации свою прозу, что Гюго, к тому времени избранный депутатом, разделял политические взгляды Александра и выступал против «подлого закона», лишавшего права голоса налогоплательщиков со скромными доходами. Написав Виктору как коллеге, поддержав занимаемую им позицию, Дюма воспользовался случаем для того, чтобы предсказать падение всякого правительства, которое осмелится обойтись без народного одобрения. «Сейчас мы оказались посреди океана. Ошибка власти состоит в том, что она полагает себя островом, когда на самом деле она – всего лишь корабль. Нынешней власти кажется, будто океанская волна затихнет у ее берегов, но нет – океан подхватит ее; нет – океан разобьет ее в щепки; нет – океан ее поглотит!»[88]

В начале лета Александр вместе с Огюстом Маке начал работать над новым романом из цикла, посвященного революции, – «Анж Питу». Именно в это время депутаты по просьбе Луи Наполеона и под давлением правого большинства приняли закон, ограничивающий свободу прессы: запрет уличной торговли газетами и расклейки их в общественных местах; восстановление гербового сбора; увеличение залога. Издатели газет, которым угрожали повышение налогов и сборов и усиление контроля, вынуждены были сокращать расходы. Даже самому Эмилю де Жирардену, несмотря на успех «La Presse», приходилось экономить. Романы с продолжением, обложенные высокими налогами, обходились ему теперь слишком дорого. «Я хочу, чтобы „Анж Питу“ сократился до половины тома вместо шести томов, чтобы в нем было десять глав, а не сто, – напишет он Дюма. – Устраивайтесь, как хотите, и сокращайте сами, если не хотите, чтобы сокращал я». Александр немедленно передал распоряжение владельца газеты Маке и прибавил к сказанному: «Я один закончу „Анжа Питу“, над которым с учетом сокращений нам совершенно невыгодно работать вдвоем». И снова, в который уже раз, материальные соображения возобладали у него над стремлением к художественному совершенству. Сочинение, за которое мало платят, не заслуживает таких же стараний, как то, что способно принести большой доход, полагал он. Однако Маке не согласился, более того – потребовал, чтобы ему полностью были выплачены причитающиеся ему деньги, составлявшие, по его мнению, сумму в сто тысяч франков, упрекнул Александра в том, что тот не упускает случая приуменьшить значение услуг, оказываемых ему его верным соавтором. Если Александр стремится заработать побольше денег, то он, Маке, требует прежде всего остального, чтобы к нему относились с уважением! «Несмотря ни на что, я питаю к нему [Дюма] дружеские чувства и никогда не откажусь ему это доказать, – пишет Маке Полю Лакруа. – Пусть он отныне строит наши отношения ясным, положительным, неизменным образом, пусть ограничит мои доходы, но пусть при этом выплачивает мне то, что должен. И пусть не забывает о реальной доле известности. Я дорожу этим более, чем всем прочим». Поль Лакруа согласился походатайствовать за Маке перед Дюма, и Дюма, устыдившись ссоры из-за денег, омрачившей долгую дружбу, предложил новое соглашение, более выгодное для соавтора. Однако этот компромисс останется пустым звуком. На самом деле ни у того, ни у другого просто уже не было ни малейшего желания работать вместе.

Двадцать первого августа Дюма счел необходимым присутствовать на похоронах Бальзака. «…Он не был мне ни другом, ни братом, – напишет впоследствии Александр. – Скорее – соперником, почти что врагом». Что правда, то правда: на всем протяжении своей литературной карьеры Дюма страдал из-за того, что коллеги и журналисты, слывущие «знатоками» и «ценителями», ставили его ниже, чем автора «Человеческой комедии». Разумеется, в прессе и у Бальзака было немало гонителей, но в целом, несмотря на булавочные уколы и насмешки, они относились к нему с достаточным уважением. Должно быть, Бальзак заслужил эту привилегию тем, что в своих книгах выступал как «мыслитель», тогда как он, Дюма, всегда довольствовался ролью «забавника». Слушая высокопарную речь Гюго над гробом великого человека, Александр спрашивал себя, не требуется ли ради того, чтобы стать достойным стольких похвал, сделаться немного скучным. Может быть, в литературе лишь длинные описания и запутанные отступления имеют некоторые шансы понравиться утонченным натурам? Тем не менее столь горестный вывод нисколько не помешает ему заявить, что творения покойного были бы в числе тех, которые он взял бы с собой, если бы ему предстояло отправиться в кругосветное путешествие… Но что бы и где бы Дюма ни говорил, на самом деле после торжественного погребения собрата по перу его больше всего удручала мысль о том, что горы исписанных сочинителем страниц, все эти корректуры, выверенные строчка за строчкой, все эти мечты, брошенные на растерзание толпе, – все это завершается несколькими приличествующими случаю словами и несколькими горстями земли. Кому завтра будет дело до Бальзака? Кому завтра будет дело до Дюма? – печально думал он.

И – словно одного траура было недостаточно для того, чтобы усилить завороженность Александра небытием, – в это же самое время приходит известие о смерти Луи-Филиппа, находившегося в изгнании в Англии. Дюма не испытывал ни малейшего сочувствия к этому властному и вместе с тем непостоянному королю, но, как и в случае с Бальзаком, счел себя обязанным присутствовать на похоронах. Воспоминание о милом Фердинанде Орлеанском и благодарность, которую он неизменно испытывал по отношению к герцогу де Монпансье, заставляли его отдать последний долг тому, кого его враги прозвали «королем-грушей». Из любви к сыновьям он, так и быть, отдаст последний долг отцу!

Бросив работу, Александр сел в поезд, идущий в Кале, и назавтра, в десять часов утра, был в Лондоне. Посещение Клермона, где помещалась резиденция королевской семьи в изгнании, его разочаровало. Дюма позволили расписаться в книге соболезнований, но никто из официальных лиц не снизошел до того, чтобы его принять. Дети усопшего не могли простить Дюма того, что он, после того как прославил добродетели конституционной монархии, снова сделался республиканцем. А то, что он поддержал Луи Наполеона, лишь усугубляло его вину. Желая утешиться после оказанного ему холодного приема, Александр посетил могилу Байрона и нанес визит леди Холланд, которую знал в Париже и которая вела свое происхождение от Марии Стюарт. Он застал знатную даму в парке, увлеченной… чтением «Виконта де Бражелона» – ну что ж, это была неплохая компенсация обычного непонимания, с которым относятся к нему сильные мира сего!

Удовольствовавшись оказавшимся столь приятным визитом к леди Холланд, Александр вернулся в Париж, чтобы поспешить на помощь гибнущему Историческому театру. Сможет ли новая пьеса, «Капитан Лажонкьер», которую он наскоро состряпал из своей «Дочери регента», отвести беду? Главную роль Дюма в свое время предназначал Беатрис Персон, которая вот уже почти четыре года делила с ним его беспокойную жизнь, однако сейчас молодая женщина была на гастролях в Гавре. Кем же ее заменить? Мадемуазель Жорж порекомендовала автору одну из своих учениц – хрупкую, белокурую и грациозную Изабель Констан, которой в то время было всего-навсего пятнадцать с половиной лет. Молоденькую девушку еще предстояло обучить всему: и игре на сцене, и любовным играм – Дюма решил взять на себя эту двойную заботу, тем более что малышка нисколько не воспротивилась. И очень скоро Александр уже ощущал непреходящий восторг от того, что в свои сорок восемь лет смог стать не только любимым, но и желанным для девочки, которой годился в отцы. Этот привкус инцеста кружил ему голову. Он не любовался Изабель – он требовал подать ее на стол, он не наслаждался ею – он уплетал ее за обе щеки. Само собой разумеется, что мадемуазель Констан была тут же зачислена в труппу Исторического театра. В самый разгар нового романа Дюма внезапно вспомнил о том, что обещал Беатрис Персон приехать к ней в Гавр, но теперь эта поездка представлялась ему совершенно невозможной. Он попытался кое-как оправдаться перед брошенной подругой: «Славная моя кисонька, у меня никак не хватает денег на то, чтобы выехать в час. Деньги я получу только вечером и уеду в одиннадцать. […] Надеюсь, ты знаешь свою роль». Двойная ложь: во-первых, он и не думал никуда ехать, во-вторых, эту роль он отдал Изабель, и та уже приступила к репетициям под его руководством. Ничего, когда придет время, он как-нибудь да уладит все это с Беатрис, ну а пока надо воспользоваться отсутствием «славной кисоньки», застрявшей в провинции, и наслаждаться свежестью новой фаворитки…

Дюма-сын со снисходительной улыбкой поглядывал на запоздалые безумства отца, зато его единокровная сестра Мари, которой и присутствие в доме двадцатидвухлетней Беатрис Персон было непереносимым, просто уже выходила из себя от того, что ей приходилось жить под одной крышей с новой любовницей отца, вообще едва расставшейся с детством. Желая избежать ссор, которые могли иметь последствия самые неприятные, Александр снял для Изабель уютную маленькую квартирку в доме 96 по улице Бомарше, «выстелив ее изнутри ваткой, словно гнездышко щегла», расставил на подоконниках цветы и снял для себя самого две комнаты на той же лестничной площадке. Неизменно обеспокоенный здоровьем своей юной любовницы, которая была хрупкого сложения, Дюма позвал к ней своего личного врача и поручил ему заботу об Изабель. Тот прописал подопечной пить каждое утро по столовой ложке рыбьего жира и по полстакана молока ослицы, но прежде всего порекомендовал Александру пореже проявлять свою страсть к девушке. «Берегите ее, друг мой. Это цветок, который равно могут погубить зной, мороз и солнце, но главное – любовь». Александр прислушался к совету врача. Впрочем, воздержание, к которому он себя обязал, давало ему возможность познать ни с чем не сравнимое наслаждение ожиданием. Теперь, боясь слишком большой поспешностью ранить предмет своего преклонения, он рассказывал девушке о своем собственном детстве, читал ей вслух, вдыхал ее аромат… Словом, у него появилась еще одна дочь, которая лишь временами превращалась в его жену. Он ласково называл ее «Зизза». Порой ему казалось, будто он сам рядом с ней становится моложе, порой он думал, что слишком стар для того, чтобы полностью насладиться выпавшим ему счастьем.

Вернувшись в Париж, Беатрис Персон обнаружила, что и ее место в доме занято другой, и ее роль в театре отнята тою же самой лживой инженю. Напрасно Александр предлагал подруге денежную компенсацию или контракт в России, который обещал раздобыть для нее благодаря своим связям, добавляя: «Вы вольны поступать так, как захотите. Только вы и сами понимаете, что нам неприятно было бы встречаться на репетициях. Откажитесь от роли, а жалованье вам будет выплачено независимо от того, будете вы играть или нет», – Беатрис Персон рассуждала здраво и последовательно. Обманутая и униженная, она заставила Дюма, через посредство подставного лица, Долиньи, признать в торговом суде контракт расторгнутым и выиграла процесс. Вдохновленные ее примером актеры, которым по-прежнему не платили, в свою очередь, обратились в торговый суд, требуя, чтобы д’Олон и Долиньи были признаны несостоятельными, и прекрасно при этом зная, что своим выступлением против двух марионеток готовят крах Дюма, истинного виновника. Двадцатого декабря 1850 года суд вынес решение в пользу истцов. И если д’Олона, потерявшего все деньги, которые он вложил в дело, вердиктом этого суда освободили от ответственности, то Долиньи и Александра, подлинных управляющих и руководителей Исторического театра, совместно объявили банкротами. Были назначены судья, облеченный определенными обязанностями, и конкурсный управляющий. Это позорное решение было напечатано в «Судебной газете», и кредиторы толпой набросились на Дюма, намереваясь его растерзать. Но Александр, который рассчитывал тем самым насколько возможно отдалить полное разорение, для начала обжаловал вынесенное торговым судом решение. Черпая мужество в отчаянии, он снова взялся за работу, переговорил с Маке, написал вместе с ним две драмы, «Граф де Морсерф» и «Вильфор», обе по мотивам «Монте-Кристо», фантасмагорию «Вампир», навеянную неподписанным произведением Шарля Нодье, роман «Олимпия Клевская», где рассказывалось о нравах, царивших в театре XVIII века, ряд исторических сцен, после чего – на этот раз в одиночестве – вернулся к работе над своими мемуарами. Радость, которую он испытывал, вспоминая прошлое, состоявшее из молодых желаний, надежд и успеха, окрашивалась в них серьезностью и печалью при мысли о нынешних горестях. Сколько утраченных наслаждений, сколько забытых лиц и какое нагромождение сочинений, а ведь о них, должно быть, завтра никто и не вспомнит!..

Работая в своей комнате на улице Бомарше, Александр слышал, как Изабель осторожно покашливает по ту сторону лестничной площадки. У нее была слабая грудь, эта особенность придавала ей особое очарование. Она послушно ждала, пока он закончит писать и зайдет на часок поболтать с ней, приласкать ее. Александр в это время думал о том, что его сын тоже познал уже это покровительственное умиление, глядя в свое время на привлекательную и желанную женщину, которую подтачивала болезнь. Но Александр Второй быстро оправился от горя после смерти бывшей любовницы и теперь влюблен в русскую знатную даму, графиню Лидию Нессельроде, которую прозвал «Дама с жемчугами». Можно ли считать это возвышением в обществе того, кто некогда был любовником «Дамы с камелиями»? Лидия красива, капризна и деспотична. Она украшает себя жемчугами, сапфирами или рубинами, в зависимости от цвета платья, которое на ней надето. Ее муж – граф Дмитрий Нессельроде, сын всемогущего министра иностранных дел России. В марте 1851 года, узнав о том, что жена в Париже ему изменяла, он приказал ей немедленно возвращаться в Москву. Александр-младший хотел было последовать за ней, но у него не хватало денег. Надеясь, что это поможет добиться помощи от отца, Дюма-младший устроил Дюма-старшему встречу со своей возлюбленной, перед которой, как он говорил, никто не может устоять. Лидия приняла обоих «в одном из тех элегантных парижских домов, которые сдают иностранцам со всей обстановкой». Графиня лежала на кушетке, обитой светло-желтым дамастом, облаченная в очень легкий и волнующе прозрачный пеньюар из вышитого муслина. Сладострастная гибкость движений доказывала, что стан ее не стянут корсетом. Распущенные черные волосы падали до колен. Взгляд был более чем многообещающим. Отец, тотчас ею пленившись, понял сына и решил дать ему денег на этот чудесный любовный поход через границы. Вывернув карманы, папаша наскреб денег, чтобы мальчик мог достойно выглядеть рядом с ветреной графиней, и пожелал голубкам удачи. Однако поездка вышла более дорогостоящей, чем предполагалось, тем более что «Дама с жемчугами» нисколько не торопилась вернуться в Москву к мужу, и парочка медлила, то и дело останавливаясь в пути. Дюма-старший, истощая свои и без того скудные средства, изо всех сил старался всякий раз снабжать отпрыска деньгами. «Только в субботу я добыл из своего кармана – карманы издателей, журналистов и друзей остались наглухо закрыты для руки Вьейо [новый секретарь Дюма] – сто пятьдесят франков», – пишет он сыну 6 апреля 1851 года. И советует ему быть предельно осторожным на территории России, где всякий иностранец – кто же этого не знает! – нежелателен и, мало того, вызывает подозрения. «Ты хорошо сделал, что остался, если дело зашло так далеко, надо довести его до конца. Только берегись русской полиции, она дьявольски груба и жестока и, несмотря на покровительство наших трех полек [подруг Лидии], а может быть, именно из-за их покровительства, может быстро вернуть тебя на границу».

Дюма не напрасно опасался эпилога русских приключений, в которые так неосторожно ввязался его сын. Решив, что возмутительное поведение французишки по отношению к подданной русского царя получило возможность проявляться достаточно долго, граф Нессельроде велел остановить его на польской границе, тогда как Лидию обязали в одиночестве продолжать путь, возвращаясь под далекий супружеский кров. Внезапно лишившийся подруги и маявшийся вынужденным бездельем, Александр развлекался тем, что слонялся по этой части Европы, будущее которой пока оставалось туманным. Добравшись до Силезии, он нашел в Мысловице, у одного богатого городского купца, связку писем Жорж Санд, адресованных Шопену и написанных в самом разгаре их пламенной страсти. Сестра Шопена получила эти письма после смерти композитора и, возвращаясь в Россию, оставила их другу, боясь, как бы они не попали в руки русской полиции. Хранитель сокровищ позволил Дюма-сыну составить их опись, и тот, взволнованный своим открытием, известил о нем отца, а он, в свою очередь, поспешил рассказать обо всем Жорж Санд, которая, сильно встревожившись, попросила, чтобы ей вернули эту переписку, слишком интимную для того, чтобы отдать ее на растерзание любопытству публики, и заранее горячо поблагодарила автора «Трех мушкетеров» – на случай, если его сын справится с этим ответственным поручением так же ловко, как его герои, преданно служившие Анне Австрийской, со своими. Дюма-отец пообещал: «Александр [Дюма-сын] пробудет в Мысловице еще две недели, и я твердо надеюсь, что он привезет вам эти драгоценные частички вашего сердца».

Как только путешественник вернулся домой, письма Жорж Санд к Шопену были возвращены отправительнице. Перечитав их, она вскоре сожжет письма, но навсегда сохранит благодарность к собрату, который помог ей снова вступить в обладание ими. Вот тут Дюма впервые и призадумался: а что станет с его собственными любовными письмами, распыленными между столькими женщинами, – ведь многих он едва может припомнить? Из всех тех, кого он некогда желал и кем обладал, в его жизни осталась нынче лишь малышка Изабель Констан. Несмотря на хрупкое сложение и болезнь, она еще могла играть в «Заставе Клиши» в Национальном театре и исполнять более чем скромную роль Мелюзины в «Вампире» в Амбигю-Комик. Этим и приходилось довольствоваться, поскольку Исторический театр находился на грани закрытия. Девятнадцатого ноября 1851 года начался апелляционный процесс. Адвокат Дюма ссылался на то, что его подзащитный, поставлявший для театра великолепные пьесы, не нес никакой административной ответственности за управление предприятием, упирал на беспечность, расточительность, душевную открытость человека, которого пытались обвинять, вместо того чтобы прославлять и восхвалять. Он представил письмо, подписанное двадцатью четырьмя актерами, которые заявляли, что им оскорбительно видеть, как гениального писателя приравнивают к заурядному устроителю коммерческих представлений. Однако заместитель прокурора не принял во внимание этот призыв к милосердию и великодушию, и решение его оказалось безжалостным: «Господин Александр Дюма не мог смириться и дать погибнуть делу, на которое возлагал все свои надежды добиться личного успеха и богатства. Он истощил свои силы и свои средства, стараясь поддержать существование этого театра, но вот таким именно образом, сам, может быть, того не сознавая, автор превратился в спекулянта, антрепренера публичных представлений, тем самым приобретя и звание коммерсанта, последствия чего должен теперь испытать на себе».

Вынесение приговора было отложено на неделю. Александр больше не верил в чудо. Если его объявят несостоятельным должником, он рискует угодить в долговую тюрьму. Но сможет ли он когда-нибудь от этого оправиться?

Ночью 1 декабря 1851 года в Елисейском дворце был устроен большой прием. Дюма на него приглашен не был. Да и с какой стати Александра стали бы приглашать после того, как не так давно он позволил себе критиковать Луи Наполеона, а самому писателю вот-вот должны были вынести позорный и бесчестящий его приговор? Дюма сожалел о добрых старых временах, когда у него были друзья, близкие к власти. Внезапно он испугался собственного одиночества, собственной уязвимости… А события между тем развивались по непредвиденному сценарию: в ту самую ночь, когда принц-президент красовался в ослепительно ярко освещенных салонах дворца, его сторонники трудились не покладая рук – они расклеивали на улицах объявления о роспуске Законодательного собрания и Государственного Совета. И назавтра, второго декабря, едва проснувшись, парижане впали в тупое недоумение. Газеты еще усилили это недоумение: читая один материал за другим, подписчики усердно терли глаза, не понимая, по-прежнему ли они еще живут в Республике. Депутатов оппозиции арестовывали в их собственных домах, на их собственных квартирах. Парламент был осажден, а только что расклеенные афиши извещали французов о том, что вскоре будет организовано всенародное голосование с целью продлить пребывание Луи Наполеона на посту президента, несмотря на окончание срока его полномочий. Горстка республиканцев во главе с Гюго, Альфонсом Боденом и Жюлем Фавром попыталась расшевелить население. Понемногу занялось восстание. Однако сил хватило ненадолго. Жители столицы устали то и дело восставать по любому поводу. Да и наполеоновский миф пришел на помощь тому, в чьих жилах и текла-то самая малость императорской крови. Франции был необходим хозяин. Этому-то хоть есть от кого наследовать, яблоко от яблони недалеко падает, думали французы! Баррикады некому было защищать. На одной из них был убит депутат Боден, гордившийся тем, что стал представителем народа за мизерную плату. Он упал с криком: «А сейчас посмотрите, граждане, как умирают за двадцать пять франков!» Но ни у кого не возникло желания руководствоваться его примером, тем более что последние залпы, которые дали войска по Большим бульварам, оказались смертоносными. А потом, как обычно, за резней последовали массовые аресты и высылки тысячами…

Александр, который на этот раз оставался в стороне от событий, хотя в принципе и одобрял движение, в спешке писал актеру Бокажу третьего декабря 1851 года: «Сегодня, в шесть часов, двадцать пять тысяч франков были обещаны тому, кто арестует или убьет Виктора Гюго. Вы же знаете, где он: передайте – пусть ни под каким видом не выходит из дома!»

В ночь с 4 на 5 декабря сопротивление было подавлено окончательно, и Луи Наполеон праздновал победу. Виктор Гюго под вымышленным именем бежал в Брюссель. Дюма, опасаясь за собственную безопасность, решил сделать то же – не столько повинуясь политическим соображениям, сколько стараясь избежать лишения свободы, которое вполне могло оказаться следствием вынесенного ему обвинительного приговора в случае неисполнения определенных этим приговором имущественных санкций.

Десятого декабря, с наступлением темноты, он стоял на платформе Северного вокзала под заливавшим Париж ледяным дождем. Александр Второй тихонько успокаивал Александра Первого: в конце концов, это изгнание, несомненно, будет временным; рано или поздно они придумают какой-нибудь способ отвязаться от кредиторов. В одиннадцать часов, когда поезд тронулся, Дюма приободрился, к нему вернулось подобие прежнего оптимизма. Как всегда, он смотрел опасности в лицо с молодым огнем во взоре. Сын жалел его и любовался им.

На следующий день, 11 декабря 1851 года, как обухом по голове обрушился тот самый приговор, которого оба они боялись: банкротство! Но кого из них только что объявили несостоятельным – Дюма или Францию? Александр всерьез раздумывал над этим – и уже рассчитывал на то, что бельгийцы утешат его в огорчениях, причиненных французами.