Глава I Незначительные успехи
7 мая 1831 года, четыре дня спустя после шумной премьеры «Антони», Александра пригласили на общее собрание тех, кто удостоился наград за свои подвиги во время Июльской революции. Создали комиссию (Дюма представлял четырнадцатый округ), выбрали председателя и принялись серьезно обсуждать требования, высказанные Луи-Филиппом. Тот пожелал, чтобы лента нового ордена была синей с красной каймой, чтобы официальная надпись гласила: «Дан королем Франции» и чтобы удостоенные этой чести дали клятву верности его величеству. Недовольный цветами ленты, Александр кое-как с ними примирился, но заявил, что надпись и клятва его не устраивают. Большинство собравшихся поддержали его отказ. С какой стати герои революции 1830 года должны соглашаться принимать похвалу короля, который в то время и не думал возглавлять восстание? Не идет ли речь о маневре, предпринятом Луи-Филиппом с целью присвоить славу тех, кто действительно сражался? Не закончится ли все это тем, что он вообразит, будто они уполномочили его наводить во Франции порядок под сенью трехцветного знамени? И Александр, не переставая обмениваться рукопожатиями и дружески обнимать Этьена Араго и Распая, начал осторожно наводить мосты со сторонниками порядка и спокойствия. То, что он громко и открыто расхваливал достоинства народной власти, нисколько не мешало ему страстно желать, чтобы побыстрее закончились беспорядки и волнения, мешающие работать мыслящему человеку.
9 мая «награжденные поневоле» снова собрались, на этот раз – в «Бургундском винограднике» в предместье Тампль, где был устроен банкет в честь артиллеристов, оправданных в апреле благожелательным судом. Когда открыли шампанское, гости, разгоряченные обильными возлияниями, потребовали, чтобы Александр произнес тост в поддержку их дела. Захваченный врасплох этим требованием, он поднялся с бокалом в руке и только и смог сказать: «За искусство! За то, чтобы перо и кисть так же успешно, как ружье и шпага, помогали тому обновлению общества, которому мы посвятили свою жизнь и за которое готовы умереть!» – ничего другого ему в голову не пришло. Это были высокопарные слова скорее поэта, чем политического трибуна, и слушатели испытали легкое разочарование, но из вежливости похлопали. За этим тостом последовали другие, все более и более зажигательные. Внезапно какой-то молодой фанатик вскочил со стула. Услышав имя Луи-Филиппа, «короля-груши»,[54] он стал размахивать кинжалом и выкрикивать бессвязные угрозы. Испуганный этим призывом к насилию, Александр, сообразив, что ресторан расположен на первом этаже, перешагнул подоконник и убежал через сад. Пусть эти помешанные продолжают вопить и бесноваться без него! У него есть дела поважнее! Назавтра он узнал, что одержимый с банкета орденоносцев – не кто иной, как юный гений, математический фантазер Эварист Галуа, и что его посадили в тюрьму за подстрекательство к убийству.
Александр с горечью подумал, что человек с либеральными, как у него, убеждениями всегда рискует оказаться в опасной близости к фанатику. Успех пьесы «Антони», которая продолжала идти в театре «Порт-Сен-Мартен», обязывал его вновь взяться за перо. Тем временем в Париже продолжались отдельные выступления. Достаточно было мальчишкам на бульварах забросать кочерыжками отряд полицейских, чтобы этот случай превратился в «настоящий мятеж, начавшийся в пять часов вечера и завершившийся к полуночи». В принципе поддерживая народные волнения, Александр не мог не признать, что даже революция, когда она происходит изо дня в день, в конце концов истощает терпение. Единственным, но основательным утешением служило то, что Мелани после нескольких всплесков гордости и ревности смирилась с тем, что отныне будет играть при нем лишь благородную роль живого воспоминания.
«Любовь, которой больше нет, превратилась в поклонение прошлому, – пишет она ему 15 мая 1831 года. – Искренние похвалы в ваш адрес возвращают мне вас, мне начинает казаться, будто я снова завладеваю вами, вы снова принадлежите мне. Ах, все, что есть в вас доброго и возвышенного, всегда будет тайно связано с моей душой. Отныне я буду жить не для себя, и, если я буду знать, что вы счастливы, любимы, почитаемы, моя жизнь изменится, и это вы возродите меня к новой жизни».
После долгих месяцев, заполненных требованиями и оскорблениями, она стала на удивление сговорчивой. Александр вздохнул с облегчением – теперь наконец он может спокойно жить с Белль. К тому же он недавно добился того, что суд отнял маленького Александра у его матери, Лор Лабе. Комиссар полиции забрал мальчика из дома, и отныне он должен был воспитываться в пансионе Вотье на улице Горы Святой Женевьевы. Большие заработки в театре позволяли Дюма содержать своих любовниц и незаконных детей. Он немало этим гордился! Но ослаблять хватку было нельзя. Пока он ищет сюжет для новой пьесы, другие авторы более или менее успешно занимают подмостки. Без всякого удовольствия, можно сказать – только из чувства профессионального долга он посмотрел в Одеоне «Маршала д’Анкра» Виньи, пьеса показалась ему вялой и пустой, зато он от души повеселился на представлении «Импровизированной семьи» Анри Монье в «Водевиле». Подобный успех безделушки должен был бы его подстегнуть, однако даже и дух соперничества теперь был над ним не властен. Наверное, Париж с его политико-литературной суетой оказывает парализующее действие. Единственное средство – сменить обстановку!
6 июля Дюма вместе с Белль сел в дилижанс и отправился в Руан. Четырнадцать часов тряски с короткими передышками на станциях. Во время поездки у Белль было вдосталь времени, чтобы обдумать последние события их совместной жизни. Убаюканная движением кареты, она в полудреме наслаждалась своей победой над Мелани, которая только что наконец сдалась, и даже над Лор Лабе, которую Александр сумел лишить родительских прав. Белль была склонна принять в дом сына своего любовника вместе с собственной дочерью, которая пока оставалась у кормилицы. Присутствие детей лучше всего налаживает отношения любящей четы! Но хорошо бы, чтобы он сам это предложил. Они поговорят об этом позже, на свежую голову. Александр не любит, когда его отвлекают домашними заботами. Это рабочая скотинка, в работе он – зверь. И в наслаждениях – тоже! Вот наконец и Руан. Наспех осмотрев город, они сели на корабль и отплыли в Гавр. Оттуда простая лодка с четырьмя гребцами доставит путешественников в затерянную в глуши деревушку – Трувиль.
Найти пристанище труда не составляло. Путешественников вполне устраивал сельский постоялый двор. Хозяйка, Мари Анн Роз Озре, чистенькая и пышнотелая, сразу выставила свои условия: сорок су в день за комнату. Они сняли две комнаты, потому что Александру требовался собственный угол, где он мог бы работать в те часы, когда ему удобно. Чтобы морской пейзаж не отвлекал его, он выбрал комнату, выходившую окнами в поле. Выбеленные стены, ореховый стол, красная деревянная кровать, маленькое зеркальце на стене, ситцевые занавески и букет флердоранжа под стеклянным колпаком. Эта простота нравилась Дюма, который стремился прежде всего к покою и уединению. Он установил для себя строгий распорядок дня. Вставал с первыми лучами солнца, работал до десяти, потом завтракал, с одиннадцати до двух охотился на окрестных болотах, с двух до четырех снова садился за работу, окунувшись в море, чтобы размяться и освежить голову. Обед неизменно был праздничным. По уговору с трактирщицей готовила Белль. Александр понимал толк в еде. Белль это знала и старалась у плиты превзойти себя. Блюда были самые разнообразные: нормандский суп, котлетки из баранины, язык по-матросски, омары под майонезом, салаты из креветок, жареные бекасы. От морского воздуха всегда разыгрывается аппетит. Наполнив живот вкусной едой и добрыми старыми винами, сытый и умиротворенный, Александр отправлялся прогуляться по пляжу, затем возвращался к терпеливо дожидавшимся его на рабочем столе бумагам. Написав заранее намеченное количество строк, он около полуночи ложился в постель и обнимал подругу, которая весь день ждала, пока он соблаговолит отложить рукопись и заключить ее в свои объятия.
Причина, заставлявшая его усердно исписывать страницу за страницей, была очевидна: он твердо решил за несколько недель закончить новую пьесу, «Карл VII и его великие вассалы», навеянную одновременно «Хроникой короля Карла VII» Алена Шартье и реминисценциями «Квентина Дорварда» и «Ричарда Львиное Сердце» Вальтера Скотта. Несмотря на успех написанного прозой «Антони», Дюма хотел, чтобы «Карл VII» был драмой в стихах. На его взгляд, между сценой, написанной повседневным языком, и сценой, красиво размеренной и рифмованной, разница была примерно такой же, как между вылепленным из глины черновым наброском и высеченной из мрамора статуей. Его завораживал пример Гюго с его чеканным стихом. Он убеждал себя в том, что если он в своих драмах откажется от применения александрийского стиха, то загубит самые возвышенные темы и утратит всякую надежду на возможность присоединиться к истинным поэтам, пребывающим в эмпиреях. И вот час за часом он неутомимо сражался с одолевавшими его трудностями, расправлялся с количеством стоп, цезурами и ассонансами. Его обычную дневную норму составляли сто строк. Продолжая работать такими темпами, он рассчитывал вскоре закончить своего «Карла VII».
Но 24 июля, в тот самый день, когда ему исполнилось двадцать девять лет, у мамаши Озре нежданно-негаданно появился новый постоялец – Жак-Феликс Беден, неистощимый сочинитель пьес в соавторстве с неким Проспером Губо. Четыре года тому назад пьеса Бедена и Губо «Тридцать лет, или Жизнь игрока», написанная ими совместно с Виктором Дюканжем, имела огромный успех. На этот раз драматурги принялись за непомерную историческую махину под названием «Ричард Дарлингтон» и надеялись, что Дюма, уже прославившийся как ловкий сочинитель, поможет им выпутаться из перипетий этой шотландской драмы, надерганной из романов Вальтера Скотта. Александра соблазнила возможность неплохо на этом заработать, и он принял предложение Бедена, но выставил два условия: во-первых, его имя не будет стоять на афише, а во-вторых, он примется за работу только после того, как допишет последний стих своего «Карла VII». На том и порешили. Все остались довольны: Беден нашел человека, который лучше всех может подлатать пьесу, Дюма рассчитывал на немалый доход. Беден уехал, а Александр принялся себя пришпоривать, чтобы как можно скорее разделаться с приключениями вассалов Карла VII. Десятого августа он написал последнюю реплику своей пьесы, перечитал все от начала до конца и поморщился. «Это была скорее пародия, чем настоящая драма», – скажет он потом. Но, какое ни есть, «чудовище» появилось на свет, а стало быть, за него можно было получить деньги. Больше ничто не удерживало Александра в Трувиле, и они с Белль вернулись в Париж.
В руанском дилижансе вместе с Дюма оказался один из сотрудников «Journal des D?bats». На рассвете путешественники вышли из кареты, чтобы пешком подняться по крутому склону. Александр шел рядом с профессиональным репортером, и тот рассказал ему, что «Марион Делорм» только что провалилась с треском в «Порт-Сен-Мартен», и поделом. Александр тотчас вступился за Гюго; он знал наизусть большие куски пьесы и с жаром их декламировал, что сильно удивило его собеседника, считавшего, что все писатели должны друг друга ненавидеть, поскольку все они – соперники. Кучер прервал их беседу криком: «Садитесь в карету, господа!» Каждый устроился на прежнем месте, и дилижанс покатил дальше. В тот же вечер, как добрался до столицы, Александр бросился в театр «Порт-Сен-Мартен» в надежде, что сможет увлечь своими аплодисментами зрителей, не сознающих, насколько великолепен текст Гюго. Но ему пришлось признать, что актеры, за исключением Мари Дорваль и Бокажа, оказались недостойны пьесы. С затаенной яростью он смотрел, как искажают мысль и искусство поэта, и вернулся домой подавленным, разбитым, словно это его самого подвергли такому подлому унижению. «Мне понадобилось, чтобы прошло несколько дней, и только тогда я собрался с силами и смог вернуться к собственным стихам после того, как услышал и перечитал те, что написал Гюго», – признается он в своих мемуарах. Какое-то время он даже подумывал, не переписать ли ему «Карла VII» прозой, как когда-то Арель советовал ему поступить с «Христиной». Но, уже почти решившись на эту крайность, он опомнился. Как можно разорить сад, который с таким трудом возделывал? Сможет ли он так же любить вялую переработку, написанную повседневным языком, как те вдохновенные строки, которыми он так упивался целыми часами в Трувиле? Не в силах заставить себя принести такую жертву, он позвал к себе нескольких друзей и прочел им пьесу. Доброжелательное отношение к автору ничего не изменило – она им не понравилась. Александр, не дрогнув, стерпел этот удар. Не стоит упираться. Лучше убрать рукопись подальше, чем слушать, как пьесу освищет весь Париж. Он успел получить от Ареля тысячу франков и теперь вернул ему этот аванс, сообщив в письме, что не хочет, чтобы «Карл VII» шел на сцене. Но он не учел непробиваемого упрямства директора театра. Заподозрив, что Дюма забирает пьесу из Одеона, потому что в «Комеди Франсез» ему пообещали заплатить больше, он заявил, что готов надбавить цену до пяти тысяч франков. Стараясь уговорить строптивого автора, он дошел до того, что принялся размахивать у него перед носом банковскими билетами.
Как можно устоять перед подобной щедростью? Александр согласился прочитать рукопись в присутствии Ареля, мадемуазель Жорж, Жанена и Локруа. Актеры оказались более снисходительны, чем друзья, к этой сумрачной драме ревности, преступлений и возмездия. Больше того – мадемуазель Жорж так увлеклась пьесой, что Арель, глядя на нее, решил немедленно приступить к репетициям. Александр, приятно удивленный этим, начал думать, что он мог и ошибиться и что у его «Карла VII» есть шансы понравиться если не утонченным ценителям, то по крайней мере широкой публике.
Между тем он перебрался на новую квартиру и теперь жил вместе с Белль в доме 40 по улице Сен-Лазар, недавно выстроенном здании, где у него на третьем этаже была просторная и со вкусом обставленная квартира. Вскоре там же поселится и его мать. Ну и что с того, что Александр живет с любовницей! Истинные семьи стоят выше буржуазных законов. Каким безмятежным было бы совместное существование этой троицы, если бы Мелани не продолжала так упорно преследовать бывшего возлюбленного слезливыми посланиями! Опасаясь недовольства Белль, этой «оборванки» и «распутницы», которая украла у нее Алекса, она даже отправила длинное письмо в двойном конверте на имя мадам Дюма, поручив ей передать его сыну, но только тогда, когда «останется с ним наедине». Мадам Дюма исполнила просьбу, и Александр, тайком и обреченно, читал нескончаемые жалобы: «Я становлюсь все спокойнее по мере того, как пишу тебе, по мере того, как открываю тебе свою душу. Видишь ли, только тебе я могла все это сказать. И пусть это останется между нами! Доверие может пережить любовь, и, может быть, потом оно становится даже более истинным. Если бы за четыре года, проведенных вместе, наши души и наши жизни не слились воедино, если бы я не знала глубин твоей души, если бы не знала всего того, что свет и женщины еще не успели в тебе загубить, я не писала бы так, потому что, видишь ли, если бы ты ответил мне: „Да мне-то что за дело?“ – я рухнула бы наземь, и Бог знает, в какую упала бы пропасть!» Александр спрятал письмо в потайной ящичек. Белль ничего о нем не узнает. Но он не может совершенно изгнать из памяти эту безумную Мелани. Прошлое затягивает, не отпускает его. И теперь, когда ему хотелось бы устремиться в будущее, полное огней и оваций, дрожащие руки хватаются за полы его сюртука. Но разве он виноват в том, что его продолжают любить, когда сам он уже разлюбил?
Впрочем, трудности подстерегали его не только в личной жизни. Что касается работы – и здесь ему тоже приходилось разрываться на части. Везде требовалось его присутствие: пока труппа Ареля репетировала «Карла VII», он вместе с Губо и Беденом усердно трудился над «Ричардом Дарлингтоном». История этого английского карьериста, жившего в XVIII веке, была ничем не хуже всякой другой. Герой пьесы, охваченный стремлением добиться высокого положения в обществе, решает избавиться от своей жены Дженни и жениться на дочери маркиза – это откроет ему путь к пэрству. Но как разделаться с первой женой? Губо долго ломал над этим голову и в конце концов нерешительно предложил яд или кинжал, но Александр счел этот старый прием недостойным авторов пьесы. И вдруг на него снизошло озарение. «Он выбросит ее в окно!» – воскликнул Дюма. Губо на это возразил, что невозможно придумать такую мизансцену, чтобы актриса, перевесившись через перила, не открыла ноги, и даже несколько более того! Не будут ли зрители шокированы такой откровенной непристойностью? Александр прислушался к этому замечанию и пообещал подумать над тем, как лучше обойти это препятствие. Ночью он внезапно проснулся, словно кто-то тронул его за плечо, и, вскочив с постели, крикнул: «Эврика!» Решение было найдено: во время последнего разговора с Дженни Ричард грозится ее убить, и несчастная выбегает на балкон, чтобы позвать на помощь! Эта попытка окажется для нее роковой: Ричард выскочит следом и закроет за ними обе створки двери, ведущей на балкон. Из зала больше ничего не будет видно, но послышится страшный крик, и Ричард снова появится перед зрителями уже один. Он сбросил Дженни вниз. Дело сделано. «В восемь часов утра, – отмечает Дюма, – я написал последнюю строчку третьего акта, в девять был у Губо, в десять он признал, что окно действительно было единственным путем, каким Дженни могла уйти».
После такой напряженной работы воображения надо было дать себе отдых, и Дюма согласился пересказать и переписать в виде диалогов отдельные сцены из «Истории герцогов Бургундских» Проспера Брюжьера де Баранта. Эти рассказы, помещенные в «Revue des Deux Mondes», вызовут у читателей большой интерес, и Дюма, считавший себя по преимуществу драматургом, будет немало этим удивлен. В самом деле, какой бы ни оказывалась судьба его пьес, он продолжал верить в то, что истинный его удел – сцена. Тем не менее ему было очень не по себе на премьере «Карла VII», состоявшейся 20 октября 1831 года. Он захотел, чтобы на представлении присутствовал его сын, которому к этому времени исполнилось семь лет. Не пора ли мальчику услышать возгласы одобрения, обращенные к его отцу? Мелани Вальдор тоже была в зале, сидела в красном платье, пугающе отощавшая, с безумным взглядом, напоминая собой гальванизированный труп. И как всегда, в партере и на балконах красовалась толпа усатых и бородатых романтиков в сюртуках с широкими отворотами, пестрых жилетах и зеленых клеенчатых плащах. При одном только взгляде на них Александр приободрился. Что бы ни случилось, молодежь его не бросит!
Увы! Он грешил избытком оптимизма. Даже друзей автора, искусно распределенных по залу, быстро разочаровала эта историко-сентиментальная мешанина. Изначальная благосклонность зрителей вскоре уступила место равнодушию, досаде и скуке. В четвертом акте Карл VII, которого играл Делафосс, появлялся на сцене в доспехах, которые Александру удалось одолжить в Артиллерийском музее. Когда актер произносил очередную тираду, забрало шлема внезапно опустилось, закрыв его лицо и прервав речь. Зрители развеселились. Несчастный задыхался под этим железным намордником и что-то нечленораздельно мычал до тех пор, пока один из придворных не подбежал к нему и не сумел кинжалом приподнять плохо закрепленную деталь. Делафосс, глотнув воздуха, кое-как закончил свой монолог, но зрители уже весело шумели, и редкие вежливые аплодисменты, раздавшиеся по окончании пьесы, не могли заглушить неодобрительного гула толпы. Александр и сам признал, что драма его – мертворожденная. «У пьесы было ровно столько мелких достоинств, чтобы никого не испугать», – напишет он. Больше всего его, пожалуй, огорчило не то, что «Карла VII» плохо приняли парижане, а то, что при этом унизительном провале присутствовали его сын и Мелани.
Если бы хотя бы французская политика могла его утешить в его писательских невзгодах! Сколько он ни твердил себе, что существуют «специалисты», которые должны заниматься государственными делами, все же новости, которые он вычитывал из газет, выводили его из равновесия. Польское восстание было подавлено русскими, и тупой Себастиани, вместо того чтобы возмутиться этим, гордо провозгласил в палате депутатов: «В Варшаве царит порядок!» Распай, Голуа и Бланки, эти непримиримые идеалисты, томились за решетками тюрьмы Сент-Пелажи. Мятеж лионских ткачей, изголодавшихся, отчаявшихся и прекрасных, захлебнулся в крови. Власть повсюду проявляла двуличность и нетерпимость. И все же Александр, сраженный тем, как безжалостно приводили к повиновению безоружный народ, не чувствовал в себе сил принять вызов. Он преклонялся перед мужеством Этьена Араго, готового пожертвовать ради идеи не только своей карьерой, но и жизнью, однако не следовал его примеру. Его призывал другой долг.
Как бы сильно он ни возмущался, все же он не мог забыть о том, что в театре «Порт-Сен-Мартен», который только что, не выпуская из рук Одеон, возглавил Арель, начали репетировать «Ричарда Дарлингтона». Главную роль играл Фредерик Леметр! Никто не смог бы лучше его поднять пьесу к вершинам успеха. Среди посвященных уже начинали перешептываться, что у этой драмы есть политический подтекст и что в ней авторы бичуют продажные нравы государственных деятелей. 10 декабря 1831 года, во время премьеры, зал, в котором преобладала «Молодая Франция», был настолько возбужден, что малейший намек на темные сделки английских властей неизменно воспринимался как критика, нацеленная в адрес французского правительства. Арель, полагая, что успех обеспечен, бросился в ложу Дюма и, несмотря на то что последний настаивал на том, чтобы его имя не упоминалось, попросил разрешения назвать его среди авторов пьесы вместе с Губо и Беденом. Александр, приняв гордый вид, отказался, ссылаясь на то, что сюжет пьесы ему не принадлежит, однако Арель, убежденный в том, что имя Дюма будет способствовать успеху дела, не отступался. В следующем антракте он вернулся вместе с Губо и Беденом, которые, в свою очередь, принялись умолять соавтора признаться. Затем Арель, перейдя от слов к делу, вытащил из кармана три тысячефранковых банкнота и принялся шуршать ими над ухом непреклонного драматурга. Александр, укрепившись в своем первоначальном решении, не хотел, по его словам, подписывать своим именем произведение, которое не было задумано и создано им от начала до конца. На самом же деле – но этого он не сказал! – он боялся новой неудачи после провала «Карла VII». Однако он и на этот раз ошибся в своих предположениях. Зал принял пьесу намного лучше, чем он ожидал. Когда закончился последний акт, раздались оглушительные аплодисменты. Должно быть, восторг зрителей был вызван не столько литературными достоинствами пьесы, сколько политическими намеками. Выходя из своей литерной ложи, Александр столкнулся с Альфредом де Мюссе. Смертельно бледный, хмельной, он шел нетвердой походкой и бормотал: «Я задыхаюсь!» Но чему следовало приписать его недомогание – избытку восторга или злоупотреблению алкоголем? Александр решил придерживаться первой версии. Однако это нескладное произведение, от которого он слишком поспешно отрекся, оставило у него горький привкус.
Подводя итог 1831 года, он пишет в своих мемуарах: «Я написал три пьесы: одну плохую – „Наполеон Бонапарт“, одну посредственную – „Карл VII“ и одну хорошую – „Ричард Дарлингтон“». И как раз ее-то, эту последнюю, он из упрямства, по глупости не подписал! А жаль! Тем временем Гюго опубликовал «Собор Парижской Богоматери». «Это не просто роман, – объ-явил Дюма, – это нечто большее, это книга!» Если прибавить к нему восхитительные стихи из сборника «Осенние листья», торжество будет полным. Этому Виктору удачно выбрали имя! Он – несравненный, непобедимый! Совсем другое мнение сложилось у Александра о молодом Бальзаке, который к этому времени тоже обратил на себя благосклонное внимание читателей своей «Шагреневой кожей». «Одно из самых неприятных его сочинений» – так оценит эту вещь автор «Ричарда Дарлингтона». Все в этом плодовитом и слишком заметном писателе его раздражало, он критиковал и его добродушное обхождение, и его мнимую элегантность, и напыщенность его стиля. И все же он признает: «Его талант, его способ сочинять, творить, создавать были настолько отличны от моих собственных, что я здесь плохой судья». Никогда он не будет бояться соперничества с этим великим, как и он сам, тружеником.
Правду сказать, его опыт сотрудничества с Беденом и Губо открыл ему новые перспективы. Не следует ли ему и дальше продолжать такую совместную работу? Конечно, совсем неплохо распределить задачи, имея готовый сюжет, сопоставить возможности тех и других и, объединив усилия, за несколько дней состряпать хорошенькую коммерческую пьеску, над которой в одиночестве автору пришлось бы трудиться не один месяц. Но в этом заключалась и некоторая опасность. «Беда с первой совместной работой состоит в том, что за ней следует вторая, – признается Дюма в своих мемуарах. – Человек, который пошел на такое сотрудничество, подобен человеку, у которого кончик пальца попал в вальцы: следом за пальцем затянет кисть руки, потом – всю руку, а за ней и все тело! Остановиться невозможно; вошел человеком, а вышел мотком проволоки». Дюма был бы ближе к истине, если бы сравнил то, как затягивает совместная работа в атмосфере дружеского соревнования, с воздействием наркотика, который мало-помалу одурманивает вас, пока не подчинит себе окончательно. Вдохновленный относительным успехом «Ричарда Дарлингтона», он снова втянулся в игру и взялся сочинять нечто вроде оперетты с мелодраматическим оттенком под названием «Тереза». Сюжет подсказал ему Анисе Буржуа, честный изготовитель ролей по мерке, которому Бокаж оказывал покровительство. По просьбе Бокажа Дюма пригласил Анисе Буржуа, выслушал историю, одобрил замысел, добавил несколько изюминок и наскоро испек пьесу за три недели. Обжегшись на «Ричарде Дарлингнтоне», которого он отказался признать своим детищем, на этот раз он решил подписать «Терезу». Но не тут-то было! Перечитав рукопись, он пожалел о потраченном на нее времени. «Мое мнение об этой драме: одна из худших моих пьес», – с холодной ясностью оценил он. Тем не менее, поддавшись слабости или на уговоры, он согласился дать разрешение на постановку. Театр таит в себе столько сюрпризов, что никогда не надо отказываться от возможности попытать счастья! Бокажу удалось пристроить «Терезу» в «Варьете», но этот театр был на грани разорения. Тогда ее перебросили в зал Вентадур, недавно переданный «Опера-Комик». Премьера состоялась 6 февраля 1832 года. В спектакле участвовала двадцатилетняя актриса Ида Ферье, которую открыл Бокаж. Она играла роль простодушной молодой женщины. Александр нашел, что она обладает тонким, грациозным, очень простым талантом, выходящим за рамки всех театральных условностей. Другие считали, что она слишком толстая, что у нее «плохие зубы» и что она «говорит в нос». Ее густые белокурые волосы были «завиты мелкими кудрями а-ля Манчини». У нее были «манеры кухарки», и она слишком сильно красилась, что, по мнению графини Даш, превращало ее в «напудренного пьеро».[55] Если на сцене она изображала чистоту, то за кулисами вела себя предельно развратно и вызывающе. Александра же, с тех пор как он хранил верность Белль Крельсамер, неудержимо тянуло к чему-нибудь новенькому. Он слишком любил женщин, для того чтобы довольствоваться одной-единственной. Эта свеженькая, пухленькая и кокетливая актриса внезапно пробудила в нем мечты, и он, решившись, предложил ей не ограничиваться исполнением роли в его пьесе.
Спектакль прошел без запинки. Даже двусмысленная сцена в четвертом акте между неверной женой и предприимчивым лакеем вызвала аплодисменты. Обрадованная успехом Ида бросилась Александру на шею и расцеловала его. Отныне она готова была играть при нем, вдали от глаз публики, совершенно другую роль. Тем не менее Александр заметил, что ближе к концу пьесы внимание зрителей начало слабеть. Анисе Буржуа с ним согласился и предложил сильно сократить ее. Дюма кротко предоставил соавтору действовать, и Анисе Буржуа принялся вычеркивать, убирать, кромсать, подчищать… В результате к следующему представлению драма стала схематичной, вялой и бесцветной. «После того как из „Терезы“ убрали подробности, – замечает Дюма, – пьеса утратила художественную ценность и, сделавшись более скучной, стала казаться длиннее». Как бы то ни было, Александр решил, что она обречена на забвение. Но он не напрасно над ней трудился, потому что благодаря этой пьесе в жизнь автора легкой походкой вошла веселая, живая Ида Ферье.