Глава XI Апофеоз

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Как ни взывал Александр к разуму Мелани, как ни заверял ее в своей любви, она не сдавалась: ее Алекс должен принадлежать ей безраздельно! Она не только отказалась уехать из Парижа, но ворвалась в дом Белль Крельсамер – отчасти для того, чтобы ее оскорбить, отчасти для того, чтобы молить о разрыве с Дюма. Ни злобные выпады, ни преследования ни к чему не привели, и тогда она обратилась к доктору Валлерану, взывая о помощи и умоляя поддержать в драматических обстоятельствах, в которых она оказалась. «Добрый и милый доктор, – пишет Мелани, – душа моя настолько истерзана, что мне необходимо вам написать, потому что вы по крайней мере испытываете жалость к моим страданиям. Увидите ли вы его сегодня? О, повидайтесь с ним! Если его нет дома, значит, он в „Порт-Сен-Мартен“. Вы передадите ему вашу карточку, и вас впустят… О, повидайтесь с ним! Я так хочу видеть кого-нибудь, кто видел его! […] Увы! Я тщетно ждала его вчера и позавчера. Он пообещал мне прийти, и я положилась на его честь, поскольку не могу рассчитывать на его любовь. […] Боже правый! Отчего я не умерла? Это случится… Мысль о том, что он меня любит, изменяет мне и снова меня обманывает – это безумие, помешательство. Он меня любит? Боже правый! Человек, который может любить мадам Кр[ельсамер], никогда не любил меня. Вы не знаете мадам Кр[ельсамер]! Когда-нибудь вы ее узнаете, и он тоже. О, верить мадам Кр[ельсамер] больше, чем мне! Принести в жертву мою жизнь ради поцелуев без любви, поцелуев, которые она отдаст любовнику, который купит ее дороже прочих, когда потеряет надежду на то, что он на ней женится! Господи, отчего он не спрятался в тот проклятый день, когда я утратила всякое представление о чести и вошла в ее дом; отчего он не слышал ни ее слов, ни моих!..» Советы врача умерить свой пыл не только не успокоили Мелани, но окончательно помутили ее разум. Сменив тактику, она засыпает Александра письмами и в который раз обещает дать ему полную независимость, если он к ней вернется: «Ты можешь мне доверять. Я стану для тебя всем, чем ты захочешь, чтобы я стала. Ты будешь свободен, всегда свободен. Ждать всего от твоего сердца и ничего не добиваться упреками – вот какое решение я приняла. Не будет больше ни обид, ни ссор, ты будешь счастлив. Но – о, мой Алекс! – пусть Мелани Серр [Белль Крельсамер] не встает между нами; она преследует меня подобно призраку; она лишает меня всякого покоя, всякой надежды, она убивает меня, а ты этого не замечаешь; и ты не можешь собраться с силами и порвать с ней, хотя от этого зависит моя жизнь».

Теперь она знает, что Белль беременна, и это известие побуждает ее требовать от Александра еще большего. По мнению Мелани, именно беременность дает ему отличный предлог для того, чтобы избавиться от интриганки, которая руководствуется лишь низменными денежными соображениями. «Напиши ей, мой Алекс, о, напиши ей! И покажи мне твое письмо… Пообещай ей деньги, внимание, интерес, уважение, дружбу – все, кроме твоей любви и твоих ласк! Это – мое и только мое!»[51]

Однако Александр не решался расстаться ни с той, ни с другой из женщин, соперничавших из-за места в его сердце. Что заставляло его колебаться – боязнь ранить чувствительную душу или нежелание выбирать лишь одно из двух наслаждений? Да просто этот лихой рубака не способен был нанести последний удар! Когда приходило время это сделать, он ставил себя на место жертвы и – неожиданно для себя самого – начинал ее жалеть. Кроме того, слишком уж много трудностей было в театре, чтобы еще осложнять себе жизнь второстепенными интригами.

Обычные капризы мадемуазель Марс на этот раз перешли все пределы – теперь она требовала, чтобы премьеру «Антони» отложили на три месяца – за это время в «Комеди Франсез» должны были устроить газовое освещение, а при ярком свете особенно хорошо должны были смотреться заказанные ею платья. Кроме того, она устала, она снова намерена взять отпуск по болезни – до конца года. «Антони» вполне может подождать еще несколько недель! Александр понял, что актерам попросту не нравится его пьеса и что от него стараются вежливо отделаться. Оскорбившись, он вступил в переговоры с Франсуа-Луи Кронье, директором театра «Порт-Сен-Мартен»: к этому времени в правительственном окружении стали поговаривать о том, чтобы внести изменения в устав «Комеди Франсез», распустить товарищество актеров и назначить директором признанного и талантливого литератора. Сообразив, какие личные выгоды они могли бы извлечь из этого положения, Гюго и Дюма предложили свои кандидатуры на эту должность и совместно разработали план действий. Правда, этим все и ограничилось. Театральные дела отошли на второй план, готовились серьезные события: вскоре должен был состояться суд над девятнадцатью республиканцами – теми, кто поднял мятеж во время процесса бывших министров. Среди них был Годфруа Кавеньяк. Большинство обвиняемых числились артиллеристами Национальной гвардии, расформированной по приказу Луи-Филиппа, Александр был их однополчанином. Не арестуют ли и его тоже за то, что он по недосмотру… или бросая вызов – теперь он уже и сам толком этого не знал! – явился во дворец поздравить короля с Новым годом в мундире только что распущенного его величеством полка? Дюма пережил немало мучительных и тревожных часов, думая об этом, но власти, казалось, о нем забыли. Что спасло его от тюрьмы – снисходительность государя или дружеское отношение его сына Фердинанда? Как знать…

Снова чудом избежав опасности, Александр тем не менее продолжает принимать участие в столичных беспорядках. 14 февраля 1831 года в память о герцоге Берри в Сен-Жермен-л’Оссеруа отслужили мессу, за которой последовал сбор средств в пользу солдат Карла Х, раненных во время Июльской революции. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы решительно настроенные манифестанты под предводительством Этьена Араго заполнили церковь и выступили против политической провокации. Александр, глубоко удрученный, присутствовал при этом осквернении святилища его друзьями. Не будучи усердным прихожанином, он все-таки с детства сохранил уважение к религии и даже признавался в том, что не может «ни войти в церковь, не окунув руку в святую воду, ни пройти мимо распятия, не осенив себя крестным знамением».

В тот день в Сен-Жермен-л’Оссеруа, по его словам, «неверие мстило святотатством, осквернением и богохульством за те пятнадцать лет, когда ему приходилось скрывать свое насмехающееся лицо под маской лицемерия». Смех и крики рядом со «святынями» задели Дюма, он вернулся домой глубоко потрясенным, не в состоянии решить, принадлежит ли еще к клану восставших или отошел от них. На следующий день Александр отправился к острову Сите и оказался среди людей, сбежавшихся поглазеть на разорение Парижского архиепископства. Стоя на Новом мосту, стиснутый со всех сторон толпой, он печально смотрел на то, как по сине-зеленым волнам Сены плывут, подобно обломкам кораблекрушения, мебель, книги, ризы, сутаны. Разграбив здание, народ с не меньшим усердием принялся его разрушать, разбирать по камешку. Эта страсть к разрушению испугала писателя. Он изумлялся тому, насколько искажаются благородные помыслы в разгоряченных головах. Можно ли одновременно быть мыслителем и человеком действия? Наспех созванная Национальная гвардия попыталась разогнать мятежников. Во время столкновения некий офицер нечаянно ранил одного из манифестантов. Толпа возмутилась – только она имеет право наносить удары, всякий же ответ со стороны правительства бесчестен. Неловкому офицеру, на его счастье, удалось избежать самосуда. Раненого отнесли поначалу на паперть собора, затем – что, учитывая его состояние, было более логично – перенесли в центральную больницу. Волнения не утихали. Александру только и оставалось надеяться, что с течением времени они улягутся сами собой. «Это был буржуазный мятеж, – расскажет он потом, – самый беспощадный и в то же время самый ничтожный из всех мятежей. Я вернулся домой с сокрушенным сердцем, нет, не так – мне было тошно! Вечером я узнал, что они хотели разрушить собор Парижской Богоматери, что еще немного – и четырехсотлетний шедевр, начатый Карлом Великим и завершенный Филиппом-Августом, за несколько часов исчез бы подобно архиепископству».[52]

Встревоженный уличными бесчинствами, Дюма жаждал теперь сильного правительства, способного восстановить порядок, не ущемляя законных прав граждан. Все больше и больше говорили о том, чтобы заменить слабодушного Жака Лаффита решительным Казимиром Перье.

Между тем 5 марта 1831 года Белль произвела на свет девочку, ее назвали Мари-Александрина. Поскольку у Белль уже был шестилетний сын, родившийся от случайной связи, она попросила Александра исполнить свой долг и официально признать дочь. Он счел делом чести сделать это в первые же двое суток после рождения малышки, после чего родители, которым она была совершенно ни к чему, отдали ребенка на воспитание. А плодовитый отец, встав на путь узаконения, вдруг вспомнил о том, что у него есть еще и семилетний сын Александр, которого он не признал при рождении. Он встречался с мальчиком редко, но с неизменной радостью, и это дело следовало уладить безотлагательно, хотя бы только для того, чтобы помешать матери, Лор Лабе, в один прекрасный день оспорить у него право воспитывать ребенка. Озабоченный уравнением в правах обоих незаконных отпрысков, он написал нотариусу Жан-Батисту Моро, ясно и определенно высказав свои желания: «Я хотел бы его [маленького Александра] признать своим сыном так, чтобы его мать об этом не узнала. […] Необходимо действовать как можно быстрее. Я боюсь, как бы у меня не отняли ребенка, которого очень люблю».

17 марта был составлен акт о признании отцовства. Все прошло бы гладко, если бы Лор Лабе, узнав о том, что он сделал, – кто мог ей проболтаться? – 21 апреля не ответила тем же, потребовав, со своей стороны, составить такой же акт. Маленький Александр, который до тех пор официально не был ничьим сыном, внезапно обрел двух настоящих родителей. Это скрытое соперничество между опекунскими правами не предвещало мальчику в будущем ничего хорошего. Мать уже выпустила когти, но у отца пока что были дела поважнее.

Исполнив свой нравственный долг по отношению к потомству, Дюма вновь с головой окунулся в театральный водоворот. Новое правительство только что отказалось от намерения назначить директора «Комеди Франсез». Следовательно, обоим претендентам – и Гюго, и Дюма – нечего было ждать от переустройства театра. Впрочем, Тейлор вновь вернулся к своим обязанностям королевского комиссара. Гюго сделал выводы из этого возвращения к прежним порядкам и отнес свою пьесу «Марион Делорм» Кронье, в «Порт-Сен-Мартен», уговаривая Дюма поступить так же с «Антони». Однако тот благоразумно предпочел попытаться для начала заинтересовать пьесой Мари Дорваль. Ему давно уже нравилась эта маленькая темноволосая женщина, в каждом движении и в каждом взгляде которой проявлялась истинная страсть, – Мари была такая живая, пусть и даже чуточку грубоватая. На сцене она не играла – трепетала каждым нервом, каждой жилкой «подобно скрипке под лаской смычка». Нет ни малейшего сомнения в том, что она сможет удивительно выступить в роли Адели.

И Александр отправился к ней, прихватив рукопись. Дорваль встретила его радостно и насмешливо, назвала своим «славным псом» и обласкала полным обещаний взглядом. Однако из уважения к Виньи, который был официальным любовником актрисы, Дюма запретил себе за ней ухаживать. К тому же она успела к этому времени выйти замуж на некоего Жана Туссена Мерля, которого прозвали Белой Вороной[53] за легитимистские взгляды, – человека скромного, понимающего и даже покладистого. Актрисе не терпелось услышать «Антони», чтобы решить, действительно ли ей подходит роль Адели: говорили, будто речь идет о трудной роли – роли светской женщины. Сможет ли она, с ее парижским акцентом, с таким справиться? Александр начал читать, она прислонилась к его плечу. Он чувствовал затылком теплое дыхание женщины. К концу первого акта она была так взволнована, что коснулась легким поцелуем лба Дюма, слушая второй акт, плакала, а он не мог понять, затронул ли он так сильно ее чувства как мужчина – или как автор пьесы. Мари подставила ему губы. Он пылко поцеловал ее и продолжил чтение. К исходу третьего акта она обвила его шею и держалась за него так, словно боялась упасть. «Теперь уже не только ее грудь вздымалась и опускалась, – напишет он впоследствии, – ее сердце билось у моего плеча. Я чувствовал сквозь одежду, как оно колотится». Четвертый акт окончательно привел Мари в восторг. Она сжала Александра в объятиях так, что едва не задушила, и воскликнула: «Твои пьесы нетрудно играть! Вот только они надрывают сердце! Дай-ка мне поплакать немножко, хорошо?.. Ну, давай, псина!»

Однако пятый акт показался актрисе менее удачным. Александр согласился с ее доводами и пообещал «на днях» его переделать. Она внимательно посмотрела на него, соскользнула со стула и – теплая, гибкая – угнездилась между его ног. И, пока они так сидели, прошептала, растягивая слова:

– Ты должен переделать этот акт сегодня ночью!

– Хорошо, – согласился он. – Сейчас вернусь домой и займусь этим!

– Нет, – заупрямилась она, – домой ты не пойдешь!

И объявила, что ее муж, почтенный Мерль, сейчас в деревне, а стало быть, его спальня свободна.

– Займи его спальню, – предложила Мари. – Тебе подадут чай, а я время от времени стану тебя навещать, пока ты работаешь. К завтрашнему утру закончишь и придешь почитать мне все это у моей постельки. Ах, как это будет мило!

– А если Мерль вернется? – спросил он.

– Ну так что? – воскликнула она. – Мы его не впустим!

Александр пришел в восторг от того, что проведет ночь за работой рядом с такой привлекательной женщиной. Удалившись в спальню отлучившегося мужа, он набросился на пятый акт и принялся его исправлять. Уже к трем часам утра он переписал самые неудачные сцены. К девяти уселся на постель еще совсем сонной и томной Мари и принялся читать. Приподнявшись на подушках, она время от времени неистово аплодировала. Некоторые фразы казались ей написанными нарочно для нее. Глаза у нее горели, она уже слышала, как произносит со сцены лучшие реплики. «Ах, как я скажу это „Но я погибла, погибла!“. Погоди, и еще вот это: „Моя дочь, я хочу обнять мою дочь!“ И еще: „Убей меня!“ И все остальное!» Вне себя от счастья, она велела тотчас же отнести требовательное послание актеру Бокажу, который, без сомнения, потрясающе сыграет Антони. Письмо, посланное актеру, было настолько красноречивым, что он тотчас опрометью прибежал, успев к завтраку. Настоящий сумрачный красавец – вьющиеся черные волосы, ослепительно белые зубы, а главное – глаза, способные передать любое чувство без помощи голоса. После наспех проглоченного завтрака Бокаж, в свою очередь, смирно выслушал все пять актов подряд, а когда чтение закончилось, заявил: «Это не пьеса, не драма и не трагедия, это роман; это нечто, в чем есть и то, и другое, и третье, и, несомненно, это произведет сильное впечатление!.. Вот только вы и впрямь видите меня в роли Антони?» Мари Дорваль и Дюма принялись уверять его, что эта роль станет лучшей за всю его карьеру.

На следующий день устроили читку на дому у Кронье. Это был умный человек с поредевшими светлыми волосами, серыми глазами, беззубым ртом и учтивым обхождением. Начиная с третьего акта хозяин безуспешно боролся с одолевавшей его дремотой, в четвертом откровенно клевал носом, потом уснул, а к пятому уже храпел вовсю. Несмотря на то что он не проявил интереса к страданиям Антони и Адели, Мари Дорваль принялась его тормошить, оглушила восторженными восклицаниями и в конце концов уговорила поставить пьесу в театре «Порт-Сен-Мартен».

Репетиции начались без промедления. Виньи нередко на них присутствовал, столько же из дружеских чувств, которые испытывал к Александру, сколько из любви к Мари Дорваль. Его расположение доходило до того, что он подсказывал автору кое-какие изменения, которые считал необходимым внести в текст. Так, он посоветовал Дюма не представлять своего героя отрицательным персонажем и явным атеистом: подобное предвзятое и неблагоприятное мнение могло, по его словам, не понравиться публике. Александр признал справедливость замечания и исправил диалог в соответствии с ним. Работа шла полным ходом, но тем не менее, как автор ни интересовался ею, он все же решил на три дня прервать репетиции ради того, чтобы присутствовать на заседаниях суда присяжных: шел процесс девятнадцати республиканцев, многие из которых были близки ему душевно и по образу мыслей.

Трепеща от гордости, Дюма слушал, как Годфруа Кавеньяк восклицает, обращаясь к бесстрастным судьям: «Вы обвиняете меня в том, что я – республиканец; я принимаю это обвинение одновременно как почетный титул и как отцовское наследие!» Александру казалось, будто эта благородная отповедь исходит из его собственных уст. Разве не был и он сыном славной эпохи, начавшейся во времена революции и продолжавшейся при империи? Публика в зале суда зааплодировала словно в театре. Не велит ли председатель вывести всех из зала? Нет, это мелкое происшествие никого не смутило. Больше того, судья вообще казался до странности снисходительным к обвиняемым. В конечном итоге девятнадцать республиканцев были оправданы, и Александр, вполне удовлетворенный вынесенным приговором, смог вернуться к своим заботам драматурга.

Репетиции шли хорошо, однако Мари Дорваль, восхитительно непосредственная и совершенно прелестная, огорчалась из-за того, что не может придумать, как наиболее эффектно подать свою реплику: «Но я погибла!» Она принялась расспрашивать Александра о том, как произносила эти несколько слов мадемуазель Марс, когда выходила в той же роли на сцену «Комеди Франсез». «Она сначала сидела, а затем вставала», – лаконично ответил Александр. Мари Дорваль тотчас решила, что будет играть эту сцену стоя, а потом, будто сломленная роковой судьбой, опустится в кресло, произнося долгожданную фразу. И в самом деле, на следующей репетиции, когда дошли до этой реплики, она пошатнулась, упала в кресло и простонала: «Но я погибла!» с таким ужасом и женственным простодушием, что немногочисленные зрители закричали «браво!». «Вот он, театр, – подумал Александр, – сценической игры, взгляда и вздоха довольно для того, чтобы превратить заурядную реплику в подлинный крик души». И, осознав это, еще больше полюбил и актрису, и пьесу!

Премьера состоялась 3 мая 1831 года. Зал, как и следовало ожидать, был переполнен. Сколько истинных друзей было среди этой разношерстной толпы? Вся романтическая молодежь, пылкая и нечесаная, была здесь, смешавшись с журналистами, писателями, художниками и салонными бездельниками. Однако и замшелые сторонники классицизма тоже не поленились прийти и образовали кое-где враждебно настроенные островки. Дамы были весьма элегантны с их шиньонами «а-ля жираф», высокими черепаховыми гребнями и рукавами-буфами. Как тут было не подумать о том, что личные заботы, дневная усталость, расстройства пищеварения – все эти непредсказуемые мелочи могут сказаться на настроении незнакомцев, собравшихся в зале «Порт-Сен-Мартен», и определить собой успех или провал «Антони»?

Занавес поднялся, открыв взорам зрителей заурядную обстановку, которая неминуемо должна была разочаровать публику, избалованную пышными декорациями. Мари Дорваль в газовом платье, с чуть хрипловатым голосом, мало походила на светскую даму, которую ей предстояло играть. Но так правдивы были все ее интонации, такая простота была в малейшем ее движении, что и самые несговорчивые зрители вскоре были совершенно покорены актрисой. Когда она произнесла свою главную реплику: «Но я погибла!» – половина зала едва удержалась от слез. Чувствуя, что атмосфера накаляется, Александр велел сократить антракты. В четвертом действии Бокаж был великолепен в своей сумрачной ярости и любовной непреклонности. Занавес упал, скрыв от зрителей сцену насилия над Аделью, которую Антони силой увлек в соседнюю комнату, чтобы там окончательно соблазнить и овладеть ею. Эта смелая находка произвела ошеломляющее впечатление, толпа в зале затаила дыхание. «Что они станут делать: свистеть или аплодировать?» – в тревоге спрашивал себя Александр. На мгновение Порше, предводитель клакеров, замешкался, не решаясь выпустить на волю шум победы. И внезапно зал взорвался. «Оглушительный рев, сменившийся неистовыми аплодисментами, обрушился подобно водопаду, – напишет Дюма в своих мемуарах. – Зрители аплодировали и кричали пять минут подряд».

Он смотрел на людей, восторженно приветствовавших его пьесу, и ему хотелось обнять их всех, чтобы как-то показать, насколько он им благодарен. Из вежливости он послал билеты Мелани, хотя давно с ней не встречался и в глубине души надеялся, что она не придет. Однако она пришла и сидела в зале – исхудавшая, бледная, держа у глаз платок. Злится ли Мелани на него за то, что пьеса, замысел которой она сама ему невольно подсказала, имеет успех? Приходит ли в ярость оттого, что он вдали от нее, без всякой ее помощи шествует от победы к победе? Прогнав из головы неприятные мысли, Александр поспешил поздравить актеров.

Мари Дорваль переодевалась в своей гримерной, успех сделал ее еще более привлекательной. Она сочно расцеловала Александра в губы, но это был поцелуй актрисы, которым она наградила автора пьесы. Александр знал, что из этого нельзя делать никаких заключений насчет того, как могут сложиться их отношения в будущем. Впрочем, в эту минуту он думал о другом. И признался, что продолжение спектакля немало его беспокоит. По его мнению, четвертый акт не должен был «пройти гладко, как по маслу». Мари рассмеялась ему в лицо, снова его расцеловала и вытолкала в коридор. Но он никак не успокаивался и, не желая присутствовать при возможном провале злополучного четвертого акта, выскочил на темную улицу и потащил своего друга Биксио на безумную прогулку по Парижу – они дошли до самой Бастилии.

Когда друзья вернулись, занавес только что опустился под гром аплодисментов. И Александру тотчас пришла в голову великолепная театральная стратегия. Он бросился к машинистам и крикнул: «Сто франков, если занавес поднимется до того, как стихнут аплодисменты!» Через две минуты занавес взлетел перед залом, все еще взволнованно шумящим. Машинисты получили свои сто франков, а Дюма завоевал сердца зрителей.

Пятый акт то и дело прерывался хлопками и криками «браво!». Когда дело дошло до развязки и Антони, заколов Адель, встретил мужа страшными словами: «Она сопротивлялась мне! И я ее убил!» – весь зал, от партера до галерки, ахнул от ужаса и восторга. Для всех зрителей Антони в исполнении Бокажа был типичным роковым мужчиной, а Адель, в роли которой выступила Мари Дорваль, прежде всего – слабой женщиной. Он без сожалений положит голову под нож гильотины, и честь несчастной, которую он убил из любви, останется незапятнанной в глазах ее мужа и всего света.

Только что на глазах у зрителей родились два мифических героя: идеальная жена, которая предпочтет умереть, лишь бы не погубить свое доброе имя, и благородный возлюбленный, который жертвует собой ради того, чтобы их двойная тайна навеки упокоилась в могиле. Публика внезапно осознала, что перед ней уже не просто разыгрывается пьеса – ей открывают глаза на глубину ее собственных чувств. И принялась вызывать автора, чтобы поблагодарить его за то, что он сумел понять и покорить ее.

Дорваль и Бокаж кланялись, громко выкрикивая имя Александра Дюма. Шум нарастал. Это было настоящее безумие. Дюма с трудом прокладывал себе дорогу к актерам. Его узнавали, встречали овациями, за ним шли по пятам до самой гримерной Мари. Там восторженные поклонники едва не растерзали его – они отрывали пуговицы от его одежды: на память о премьере. Некоторые уже готовы были признать, что он в прозе поднялся выше, чем Виктор Гюго – в поэзии!

Когда Александр, в голове у которого словно сиял всеми огнями праздничный фейерверк, шел той ночью к себе домой, Мелани, оставшись после театрального шума и огней одна в тишине и пустоте своей комнаты, с горечью почувствовала, что послужила славе человека, который больше ее не любит, а может быть, никогда и не любил. Она поняла: у ее Алекса на самом деле есть на свете лишь одна страсть – сочинительство!