Глава III ТЕОРИИ СОЦИАЛЬНОЙ РЕВОЛЮЦИИ: ЖОРЖ СОРЕЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На мой взгляд, г-на Жоржа Сореля представляют слишком уж большим теоретиком пролетарской забастовки. Возможно, он сам в этом виноват, поскольку часто сводил свое мировоззрение к этой посредственной идее, которая была самым категоричным образом опровергнута всеми революциями, случившимися после войны — русской, немецкой, австрийской, венгерской. Г-н Сорель однако в гораздо большей степени является духовным отцом синдикализма (этот славный титул мало что значит), он философ, психолог и даже поэт, одержимый мыслью о созидающем насилии и, возможно, единственный приверженец этой идеи в стане социалистов. Карл Маркс, к примеру, был лишь социологом и в качестве такового, разумеется, намного превосходит Сореля. Однако ему не пришло в голову заняться психологией насилия.

А именно в этом усматриваю я духовную связь Сореля и Ленина. Теоретик и практик большевизма почерпнул у Карла Маркса (порой до неузнаваемости преобразив его идеи, хотя это для него в общем не характерно) теорию борьбы классов и пролетарское мессианство, названное научным социализмом, идеи диктатуры пролетариата и «конечной катастрофы». У Бакунина он позаимствовал его веру в возможность коммунистической революции в любое время, в любом месте, любыми методами и удосужился — одному Богу известно, каким чудом, — присоединить ее к своему марксизму. И наконец он нашел у Сореля, который, впрочем, не входит в круг его предпочтений, глубокое убеждение в святости и необходимости насилия.

Я не стану вдаваться здесь в подробности теории пролетарской забастовки, являющейся для Сореля теорией Социальной Революции. Полагаю, она довольно известна. Но приведу несколько выдержек из его гимна во славу созидающего насилия, с которыми особенно полезно ознакомиться в наши дни, Anno Domini[183] 1919, в свете опыта большой войны и большевистской революции.

«Революционное насилие не только способно обеспечить пришествие будущих революционных преобразований, но, кажется, это единственный способ, имеющийся в наличии у европейских наций, одуревших от гуманитарности, для того чтобы обрести былую энергию. Насилие вынуждает капитализм сосредотачиваться исключительно на своей материальной роли и сообщает ему присущую некогда воинственность. Растущий и организованный рабочий класс способен поддерживать в капиталистическом классе огонь промышленных битв: перед лицом жадной до завоеваний и богатой буржуазии восстание объединившего свои усилия революционного пролетариата вынудит капиталистическое общество достичь стадии исторического совершенства». «Опасности, угрожающей будущему мира, можно избежать, ежели пролетариат будет упрямо цепляться за революционные идеи, дабы привести к исполнению, насколько это возможно, замысел Маркса. Все можно спасти, если насилием удастся заново укрепить деление на классы и вернуть буржуазии хоть часть ее энергии; вот великая цель, к которой должно стремиться мировоззрение людей, не загипнотизированных сегодняшними событиями, но думающих об условиях завтрашнего дня. Пролетарское насилие, проявляемое как чистое и простое выражение чувства классовой борьбы, является нам таким образом как нечто в высшей степени прекрасное и героическое: оно находится на службе первоочередных интересов цивилизации; возможно, оно отнюдь не самый лучший способ получения немедленных материальных выгод, но оно способно спасти мир от варварства». «Чем большее развитие получит синдикализм, покидая бывшие суеверия, идущие от Старого режима и Церкви— через образованных людей, преподавателей философии и историков революции, — тем в большей степени социальные конфликты будут иметь характер чистой борьбы, наподобие той, что существует на театре военных действий. Ничего кроме омерзения не могут вызывать люди, обучающие народ тому, что он должен быть привержен некоему идеалистическому завету справедливости, ведущей его в будущее. Эти люди трудятся над тем, чтобы поддерживать мысли о государстве, которые спровоцировали все кровавые сцены 93 года, тогда как понятие классовой борьбы стремится очистить понятие насилия». «Идея всеобщей забастовки, постоянно омолаживаемая чувствами, вызванными пролетарским насилием, порождает эпическое умонастроение и в то же время направляет все силы души к условиям, позволяющим реализовать некую мастерскую, действующую свободно и чудодейственно-прогрессивную»[184].

Г-н Сорель — мыслитель весьма оригинальный; он также, по его собственному заявлению, самоучка[185]. Потребовалось соединение двух этих качеств, чтобы появилась философия насилия и мифология забастовки. Среди необъятного моря прочитанных г-ном Сорелем авторов трое, кажется, произвели на него особенно сильное впечатление: Маркс, Ренан, Бергсон. Эта смесь, возможно, — самое курьезное из того, что может быть. «Капитал» и «Молитва на Акрополе», «Непосредственные проявления сознания» и синдикализм! И хотя речь вовсе не идет о причудах, все же трудно подавить улыбку, когда слышишь о «приложении идей Бергсона к теории всеобщей забастовки»[186].

К списку мыслителей, чьи учения произвели на г-на Сореля впечатление, можно было бы также добавить Дарвина, Ницше и Э. Гартмана. Эта любопытная амальгама идей, прошедшая через интеллектуальную лабораторию г-на Сореля, образует некое целостное единство, ни на что не похожее и зачастую весьма любопытное.

Задаешься вопросом— особенно сегодня— почему всеобщая забастовка была выбрана г-ном Сорелем как самое четкое, к тому же единственно четкое выражение насилия? В целом почти вся его аргументация подошла бы, и даже гораздо лучше, к военному мятежу и гражданской войне. Такое ощущение, что над г-ном Сорелем довлел неудачный исход первой русской революции. Он дважды обращается к ней. Говоря о г-не Люсьене Эре, который в 1906 году, после убийства великого князя Сергея, предсказывал «неизбежный день» свержения Николая II с его трона убийцы, г-н Сорель с иронией добавляет: «Это пророчество не оправдалось; но великим пророчествам свойственно не оправдываться: трон убийцы прочнее, чем касса „Юманите” »[187].

«Гражданская война, — пишет он, — стала нелегким делом после изобретения духового ружья и открытия прямых дорог в метрополиях. Недавние события в России как бы даже показали, что правительства могут рассчитывать, в большей степени, чем можно было предположить, на энергичность офицерского состава: почти все французские политические деятели предсказывали немедленный крах царизма в момент поражений в Маньчжурии; но русская армия, перед лицом бунтов, не дала слабины, как в свое время французская армия перед лицом восставшего народа: репрессии почти везде прошли быстро, действенно и носили безжалостный характер. Дискуссии, имевшие место на социал-демократическом съезде в Иене, показывают, что парламентарии из числа социалистов не рассчитывают больше совсем на вооруженную борьбу с целью захвата государственной власти»[188].

Читатель согласится со мной в том, что г-н Сорель не слишком удачно сыронизировал по поводу относительной прочности тронов и газетных касс, как и по поводу возможностей гражданских войн. Петроград — европейская столица, возможно, с самыми прямыми проспектами. Однако дважды, в феврале и октябре 1917 года, военный мятеж одержал там верх над правительственными войсками с немыслимой легкостью[189]. Помимо этих двух удавшихся восстаний, я собственными глазами видел еще два, провалившихся: большевистский — в июле 1917 года, и мятеж левых социал-революционеров в июле 1918 года; у меня было ощущение, что и эти последние чуть было не закончились успешно. Только видевшие воочию могут судить о той огромной роли, которую играет во всем этом случай, и потому скептически воспринимают заявления ученых социологов, ищущих и находящих в исходе мятежей некие знаки «расстановки социальных сил». Создатели военной техники придумали пулеметы и броневики, и когда те, кто ими управляет, переходят на сторону мятежников, прямые дороги метрополий — далеко не преимущество для правящих кругов. Так, во всех тех восстаниях, которые мне довелось видеть, основные усилия пропагандистов были направлены на экипажи броневиков, и именно от этого зависел быстрый успех.

С появлением успешного опыта в мятежах я задаюсь вопросом: отчего бы г-ну Сорелю не издать теперь заново свои «Размышления», отчего бы ему не оставить идею забастовки, которая себя не оправдала, и не создать мифологию вооруженной гражданской войны?

Я не шучу. Я хочу сказать этим, что всеобщая забастовка сама по себе не играет почти никакой роли в системе, выстроенной г-ном Жоржем Сорелем.

Не спорю: «нормальное развитие забастовок» «в значительной мере сопровождается насилием», что поддерживает революционный синдикализм. И это сопровождение как-то особенно влияет на размышления г-на Сореля, особенно когда речь заходит о буржуа, расположенных делать добро для своих рабочих.

«Платить, — пишет он, — черной неблагодарностью за доброжелательство тех, кто не прочь защищать людей труда, отвечать бранью на красноречие поборников человеческого братства и встречать в штыки авансы проповедников социального мира — это, конечно же, идет вразрез с правилами светского социализма г-на и г-жи Жорж Ренар, но это очень практичный метод, способный указать буржуа на то, что им следует заниматься своим делом и только им.

Я считаю также весьма полезным поколотить ораторов демократии и представителей правительства, дабы ни один из них не питал иллюзий относительно насильственных действий, каковые только и могут обладать исторической ценностью, когда являются грубым и прозрачным выражением борьбы классов: нечего буржуазии воображать, что с помощью ловкости, социальной науки или большого чувства она будет лучше воспринята пролетариатом.

В тот день, когда хозяева осознают, что ничего не выиграют с помощью благотворительных дел, направленных на социальный мир, либо с помощью демократии, они поймут, что люди, убедившие их оставить их ремесло создателей производительных сил ради благородного дела воспитателей пролетариата, — были им плохими советчиками. Тогда есть надежда, что они хоть частично обретут свою прежнюю энергичность и что умеренная или консервативная экономика покажется им столь же абсурдной, как и Марксу. В любом случае, при более четком разделении на классы, подъем масс будет иметь шансы свершаться с большей регулярностью, нежели это происходит сегодня[190].

Несомненно одно — Русская революция, обошедшаяся без пролетарской забастовки, во многом превзошла чаяния г-на Жоржа Сореля: «Отвечать бранью на красноречие поборников человеческого братства...» В России им отвечали не бранью: я видел в часовне Мариинской больницы в Петербурге окровавленные трупы Кокошкина и Шингарева[191], этих «проповедников социального мира». Не уверен, что г-н Сорель обрадовался бы, увидев собственными глазами результат «очень практичного метода, способного указать буржуа на то, что им следует заниматься своим делом и только им». Правда, метод этот на практике зашел дальше, чем, возможно, хотелось бы г-ну Сорелю. Но что делать: у людей из народа начисто отсутствует восприятие нюансов.

«Поколотить ораторов демократии и представителей правительства...» Русские пролетарии и солдаты не раз применили на практике эту рекомендацию философа, проповедующего насилие. Примеров столько, что я затрудняюсь с выбором. Так, мой коллега по партии Коровиченко, рупор демократии и представитель Временного правительства, был «поколочен» толпой, и даже скончался от этого в страшных мучениях. Неважно: ведь более четко выявилось «разделение на классы»[192].

Кажется неоспоримым, что революционное насилие выглядит гораздо более импозантно, чем насилие пролетарской забастовки. А поскольку опыт показал, что гражданская война вполне возможна в наше время, я не вижу, что остается от основного довода философа забастовочной мифологии.

Страницы этой столь неровной книги г-на Сореля, безусловно, одиозны, но вместе с тем и гротескны. Вроде бы Жорес сравнил однажды пролетариат со сверхчеловеком Ницше. Г-н Сорель открыто смеется над этим, да и то сказать, это не лучшее из откровений великого трибуна. Я бы все же заметил, что интеллектуал XX века, желающий быть белокурой бестией, еще смешнее, чем пролетарий, вырядившийся сверхчеловеком. Г-ну Жоржу Сорелю вольно высмеивать «светский социализм г-на и г-жи Жорж Ренар», как и редингот г-на Вивиани (на с. 30), и прекрасные связи г-на Судекума, «самого элегантного мужчины в Берлине» (на с. 75). Вольно ему и самому не только облачаться в блузу пролетариата, но, если желает, и в кожу пантеры (хотя, может, он, как и все остальные, носит костюм), он все одно останется весьма ученым интеллектуалом. А ведь, по моему скромному мнению, человек, написавший несколько книг сам и прочитавший множество книг других авторов, осветивший в диссертации историческую систему Ренана и Сократовы взгляды, извлекший уроки революции из трудов Бергсона, становится просто посмешищем, когда пишет то, что я привел выше.

Самое же любопытное в том, что г-н Сорель считает своим долгом остановиться на полпути в своих смелых размышлениях. «Согласимся, — пишет он, — со сторонниками ненасильственных мер, что насилие способно мешать экономическому прогрессу и даже представлять опасность для нравственности, в том случае, когда оно переходит известную грань. Эта уступка не может быть противопоставлена изложенной выше доктрине, поскольку я рассматриваю насилие только с точки зрения его идеологических последствий. Очевидно, что для того, чтобы заставить трудящихся взглянуть на экономические конфликты как на предвестников великой битвы, которая определит будущее, нет необходимости во взрыве грубости и потоках крови. Если капиталистический класс выказывает себя энергично, он непрестанно утверждает свою волю защищаться; его в полном смысле реакционная позиция ведет, по меньшей мере, в той же степени, что и пролетарское насилие, к расколу между классами, что является основой всякого социализма»[193].

Довольно трудно понять, откуда происходит и где находится эта «известная грань», начиная с которой столь благодетельное насилие представляет опасность для экономического прогресса и «даже для нравственности». Нужно ли поколачивать ораторов демократии слегка, не причиняя им особой боли? Но в таком случае я боюсь, как бы автор «Размышлений о насилии» не навлек на себя со стороны своих адептов, в большей степени сорелевцев, чем он сам, страшного обвинения в «гуманитарном отуплении», и не был бы записан в «блеющее стадо моралистов»[194]. Однако я вижу, что насилие рассматривается им лишь «с точки зрения его идеологических последствий», особенно в том смысле, в каком понимал это слово Наполеон. Ведь было бы наивно полагать, что пролетариат удовольствуется тем, что скромными насильственными мерами, «без потоков крови» заставит буржуазию занять в «полном смысле реакционную позицию». И потому, что это такое — идея очищенного насилия? Добрая шутка? Или, скорее, злая шутка? Позволю себе напомнить г-ну Сорелю великолепные слова, обнаруженные мною в другом месте в его же книге: «люди, обращающиеся к народам с революционным словом, обязаны подчиняться суровым законам искренности, поскольку рабочие понижают это слово в прямом его смысле и не интерпретируют его, не понимают его иносказательно»[195].

Когда перед в полном смысле грубым пролетариатом встанет во весь свой рост в полном смысле реакционная буржуазия, то-то будет радости г-ну Сорелю: как же, ведь четко обозначится «раскол между классами, основа всего социализма». Вот только непонятно: что же выйдет из этого благодетельного раскола? Здесь мы попадаем в область полнейшего агностицизма, однако все же более просматриваемого, чем тот, который исповедуют ортодоксальные марксисты. «Социализм — вещь весьма темная, поскольку зависит от производства, то есть от того, что есть наиболее непознаваемого в человеческой деятельности; он намерен привнести в эту область радикальные преобразования, не поддающиеся описанию с той ясностью, которая свойственна внешним характеристикам. Никаким усилием мысли, никаким прогрессом в сфере познаний, никакой здравой индукцией не снять покрова тайны, окутывающего социализм — оттого, что марксизм признал это в качестве отправной точки для исследований в области социализма»[196].

Это, конечно же, еще не Credo quia absurdum[197]. Однако на ум невольно приходят знаменитые страницы рассуждений Паскаля о доказательствах католической веры, стоит услышать то, что пишет ученик основателя «научного социализма». И если Маркс действительно как-то сказал, что «тот, кто составляет программу на будущее, — реакционер», его ученик, нахватавшийся бергсоновского духа, сделал по сравнению с ним шаг вперед: он не только не составляет программу, но думает, что следует «осмыслить переход от капитализма к социализму как катастрофу, чей процесс не поддается описанию»[198].

Что не поддается никакому пониманию, так это психологическая концепция будущего у Жоржа Сореля. Допустим, что переход от капитализма к социализму осуществляется раз и навсегда, в катастрофических условиях, ускользающих от человеческого разума. Но потом? Эти грубые силы ненависти и насилия, воспламененные, возбужденные грубой борьбой между пролетариями и буржуа — что будет с ними делать г-н Сорель после победы революции? Автор не дает ответа. Да и как он может его дать? Его социологическая концепция, — он сам об этом говорит, — глубоко пессимистична! Так и нечего ожидать от него наивных благоглупостей об установлении рая на земле тотчас после свержения капиталистического строя. Но поскольку «раскол между классами», ныне так веселящий г-на Сореля, исчезнет с падением капитализма, — с этим согласится сам г-н де Ля Палис, — и в бесклассовом обществе не будет места забастовкам, куда же все-таки, черт возьми, подевается насилие? Какая иная мифология заступит на место отжившей мифологии о пролетарской забастовке? Блеющее стадо моралистов заявляет, что человеческое насилие имеет тенденцию мало-помалу идти на спад, в чем, вполне возможно, это самое стадо ошибается. Да и гуманитарные тупицы с их «вульгарной глупостью»[199] очень далеки от проповеди насилия и мифологии пролетарской забастовки. Однако полагать, что вековое насилие, накопившееся, разросшееся, возбужденное, как того желали бы синдикалисты, вдруг возьмет да и исчезнет после полной загадочности катастрофы перехода от капитализма к социализму, — с психологической точки зрения, последняя глупость. Возможно, правда, что для г-на Сореля она вовсе не последняя. Какой же ответ он мог бы дать на этот вопрос? Или же все тот же спасительный агностицизм избавляет его от необходимости отвечать что-либо?

Поскольку всеобщая забастовка для г-на Сореля всего лишь миф, я воздержусь от того, чтобы анализировать этот вопрос в теоретическом плане, как обычно делают критики синдикализма. Я лишь отмечу, что в русской и немецкой революциях пролетарская забастовка, как и всеобщая забастовка, почти не имела никакого значения, по той простой причине, что обе революции были по преимуществу осуществлены солдатами (а не рабочими). Этот факт — неожиданный для г-на Сореля, как, впрочем, и для большинства социалистов.

Напротив, г-н Жорж Сорель сумел прекрасно предвидеть, какой характер будут носить правительственные меры уже победившей революции. «Опыт, — пишет он, — всегда до сих пор показывал нам, что наши революционеры ссылаются на государственные интересы, стоит им прийти к власти, что они применяют полицейские методы и относятся к справедливости, как к оружию, которым можно злоупотреблять в борьбе против врагов»[200]. «Ежели случайно наши парламентские социалисты пришли бы к власти, они проявили бы себя верными последователями Святой Инквизиции, Старого режима и Робеспьера; трибуналы работали бы с размахом; мы даже можем предположить, что был бы упразднен неудачный закон 1848 года, запретивший смертную казнь для инакомыслящих. Благодаря этой реформе можно было бы снова увидеть победу Государства, осуществленную руками палача»[201].

Не знаю, можно ли отнести Ленина и Троцкого к разряду «парламентских социалистов», к которым г-н Сорель столь беспощаден, но признаю, что эти мрачные предсказания, пессимистический характер которых мог бы показаться преувеличенным до большевистской революции, даже не дотягивают до происходящего на самом деле. Практика Святой Инквизиции, Старого режима и Робеспьера воссоздана большевиками в буквальном смысле слова. Что до политических трибуналов, Ленин избежал их — его врагов расстреливают без суда и следствия, что гораздо проще. По той же причине не пришлось упразднять неудачные законы, запрещавшие смертную казнь: действует закон или упразднен — неважно, ведь это «буржуазный предрассудок», который вообще никого сегодня больше не волнует.

Г-н Сорель, впрочем, считал, что война, «пролетарское насилие» которой, согласно его воззрениям, является образцом такового, — превзошла мелочные и преступные методы «парламентских социалистов», пришедших к власти: «Все, что касается войны, происходит без ненависти и без мстительного духа». Я далек от того, чтобы оспаривать справедливость сравнения пролетарского насилия и резни на войне, но скажу, что г-н Сорель не был очевидцем войн прошлого, не предвидел характера той бойни, свидетелями которой мы только что были, и чьим наследником — столь же одиозным, сколь и закономерным — является большевизм.

Государственная деятельность Ленина насквозь проникнута верой Сореля в насилие и его благородное воздействие на общество. Их мировоззрения совпадают не по одному вопросу, а по множеству. Так, вопрос о государстве поставлен в «Размышлениях о насилии» следующим образом: «Синдикалисты не предполагают реформировать государство, как собирались это сделать люди, жившие в XVIII веке; они желали бы разрушить его, ибо их цель — реализовать идею Маркса о том, что социалистическая революция не должна привести к замене правящего меньшинства другим меньшинством».

Ленин, заявляющий о том, что правит государством от имени большинства рабочих и крестьян[202] (выборы в Учредительное собрание и в муниципальные образования ничего не доказывают, не правда ли?), придерживается абсолютно такой же точки зрения и видит, по крайней мере в определенный момент, свою задачу в постоянном и систематическом разрушении: «Бывают исторические моменты, когда для успеха революции всего важнее накопить побольше обломков, т. е. взорвать побольше старых учреждений...»[203] С этой задачей он справляется лучше нельзя. Так хорошо, что, когда ему вздумалось поставить на повестку дня «прозаическую» (для мелкобуржуазного революционера «скучную») «работу расчистки почвы от обломков», он нисколько не преуспел. Никогда еще власть не носила такого абсолютного характера, как при большевиках, да ведь большевистская Россия еще и не была государством. «Ибо эти мощные тела трудно поднять, коль скоро они были подкошены, или хотя бы удержать, коль скоро их покачнули, а падение их не может не быть слишком страшным»[204].

А вот еще одна очень характерная для Сореля мысль, пришедшаяся Ленину ко двору: «Можно сказать, что великая опасность, угрожающая синдикализму, будет таиться в любой попытке имитировать демократию; для него лучше уметь удовольствоваться в продолжение некоторого времени слабыми и хаотичными организациями, чем пасть под ударом профсоюзов, копирующих политические формы, существовавшие при буржуазном строе»[205]. А вот что мы читаем в большой речи Ленина на Всероссийском съезде Советов народного хозяйства, прошедшем в мае 1918 года в Москве: «Существует мелкобуржуазная тенденция превращения членов Советов в „парламентариев” или, с другой стороны, в бюрократов. Нужно бороться с этим»[206].

Впрочем, в плане интеллектуальном эти два человека не схожи. Мышление г-на Сореля, несмотря на противоречивость и непоследовательность, несомненно, интереснее, оригинальнее и не так однозначно. Возможно, оттого, что он обладает большой эрудицией. Правда, он порой упражняется в том же, что и Ленин, а именно: клеймит «буржуазную науку». Однако задача эта весьма неблагодарная для литератора, который на каждой странице по два-три раза обращается к источникам, 90% которых вовсе не социалистические труды. Ленину гораздо лучше удается поносить капиталистическую науку: в своих политических трудах он почти не цитирует других. А если и цитирует, то для того, чтобы заявить (да не услышит меня г-н Сорель!), что Бергсон — буржуа и «клерикал».

Что до практических дел русских большевиков, то оценку им можно почерпнуть во фрагменте, правда, несколько великоватом, из книги все того же Сореля:

«Я привлек внимание к опасности, которую представляют для будущего цивилизации революции, имеющие место в эру экономического упадка; все марксисты, кажется, не отдают себе отчета в том, что думал по этому поводу Маркс. Он считал, что великой катастрофе будет предшествовать великий экономический кризис, однако не следует смешивать кризисы, о которых ведет речь Маркс, и полный экономический крах: кризисы представлялись ему итогом слишком смелой производственной авантюры, создавшей непропорционально развитые производительные силы, не поддающиеся методам регулирования, которыми владел в ту пору капиталистический строй. Такая авантюра предполагает, что будущее увиделось открытым самым могущественным предприятиям и что понятие экономического прогресса довлело надо всем остальным в ту или иную эпоху. Для того, чтобы средние классы, которые еще способны найти при капиталистическом строе условия для существования, могли присоединиться к пролетариату, нужно, чтобы производство в будущем было способно показаться им столь же заманчивым, как когда-то завоевание Америки — английским крестьянам, покинувшим старую Европу и пустившимся в полный приключений путь».

Следовательно, вопрос ставится так: являет ли современная Европа (без России), со своими долгами в сотни миллиардов, со своими сожженными городами, со своими истощившимися запасами, со своими потопленными флотами, со своей молодежью, покалеченной или просто оставшейся лежать на поле брани, — так вот, являет ли она в этот выбранный Лениным исторический момент заманчивый экономический облик, о котором пишет в своих «Размышлениях о насилии» Сорель?