Глава I СОЦИАЛИЗМ БЛИЖАЙШЕГО БУДУЩЕГО: ЖАН ЖОРЕС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Своим огромным талантом, естественным благородством своей натуры, порядочностью своей политической деятельности и личной жизни, размахом и глубиной своих познаний — в которых он был равен Карлу Марксу, если не превзошел его, — ясностью своих политических воззрений Жан Жорес составил себе славу одного из самых чистых деятелей человечества.

Я начну эту главу с той мысли, что красной нитью проходит в данном труде: девизом всех политиков демократического толка должно стать — возврат к Жоресу.

Впрочем, возврат — возможно, не совсем подходящее слово: несмотря на огромное влияние и исключительный престиж французского трибуна, мысли и дела демократов и социалистов никогда не были в достаточной мере проникнуты его идеями. Прошлое принадлежит Марксу, настоящее — увы! — кажется, принадлежит Ленину, и я тешу себя надеждой, что будущее будет принадлежать Жоресу.

Тешусь надеждой, не более того: ничто, к несчастью, не гарантирует сегодня, что в ближайшее время победят его идеи. Оболганный противниками, частенько перевираемый друзьями, прославляемый деятелями из Москвы, Жорес, возможно, не скоро дождется увенчания своей славы реальными делами человечества.

Судьба этого человека вдвойне трагична: какой-то молодчик убил его, большевики вознесли его на пьедестал.

Печатный орган, которым он десять лет руководил, оставаясь непререкаемым авторитетом, с воодушевлением описывал инаугурацию этого памятника в Москве. Он не усмотрел никакого оскорбления памяти великого защитника прав человека в его установке в двух шагах от Лубянки, где Чрезвычайная Комиссия пытает узников, в двух километрах от Петровского парка, где без суда расстреливают « контрреволюционеров ».

По слухам, Троцкий произнес на открытии памятника прекрасную речь: он недолюбливал методы французского трибуна, но отдавал должное его таланту. Пусть всемирный пролетариат простит Жоресу, что он не был большевиком.

Когда скончался Лев Толстой, Николай II, уважительно относившийся к его таланту — совсем, как Троцкий относится к таланту Жореса, — обратился к Всевышнему с просьбой быть милосердным к этому прославленному грешнику[274].

Николай II, испрашивающий у Господа покой для души Льва Толстого; Троцкий, выказывающий снисхождение к Жоресу: обе эти картины стоят одна другой.

Когда французским делопроизводством была допущена судебная ошибка, пострадавший не был ни пролетарием, ни социалистом: Жорес три года своей жизни посвятил защите богатого человека, офицера, ставшего жертвой правосудия. Это не мешает его ученикам делать из него единомышленника, почти друга тех, кто расправляется с буржуа только потому, что они буржуа, и с офицерами, только потому, что они офицеры[275]. Еще немного, и дойдет до обмена поздравительными телеграммами между «Юманите» и Петерсом[276] на день рождения Жореса.

Ладно, пойдем дальше.

Среди тех, кто за последние двадцать лет вел настоящую антимилитаристскую кампанию (в том смысле, в котором это слово используется в данной книге)[277], среди тех, кто больше других сделал для того, чтобы изобличить и предупредить страшную беду, Жоресу, без всяких сомнений, принадлежит первое место.

Вот что он говорил в Палате депутатов 7 апреля 1895 года:

«Повсюду происходят соревнования за обладание колониями, в которых в чистом виде просматривается принцип великих войн между европейскими народами, поскольку достаточно необузданного соперничества между двумя торговыми фирмами или двумя кланами, чтобы создать угрозу для мира в Европе.

И вы хотите, чтобы война между народами не была готова разразиться всякий день? Хотите, чтобы она не стояла постоянно на пороге, коль скоро в наших обществах, предоставленных бесконечному беспорядку конкуренции, классовых антагонизмов и политических битв, которые часто являются не более чем прикрытиями социальных битв, сама человеческая жизнь не была лишь войной и битвой?»

Три года спустя, на страницах «Птит Републик» (17 ноября 1898 года) он возвращается к этому вопросу:

«Если война разразится, она будет ужасной и охватит большие территории. Впервые это будет всеобщая война, касающаяся всех континентов; капиталистическая экспансия расширила поле боя; вся планета обагрится кровью. Это самое страшное обвинение, которое может быть выдвинуто против капитализма; над человечеством нависла опасность перманентной и с каждым днем все более широкой опасности войны; по мере того как расширяется человеческий горизонт, мрачное облако войны также расширяется и накрывает своей тенью все поля, возделываемые людьми, все города, где они трудятся, все моря, которые бороздят их корабли. Человечеству не избежать этого наваждения убийства и бедствия, разве что оно заменит капиталистический беспорядок, основанный на началах войны, социалистическим порядком, основанным на началах мира».

За три года до смерти, 20 декабря 1911 года, он вновь убеждал недоверчивых парламентариев:

«Порой слышишь, господа, как легко рассуждают о возможности ужасной катастрофы, которую представляет собой война, забывая при этом, что это было бы явление новое для нашего мира как по размаху, так и по глубине бедствия... И пусть никто не рисует себе в воображении короткую войну в несколько пушечных ударов или вспышек; в различных частях света произойдут затяжные и небывалые столкновения, как те, что имели место в Маньчжурии между русскими и японцами. В огромных людских массах начнется брожение, замешенное на болезнях, отчаянии, боли, скорби о погибших, на разорении, нехватке необходимого, связанной с остановкой торговли, производства, пустотой и страшным одиночеством.

Да, господа, зрелище не дай Бог, оно накалит все человеческие страсти. Подумайте об этом, и позвольте сказать вам об этом человеку, преданно служащему идеалам своей партии, убежденному, что необходимо, ради воцарения справедливости и мира среди людей, преобразовать форму собственности, но считающему в то же время, что было бы благородно двигаться по этому пути эволюционно, без разжигания разрушительной ненависти, которая до этих пор всегда примешивалась ко всем великим историческим движениям, направленным на создание нового в сфере социального.

Но будем осторожны, ведь именно в лихорадке войн, — во время нашествия в сентябрьские дни, во время войны 1870 года, в России во время русско-японской войны,— всегда и повсюду лихорадка войны являлась причиной социального недуга, заражала человечество, доводя его до пароксизма насилия, и консерваторам в первую голову полагалось бы желать сохранения мира, конец которого выведет на сцену беспорядочные и неуправляемые силы».

Но только ли шовинисты, националисты типа Деруледа порой легко рассуждали о возможности войны на Европейском континенте? Жюль Гед, такой закоренелый марксист, часто антагонистически настроенный по отношению к Жоресу, тоже как будто возводил большие надежды на почве «плодотворной войны». Жорес свел счеты с этой странной формой интернационализма:

«Та же немощь, та же путаница во внешней политике Геда. Само собой разумеется, он — интернационалист. Он яростно сражается с шовинизмом Деруледа и „патриотов”, он указывает на опасность, которой подвергается общество, упражняясь в воинственном шарлатанстве. Но его интернационализм не мирного плана, он позволяет любому европейскому пролетариату приумножить свободы, а через это — собственную мощь, позволяет сконцентрировать на неизбежной смене собственности все запасы нравственной силы и силы бюджетной, которые сегодня поглощаются либо войной, либо вооружающимся миром. Но поскольку не от неуклонного поступательного роста пролетариата и прогресса в области демократических свобод ждет он освобождения наемных рабочих, но от глубоких потрясений, которые заставят забить из расколотой почвы источник революционной силы, широчайшие катаклизмы станут самыми плодотворными. А ведь нет большего катаклизма, чем кровавые столкновения великих народов, которые уже в себе несут внутреннее содрогание, предшествующее будущим социальным войнам. Ибо в войнах, в которых национальные сообщества всемирного капитализма ранят друг друга и разорят одно другого, падут все путы, сдерживающие порыв революционного пролетариата, и из правительственного и капиталистического кокона наций, разорванного военным снарядом, забьет рабочий интернационал.

Какой капитализм возникнет, то есть какая удача для революции, если столкнутся и уничтожат друг друга Россия и Англия! Россия, метрополия абсолютизма, и Англия, метрополия капитализма! Обе оказывают давление на мировой пролетариат и отсрочивают революцию.

Россия представляет опасность для республиканских или конституционных свобод Запада не только своими казаками. Вынуждая Германию, свою западную соседку, держаться постоянно настороже, Россия в некотором смысле оправдывает немецкий военный империализм — сторожа германской независимости, а сам немецкий пролетариат колеблется дать бой империи, страшась, как бы в результате этого колоссального конфликта царизм случайно не низвел Германию до уровня Польши. Англия также оказывает давление на мировой пролетариат, поскольку, приобщив в некоторой мере свой пролетариат к выгодам, извлекаемым из экономического порабощения мира, она замораживает его в духе консерватизма или робкого реформаторства. Падение царизма освободило бы немецкую социалистическую демократию, падение английского капитализма ускорило бы продвижение английского пролетариата по пути революции. И потому Гед радостно приветствует конфликт, который с 1885 года разгорается между Россией и Англией по поводу Афганистана; он восславляет „плодотворную войну”.

Эта гигантская дуэль, далекая от того, чтобы поставить точку на небе революции, на которую не без ужаса взирает официальная Европа, — на руку западному социализму, кто бы в ней ни проиграл из двух „цивилизаторских” государств. Еще лучше, если бы оба были ранены насмерть.

Россия, раздавленная в Центральной Азии, — означает конец царизма, сумевшего выжить после того, как в куски разорвало царя; а вот падения военной мощи, на которую он опирается и с которой составляет единое целое, ему уже не пережить. Аристократы и буржуа, эти два класса, слишком трусливые, чтобы действовать самим, до сих пор лишь попустительствовали нигилистам с их бомбами, и вдруг оказываются во главе страны, у руля, устроенного на западный манер, со всем что полагается — конституцией, парламентом. И первое последствие, неизбежное последствие этой политической революции в Петербурге — освобождение рабочей Германии. Освободившись от московского кошмара, уверенная в том, что ей не будет противостоять армия Александра, идущая вслед за армией Вильгельма, немецкая социалистическая демократия откроет на руинах империи железа и крови революционный бал. Пока же, до поражения кого-либо из дуэлянтов — царские газеты вынуждены признать это, — русское банкротство потрясет старый мир.

Да здравствует война! Последние „опасения” мирного времени развеялись... Теперь исполнится предначертанное. Через несколько дней, никак не позже нескольких недель, московский милитаризм и английский коммерциализм сойдутся для дуэли. И пока, согласно выражению „Таймс”, капиталистическая Европа тревожно вглядывается, как растет призрак подобной войны, пока монархизм Солнца, оппортунизм Французской Республики и радикализм Справедливости, в очередной раз придя к соглашению, надсаживаются, крича о „бедствии”, мы будем хлопать в ладоши, приветствуя эту дуэль между двумя великими консервативными силами эпохи, и вместе с социалистами с той стороны Ла-Манша и печатным органом скажем: „нельзя ли, чтобы в конечном итоге не один из противников, а оба были окончательно уничтожены? ”»[278]

Со всем уважением, с которым должно относиться к характеру и порядочности г-на Жюля Геда, все же нужно сказать, что он сыграл очень плохую шутку как с собой, так и с социализмом. Речь не только о том, что тридцатью годами позже г-н Гед стал министром (разумеется, не мне его в том упрекать) в кабинете священного союза национальной обороны, сформированного для военного времени, когда Франция бок о бок сражалась с «московским милитаризмом» и «английским коммерциализмом» против немецкого военного милитаризма, «стража германской независимости» (именно так назван манифест 93 немецких ученых и всей реакционной зарейнской прессы). Это скорее факт личного порядка. В приведенном мною выше пассаже одно стоит другого, начиная с точности предсказания («через несколько дней, никак не позже нескольких недель московский милитаризм и английский коммерциализм сойдутся для дуэли») и кончая нравственной позицией, которую социализм обретает в этом по отношению к «монархизму, оппортунизму и радикализму»: и все они перед страшным призраком «надсаживаются, крича о „бедствии”», а тот, в радостном ожидании «революционного бала», заявляет «да здравствует война!» и с удовлетворением констатирует, что «последние „опасения” мирного времени развеялись». Худший враг социализма не придумал бы ничего лучше. К счастью, в социалистической литературе подобные пассажи редки. Однако нужно признать, что в некоторых работах Маркса и Энгельса, особенно в их личной переписке, имеются отрывки, проникнутые тем же духом (г-н Жюль Гед, впрочем, один из самых чистых марксистов). Учителям и самим порой случалось желать какого-нибудь катаклизма: то в интересах национального порядка, то в интересах «революционного бала».

Ленин определенно воспринял этот урок учителей, встал на точку зрения Маркса и именно в этом ключе оценивал некоторые категории войн. «Прежние войны, на которые нам указывают, были „продолжением политики” многолетних национальных движений буржуазии, движений против чужого, инонационального, гнета и против абсолютизма (турецкого и русского). Никакого иного вопроса, кроме вопроса о предпочтительности успеха той или другой буржуазии, тогда и быть не могло; к войнам подобного типа марксисты могли заранее звать народы, разжигая национальную ненависть, как звал Маркс в 1848 году и позже к войне с Россией, как разжигал Энгельс в 1859 году национальную ненависть немцев к их угнетателям, Наполеону III и к русскому царизму»[279]. С другой стороны, Ленин отвечал г-ну Гарденину, который довольно справедливо называл «революционным шовинизмом» идеи Маркса 1848 года в таком ключе: «Мы, марксисты, всегда были и есть сторонники революционной войны против контрреволюционных народов». Вся более чем слабая аргументация Ленина и Зиновьева[280], и вся их пропаганда в Швейцарии были основаны на признании принципиальной разницы между войной 1914—1918 годов— империалистической и национально-освободительными войнами прошлого, например войной 1870 года, которая, «объединив Германию, выполнила важную исторически-прогрессивную миссию» (Зиновьев[281]). Абсурдность этой аргументации бросается в глаза; ибо, если и существуют прогрессивные войны, то война 1914—1918 годов, давшая свободу Польше, Чехословакии, Югославии, без всякого сомнения, была гораздо прогрессивнее войны 1870 года, которая никого не освободила, зато закабалила Эльзас; милитаризм Вильгельма II был более опасен, чем милитаризм Наполеона III, а г-да Клемансо, Ллойд Джордж и Вильсон, несомненно, меньшие реакционеры, чем Бисмарк.

Мысль Жореса чужда подобному строю идей. Он отвергает любую войну и не строит больших ожиданий на радости от «революционного бала», неизбежно вытекающего из войны. Он никогда не разжигал национальной ненависти, даже к поработителям, как это делал Энгельс, никогда не кричал «да здравствует война!», как Жюль Гед. И в этом жоресизм в очередной раз выше марксизма[282].

«Из европейской войны может выйти революция, и правящим кругам стоило бы об этом подумать; но могут выйти и затяжные кризисы контрреволюции, ожесточенной реакции, национализма, порожденного отчаянием, удушающей диктатуры, безобразного милитаризма, долгая череда ретроградных насильственных действий и низких ненавистнических настроений, репрессий и потерь национальной независимости. Мы же не хотим играть в эту варварскую азартную игру, не желаем подставлять под удар кровавых костяшек надежду на освобождение пролетариата, убежденность в справедливой автономии, которую гарантирует всем народам, всем малым народным образованиям, поверх разделов и расчленений, полная победа европейской социалистической демократии »[283].

Иначе как пророческими эти слова великого оратора и не назовешь. Однако он всегда верил, что человечество избежит мировой войны. Это было бы слишком глупо, значит, этому не бывать, — как будто бы думал он. Это было бы слишком глупо, значит, это будет, — сказал бы кто-нибудь вроде Шопенгауэра.

«Жорес прекрасно знал, что война стала бы работать на пользу его партии. Но не желал связывать с такой ценой развития своих самых дорогих идей», — сказал Анатоль Франс[284]. При восприятии этого мнения следует проявлять осторожность: война поработала на социализм в том смысле, что разжигала в массах ненависть против режимов, развязавших ее. Но она поработала, и это гораздо важнее, против социализма в том смысле, что разрушила моральные основы и экономическую базу, на которых должен основываться социализм. И по этой причине Жорес посвятил столько сил борьбе с войной и предупреждению ее. Он был прав. Он не добился успеха. И стал жертвой.

«Это предначертание не осуществилось, и его душа, прекрасная, как мир, покинула его тело» (Анатоль Франс).

Бытует мнение, что политическая деятельность Жореса прошла три фазы (если не считать периода, предшествующего его вступлению в социалистическую партию): революционный период — с 1893 по 1898 год, длившийся с момента вступления в партию до прихода к власти министерства Вальдек-Руссо — Мильерана; оппортунистический и реформистский период, длившийся до 1904 года, года Амстердамского съезда; и новый революционный период — объединенного социализма, в котором его и застала смерть.

Это может быть верно, пока речь идет о внешних проявлениях деятельности великого французского трибуна. Но учение и идеи Жореса гораздо более цельны, и даже его парламентская юность, когда он находился среди центристов и поддерживал политику Жюля Ферри, не отличается очень уж сильно от всей остальной жизни. В этом смысле он, несомненно, имел право сказать то, что сказал[285]: «Я всегда был республиканцем и всегда социалистом; социальная Республика, Республика организованного и суверенного труда всегда была моим идеалом. И ради нее с первого же дня, со всей моей неопытностью и невежеством я дрался».

«Если неверно, что я перешел от доктрины и программы левого центра к доктрине и программе социализма, неверно также и то, что я советовал и исповедовал сам, с 1893 по 1898 год, метод грубой революции и непреклонной оппозиции, чтобы принять затем смягченную форму реформизма и ритм эволюции. Конечно, в волнении первых больших социалистических успехов 1893 года у меня порой возникала иллюзия полной победы, близкой к нашему идеалу и слишком легкой. В огне борьбы с реакционными правительствами, бросавшими нам вызов, угрожавшими нам, заявлявшими о том, что вышвырнут нас из Республики, поставят нас вне закона, вне национальной жизни, я обратился с зовом к энергии пролетариата, как и завтра бы воззвал к нему, если бы власти заявили о запрещении свободной легальной эволюции в сторону коллективизма и рабочего класса. Но во всех моих речах этого бурного периода, гордость за который до сих пор еще вызывает во мне волнение, без труда отыщутся все черты нашей сегодняшней политической деятельности.

Это все та же главная забота о том, чтобы связать социализм с республикой, дополнить политическую демократию социальной демократией. Это все тот же призыв к силе республиканской легальности, если только эта легальность не приневолена бесстрашием ретроградских партий и не деформирована их вероломством».

В этом весь Жорес, весь завет его мысли и деятельности:

Социальная демократия как логическое и непременное продолжение политической демократии. Реформа там, где существуют условия свободной борьбы идей перед лицом общественного мнения, которое принимает решение. Угроза революции там, где существует угроза этим условиям. Революция там, где они не существуют.

К этой программе современной политической мысли, обогатившейся огромным опытом 1914—1918 годов, нечего добавить. Это программа сегодняшнего дня, да и завтрашнего.

Жорес был побежден в 1904 году в Реймсе и Амстердаме объединенными усилиями Жюля Геда и Вайана, Бебеля и Каутского. По какому вопросу? По вопросу участия социалистов во власти вместе с буржуазными министрами. А в 1915 году Жюль Гед стал коллегой господ Бриана, Рибо и Дени Кошена, его действия были одобрены и поддержаны Вайаном; что до немецких непримиримых, то живи сегодня Бебель, он непременно стал бы нынешним государственным канцлером, если не президентом Германской республики. А г-н Каутский, хоть и с оговорками, ныне выглядит довольно-таки по-министерски и способен стать министром.

Жизнь доказала, что неучастие социалистов во властных структурах не является принципиальным вопросом и символом фанатичной веры, но является одним лишь вопросом чистой тактики, зависящим исключительно от политических обстоятельств. Жорес, возможно, допустил когда-то тактическую ошибку, защищая право вхождения г-на Мильерана, в то время социалиста, в состав кабинета Вальдек-Руссо — Галифе. Но в принципе он был прав.

Роль Жореса в деле Дрейфуса, — второй вопрос тактики, разводивший его тогда с Жюлем Гедом и Вайаном, — сегодня никем не подвергается сомнению. Известные слова «Жорес спас честь французского социализма своим участием в Деле» общепризнанны. А тирады Жюля Геда, министра в национальном кабинете войны, направленные против Жореса и защищающие капитана Генерального штаба[286], странным образом утеряли свою значимость.

Но помимо этих двух вопросов тактики между жоресизмом и гедизмом он поднял два вопроса теории, которые с тех пор не утратили своей важности. Два вопроса... пожалуй, они могут быть объединены в один — это классовая борьба и революция.

Над реформистским социализмом нависло одно недоразумение, которому способствовали сами его сторонники: оно из области их концепции борьбы классов. Разницу между революционерами и реформистами усматривали в том, что первые признают, а вторые не признают «борьбу классов».

Недоразумение, как это часто бывает, кроется в двусмысленности самого слова признавать. Для меня этот вопрос вообще не имеет смысла.

Борьба классов — факт, который любой здравый человек не может не признавать. Можно построить на этом факте преувеличенные надежды, как это делают марксисты. Можно о нем сожалеть, как это делают христиане. Но отрицать его нельзя.

Добровольное сотрудничество классов сегодня, как общее правило — утопия. Русская революция показала, что буржуа в своих desiderata[287]  чаще всего такие же максималисты, как и пролетарии: одни желают получить все, другие не хотят ничего отдавать. Я был свидетелем вопиющего примера глупости и буржуазного максимализма на Украине, после того как немцы выгнали оттуда большевиков и посадили генерала Скоропадского. Капиталисты, промышленники, помещики доказали глупость, поверив[288] в стабильность режима гетмана, существовавшего благодаря иностранной вооруженной силе; они доказали в большинстве своем свой максимализм, отомстив рабочим и крестьянам за все унижения, которые им пришлось пережить за недолгий большевистский период. Ныне, разумеется, происходит обратное; так зверства помещиков чередуются с крестьянскими жакериями. Но можно ли упрекать неграмотных крестьян и рабочих в том, что они недостаточно интеллигентны и слишком максималистски настроены по сравнению с образованными капиталистами? Правда, буржуазия в России самая неумелая, с точки зрения политики, во всей Европе.

Позволено все же надеяться, что урок этот не пройдет даром. Сотрудничество классов, осуществляемое добро- вольно, — есть и долго еще будет утопией, но не доказано, что борьба классов непременно должна вытекать из мирных форм выборных и парламентских битв. Революция слишком дорого стоила буржуазии, чтобы она решилась с легким сердцем пойти на отмену всеобщего избирательного права, хотя кое-кто из ее идеологов желал бы этого. Значит, можно надеяться, что всеобщее избирательное право будет признано обоими лагерями как стержень политической борьбы.

Такова была, я думаю, главная концепция Жореса. Нужно заметить, что у французского трибуна можно найти фразы, которые не вписываются в эту концепцию. Жорес, бывший человеком чудодейственной активности, много писал и еще больше говорил. Ему часто случалось — он сам это признавал, — писать и говорить в спешке. И потому было бы неправильно судить о его доктрине по отдельным фразам, которые вырывались у него в пылу полемики. Это, осмелюсь сказать, революционные фразы облегченного типа, есть они и в его трудах. Я не очень люблю некоторые страницы его «Истории Французской революции». Это трудоемкое и насыщенное знаниями произведение, отличающееся великолепным красноречием, тонкостью и иронией. Несмотря на свой необычный титул социалистической Истории, оно написано беспристрастно. Но Жорес в позе монтаньяра мне так же чужд, как Анатоль Франс в позе товарища. Не по мне и культ, которым Жорес окружил Дантона: с последним у него общего разве что красноречие (как, однако, тонкое остроумие Жореса отличается от вульгарного остроумия Дантона). Не по себе мне, когда этот «дрейфузар» выступает строгим судией жирондистов, которые «в час, когда революционное сознание нуждалось в собранности, единении и порыве, предлагали ему загадку сентябрьских дней, в которой ответственность партий и людей почти не подлежит разгадке».

Фразы, подобные этой, никогда не вводили в заблуждение тех, кто чистосердечно искал подлинного Жореса. Г-н Шарль Раппопорт, не являющийся ни реформистом, ни умеренным, в очень документированной и содержательной книге, посвященной им прославленному оратору, говорит о его «органично реформистской концепции» после, как и накануне Амстердамского съезда[289] и называет его «Прометеем эволюции».

Впрочем, дадим слово самому Жоресу: «Необходимо, чтобы будущая революция также действовала на основе легальности. Организация пролетариата в партию классового характера вовсе не предполагает непременного использования насилия... Нет ничего, что в этом вопросе исключало бы идею эволюции и легальной политики всеобщего избирательного права. Используя насилие, пролетариат сознает, что усугубляет положение, сея панику».

«От потрясений, способных взорвать современное общество, нечего ожидать: после устрашающего раскачивания в разные стороны, оно вновь обретет равновесие, полностью или частично. Пролетариат придет к власти не с помощью непредвиденного контрудара, вызывающего политическое брожение, а с помощью методической и легальной организации своих собственных сил.

Если предположить успешный силовой удар, успех все одно не будет продолжительным и не будет иметь будущего... Имеются мелкие собственники даже в деревнях. Если меньшинство нанесет вдруг удар по капиталистической собственности, повсюду вспыхнут неожиданные очаги сопротивления. Только посредством четких и тонких соглашений, учитывающих их интересы, средних и мелких собственников можно заставить согласиться на превращение капиталистической собственности в общественную. А ведь эти соглашения, эти гарантии могут быть введены лишь на основе свободного обсуждения и свободного волеизъявления большинства нации...»

«Помимо конвульсивных порывов, не поддающихся предвидению и каким-либо правилам... для социализма сегодня есть лишь одно суверенное средство: законно завоевать большинство. Революционный призыв к силе, — цитирует Жореса г-н Леви Брюль, у которого я позаимствовал эту цитату, — может быть сегодня для пролетариата лишь чудовищной мистификацией».

Жаль, что большевики не выбили эти слова Жореса на памятнике, который возвели ему в Москве.