Глава II МЕРТВЫЕ И ЖИВЫЕ ИДЕИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Усилия теоретиков в области политики должны быть в наше время направлены на то, чтобы извлечь уроки из последних пяти лет, самых необыкновенных из всех, что знает история. Будущее человечества зависит от того, какие уроки оно вынесет из них.

Правда редко возникает от лобового столкновения мнений. В политике почти никогда. Но столкновение событий — еще лучший урок для тех (они редки), кто искренне ищет и надеется найти в политике правду. Неудобство этого способа обучения в том, что он несколько дорого обходится человечеству.

Ясно, что время, в которое нам выпало жить, будет расценено историками как эпоха кризисов. Вико поместил бы ее без колебаний в категорию критических эпох как модель таковых.

Нет ни одной общей идеи, политической концепции, ни одного социального учреждения, которые не были бы более-менее поколеблены страшным испытанием 1914— 1919 годов. Есть такие, которые основательно пострадали или были вовсе унесены с пути развития Европы, я не скажу навсегда, поскольку этому слову не место в науке об обществе, но надолго, без всяких сомнений.

1. Абсолютизм из их числа, как деспотический и средневековый абсолютизм Николая II, так и «просвещенный» и современный абсолютизм Вильгельма. Эта политическая идея мертва: правительственная форма абсолютизма, кажется, более не находит в наши дни здравых защитников. Бональды, Стали, Мэстры, Победоносцевы ушли в прошлое. Их духовные дети осмеливаются внести в программы своих партий лишь конституционную монархию на английский лад. Божественное право более не в ходу в Европе: к нему добавляют, чтобы сделать его более практичным, определенную долю демократии. Ближайшее будущее докажет, обладает ли прочностью этот сплав.

2. Другим вредоносным идеям повезло больше. Впрочем, для некоторых из них проверка далеко не окончена. Так вряд ли с определенностью можно высказаться по поводу уровня стабильности идола, носящего неопределенное название империализм. Никакое другое слово не было дискредитировано больше, чем это, в умах масс в эти пять военных лет.

3. А капитализм? Среди социалистов были такие, — причем их было немало,— кто знать ничего не знал о мощи и гибкости нынешнего экономического строя. Столько говорили о «присущей ему изнутри дезорганизующей силе», что, в конце концов, уверовали в это до такой степени, что сочли его неспособным сопротивляться сколько-нибудь серьезному испытанию. А ведь испытание было более серьезным, более страшным, чем можно было предвидеть. Что же оно показало?

Оно, безусловно, показало нравственное и интеллектуальное падение нашей такой гордой цивилизации. Но ответственность за это падение не на капиталистическом строе. Увы, справедливее было бы говорить о падении человечества; ибо для идеалистов, для тех, кто считал его добрым и прекрасным, человечество, несомненно, обанкротилось, явив себя уродливым и жалким.

Но оставим нравственную и интеллектуальную стороны вопроса. Мы рассматриваем здесь наш современный экономический строй с точки зрения стабильности и мощи. Признаем же, что он оказался гораздо более стабильным и гибким, чем считали не только его противники, но и защитники.

Капиталистическому строю удалось выдержать огромную катастрофу, обрушившуюся на него, которую он, по крайней мере, частично и без всякой жизненной необходимости сам же и спровоцировал. И он сумел адаптироваться к новым задачам, очень искусно, смело и с головокружительной быстротой видоизмениться: немецкий Kriegssocialismus — яркий тому пример[290]. Для него это было необходимостью: без героических мер национализированного капитализма ни одна страна не смогла бы сопротивляться войне; заблокированная Германия со старой системой «свободной игры экономических сил» была бы уничтожена в несколько недель. Но это же стало для капитализма и очень большой опасностью; его врагов прельстил его пример, которому, впрочем, они не смогли и не сумели последовать: у Ратенау был в учениках Ленин[291].

Ученик оказался менее ловким, чем учитель.

Час чистого капитализма пробил 1 августа 1914 года, как и чистого божественного права. Начался час сплава различных систем — час амальгамы; по сути национализированный капитализм менее нелогичен, чем сплав божественного права с парламентаризмом.

4. Какова была судьба принципов демократии?

В последнее время много говорилось о кризисе демократической идеи; опыт страшных лет позволил увидеть чрезвычайную нестабильность, непостоянство идей народных масс. Россия явила тому самый яркий пример. Военный шовинизм 1914 года, несколько дней освободительного и патриотического экстаза в марте 1917 года, пацифизм с большевистским привкусом к концу того же года, полная прострация сегодня— таковы этапы развития русского мировосприятия в короткий отрезок времени: выборы, основанные на всеобщем избирательном праве и проведенные с годовыми интервалами могли дать противоречивые результаты. В других странах эти противоречия были не так заметны. Однако во всех странах наметился явный психологический сдвиг: достаточно сравнить немецкие или американские газеты за 1914, 1917 и 1919 годы, чтобы убедиться в этом. Социалистические органы печати, как и социалистические массы, претерпели те же изменения: «Форвертс» или «Юманите» сегодня говорят совсем другим языком, не тем, что был им свойствен в начале войны.

Во всех странах массы людей были вовлечены в войну с невероятной легкостью, какой не могли предвидеть даже скептики. Сила сопротивления ментальной заразе интеллектуалов, реальной или воображаемой, оказалась минимальной; влияние на умы правительственных органов и прессы превзошло все мыслимые нормы. Пресловутое политическое воспитание старых парламентских народов было не чем иным, как пассивностью. Все это точно.

И, однако, этого вовсе недостаточно, чтобы можно было говорить о кризисе демократической идеи. Для начала: политические формы, которые обычно противостояли демократии, рухнули самым показательным образом. Далее: всеобщее избирательное право со своими непредвиденными скачками и тяжелыми ошибками в целом доказало прочность здравого смысла. Не он привел к войне, война была объявлена немецкой исполнительной властью. Народы и парламенты ее приняли как свершившийся факт. Могли ли они поступить иначе? Они высказали по этому поводу, в частности в Германии, непонятную радость и легкомыслие. Но уже когда война разразилась, это был единственный способ довести ее до благополучного исхода. Война стала страшной катастрофой, не могущей нести с собой ничего веселого, это само собой разумеется. Но чтобы не проиграть в ней, не ввергнуть свой народ в рабство, нужны были прежде всего воодушевление и доверие. Парламентские ассамблеи всех стран сделали все, чтобы поднять дух масс и обеспечить их доверие к руководителям страны. Невзирая на тяжелые огрехи, допущенные немецкими парламентариями, это была приемлемая позиция.

Когда явилась «опасность иного рода», когда искушение большевизмом замаячило перед народами, всеобщее избирательное право дало доказательство, — на мой взгляд, почти последнее, — присущего ему здорового начала. И не случайно народные комиссары в России и Венгрии и их соревнователи в Германии должны были провозгласить: «Вся власть Советам!» Это оттого, что повсюду всеобщее избирательное право принесло большевикам лишь тяжелое разочарование. Даже в России выборы в Учредительное собрание, прошедшие после октябрьского государственного переворота, под сильным давлением большевистских властей, обеспечили прочное большинство противникам большевиков. В Германии выборы нанесли тяжелейший удар сочувствующим большевистским идеям. Это позволяет утверждать: что бы ни говорили, всеобщее избирательное право и демократические принципы не развеяли надежд, возлагаемых на них.

Последователь Лейбница сказал бы, что имеется некая предустановленная гармония между народным умонастроением, выражающим себя посредством всеобщего избирательного права, и уровнем социальных реформ, осуществляемых в определенную эпоху. Так, возможно, что немецкое Учредительное собрание проголосует за все реформы, которые экономическое и политическое состояние Германии позволяет реализовать: демократическая республиканская конституция, фискальная реформа, позволяющая перенести основной груз налогов на имущие классы, конфискация военных бенефиций, национализация отдельных промышленных предприятий, развитое законодательство в области труда.

Однако самое трудное испытание, которое выпадает на долю всеобщего избирательного права, будет иметь место в России. Если русский народ, являющийся при всех своих достоинствах одним из самых отсталых в Европе, вынесет, после всего того, что уже выпало на его долю, испытание всеобщим избирательным правом, не погрязнув в реакции и монархии, если он сохранит с помощью голосования республику, свободу и федеральную конституцию, демократические принципы одержат победу, которую мы не преминем определить как решающую.

5. Социалистические принципы также сегодня пребывают в кризисе. Однако даже доводы, которые заставляют говорить ныне о крахе социализма, нам представляются довольно-таки непонятными. Несмотря на многочисленные ошибки, допущенные повсюду социалистами (как и другими партиями), два неоспоримых факта главенствуют в современной политической философии:

а) война ясно показала пороки старого мира, которые социалистами всегда изобличались; б) революция показала необходимость социальных реформ, вписанных в программы социалистических партий[292].

В этих условиях, каковы бы ни были ошибки и иллюзии адептов социалистической идеи, она, возможно, лучше других идей преодолела великое испытание.

6. Напротив, по поводу революционной идеи можно, по крайней мере в теории, говорить о полном ее крахе. Пример России погубил великую и славную легенду.

Мне представляется бесполезным настаивать, после всего того, о чем было сказано в данной работе, на характере большевистской революции. Речь только о том, чтобы поставить следующий вопрос: неизбежен ли был подобный плачевный конец революции?

Ответ: да. Учитывая прежде всего страшный груз военных лет и невозможность в моральном плане для руководителей первого периода революции 1917 года заключить сепаратный мир, русская революция неизбежно должна была войти в большевистскую фазу развития. Тяжелые и многочисленные ошибки были допущены, они ускорили падение правительства и переход власти в руки Ленина. Но сам по себе сепаратный мир с Германией возможно мог предотвратить этот финал. Искушение миром, сделавшее карьеру Ленина, было слишком сильным для народа, обескровленного тремя годами войны.

Если в Германии революция до сих пор шла по иному пути, чем в России (хотя схожесть между нравственными аспектами обеих революций ярко выражена), факт этот в меньшей степени вытекает из различия в национальном характере и уровня цивилизованности обеих стран, чем из существовавших там соотношений между революцией и войной: в России Львов, Савинков, Керенский хотели и должны были продолжать войну, тогда как Ленины и Троцкие обещали массам немедленный мир и этим прежде всего одерживали верх над идейными противниками. В Германии революция ноября 1918 года наметила себе с самого начала цель — немедленный мир, и те, кто тогда пришел к власти, начали с того, что подарили народу внешний мир и внутреннее успокоение, тогда как их противники спартаковцы не скрывали своего желания погрузить страну в пропасть гражданской войны, чьи «благодетельные» последствия уже дала ощутить русская революция; что до внешнего мира, то тут была занята двусмысленная позиция, доходящая даже до объявления священной войны «капиталистам Антанты», в союзе с пролетариями всех стран. Превосходство большевистской тактики над тактикой спартаковцев в этом проявилась в очередной раз; и лишь позднее, когда большевистская власть уже оформилась организационно, Ленин мало-помалу достал козыри гражданской войны: его кампания с апреля по октябрь 1917 года прежде всего вдохновлялась идеей немедленного мира с Германией. Спартаковцы, напротив, будучи не в силах увлечь немецкий народ обещанием внешнего мира, поскольку другие уже заключили перемирие, имели неосторожность испугать народ внезапным появлением дискредитированного до того призрака гражданской войны и даже «священной» войны. Самые недальновидные дошли до обещания появления на Рейне великолепной армии Троцкого, призванной сокрушить империалистов Антанты. Но народ, измученный войной, не поддался на эти столь заманчивые обещания и до сего времени следовал за теми, кто обещал внешний мир и внутреннее успокоение.

Но в таком случае, если русская революция должна была неизбежно привести к большевизму, возможно, было ошибкой или даже преступлением устраивать ее?

Есть несколько ответов на этот будоражащий вопрос. Можно ответить, и отвечают, что никто не устраивал эту революцию; она сделалась сама собой. В какой-то мере это верно. Еще говорят, что революция была сделана теми, кто стал первыми ее жертвами: царем и его министрами. И это верно. Говорят, что со всеми теми катастрофами, к которым она привела, революция все же лучше, чем стоячее болото старого режима, ибо «путь к лучшему пролегает через худшее». Это мнение высказывал в весьма трогательной форме в своем дневнике в заточении несчастный Шингарев, депутат от кадетов, брошенный в тюрьму без всяких оснований «великими» большевиками и зарезанный в больнице «мелкими». И в этом тоже есть своя правда. Можно сказать, наконец, что с точки зрения национальной, революция явилась бедствием и преступлением, поскольку привела Россию к расчленению, разрухе и неслыханным несчастьям. Таков будет ответ на поставленный вопрос со стороны наших Бюрке, наших консерваторов и наших умеренных либералов, которых нам не следует поддерживать.

Но главное не тот вердикт, который вынесет русской революции история, главное — урок для будущих поколений. А урок этот состоит в следующем: Нравственный и политический итог революций, свергающих деспотизм, может быть и чаще всего бывает позитивным, несмотря на их очень тяжелое отрицательное содержание, поскольку деспотические режимы сами по себе являются медленными революциями и несут на себе самую большую часть ответственности за те страшные последствия, к коим приводят. Но в странах, где правит всеобщее избирательное право и гарантирована свобода слова, — эти два мощных инструмента освобождения человечества, — любая революция — катастрофа, а всякий призыв к революции — преступление.

В настоящем состоянии нравственного и интеллектуального развития человеческого рода революция сопровождается страшным необузданным шлейфом преступлений, огромным количеством жертв, разрушением, ненавистью, обманом, циничной демагогией, делающими людям невыносимой саму мысль о ней — зачастую вполне достойную; она приводит лишь к резне, дикости и всеобщей политической прострации.

Таков критерий, применяемый нами ко всем прошлым и будущим революциям.

Русская революция марта 1917 была благом, поскольку опрокинула один из самых губительных деспотических режимов истории. Немецкая революция также была благом, поскольку заменила свободным республиканским строем Империю Вильгельма II, его почти абсолютистское правление , погрузившее мир в траур и предавшее Европу огню и крови. Но большевистская революция и революция спартаковцев были бедствием и преступлением, оттого, что были направлены против строя, основанного на суверенитете народа, обладающего всеми возможными гарантиями для борьбы идей и политических тенденций.

— Но в таком случае, если революционная идея, по- вашему, провалилась, что вы предлагаете вместо нее, чтобы продвигать человечество к лучшей доле? Неужто вы возвращаетесь к устаревшим и наивным (если не лицемерным) идеям сотрудничества классов? Правящие классы никогда не пожелают отречься от своих вековых привилегий в пользу коллективизма. Утопия думать, что капитализм может быть уничтожен без гражданской войны. Как вы представляете себе это: наши миллионеры безропотно склонят голову перед силой вашего убеждения? (это ленинская мысль).

Я не представляю себе ничего подобного. Не представляю себе, чтобы капитализм мог быть уничтожен гражданской войной, которая, в конечном счете, лишь утверждает идеи охранительного толка. Эта книга вообще построена на очень четком distinguo[293] между тем, что есть, и что было бы желательно. А что касается пресловутого классового сотрудничества, оно, безусловно, крайне желательно: мир всегда лучше ссоры. Но в настоящий момент я его вижу возможным лишь в нескольких исключительных случаях, слишком редких, чтобы можно было взять их за основу политической и социальной доктрины. Нравственное и интеллектуальное состояние человечества сегодня не позволяет строить большие надежды на ближайшее будущее. Что до далекого будущего, то ни я и никто, кроме разве что ораторов на митингах, не знает, что нам уготовано.

У меня не больше, чем у Ленина, веры в доброту и чувство справедливости миллионеров. Как и в добродетель и великодушие пролетариата, так им расписанные; я совсем не верю, что серьезное политическое учение может вообще быть основано на этих чувствах. Только на здравый смысл и прежде всего на чувство заинтересованности следует ему ориентироваться; да и, как показывает опыт, даже в этом случае у него не всегда есть шанс быть выслушанным. Человечество ведомо атавистическими инстинктами, заразными течениями из области духа, которые материалистическая доктрина всегда игнорировала и которые война всколыхнула со всем тем ужасным, что в них было заложено. Разум всегда запаздывает, как полиция на место преступления. Но все же он появляется, и не доказано, что человечество абсолютно неспособно извлечь хоть какую-то выгоду, какой бы минимальной она ни была, из суровых уроков, преподнесенных ему.

Да, те, кто заявляет, что при современном состоянии человеческого общества можно заменить борьбу классов их дружеским сотрудничеством, — являются утопистами. Но недостаточно признать существование борьбы классов. Речь идет о том, чтобы понять, в каких формах ей желательно разворачиваться. Я думаю, в ближайшем будущем, начиная с сегодняшнего дня, принцип, который послужит разделению прогрессивных людей в демократических странах на две четкие категории, будет иметь отношение к тому, в каких формах желали бы они видеть борьбу классов.

Первостепенный вопрос: хотите ли вы, чтобы борьба классов приняла формы революции со всем тем, что содержит в себе это потрясающее воображение слово? Если да, вам по пути с Третьим Интернационалом, с Лениным. Если нет, вы принадлежите к антибольшевистскому лагерю.

Ведь слово «революция» в свободной и демократической стране включает в себя все составляющие учения Третьего Интернационала: вооруженное восстание, абсолютное отрицание принципа всеобщего избирательного права, диктатура пролетариата, советская конституция, гражданская война, уничтожение свобод, даже террор.

Это настолько очевидно, что с удивлением задаешься вопросом: как социалистические партии, которые заявляют о себе, да и являются по своей сути антибольшевистскими, могут вводить в свои программы формулировки о диктатуре пролетариата или потрясать призраком социальной революции— разумеется, в неопределенном будущем? Ибо дилемма очень проста: или же революция желает реализовать идеи и чаяния большинства граждан, тогда в демократической стране, то есть такой, где всеобщее избирательное право на высоте, она — политическая глупость; или же революция ставит себе целью навязать большинству волю меньшинства, и тогда она упраздняет всеобщее избирательное право, вводит диктатуру (так называемую диктатуру пролетариата), заменяет Советами парламент и т.д., согласно учению Ленина.

Но какой-нибудь социалист, из учеников Каутского, смог бы мне сказать: вы забываете о сопротивлении огромной инерции капиталистического строя. Думаете, для буржуазии принцип суверенитета народа будет священной и неприкасаемой догмой? Она использует этого идола, пока он не представляет для нее опасности; но в тот день, когда Учредительное собрание, вышедшее из всеобщего избирательного права, пожелает лишить буржуазию ее привилегий, вы увидите, что она сделает и с самой догмой, и с собранием. Тогда революция уж точно будет иметь место.

Я никогда не говорил, что большевики есть только в лагере Ленина. У буржуазии тоже есть свои большевики, и возможно, в критическую минуту она прибегнет, для удержания себя на плаву, к ленинским методам. Тогда, безусловно, будет необходимо применить против нее силу, как сегодня ее применяют против кремлевских диктаторов. Но в этом случае революция в любом случае будет совершена большевиками — буржуазными. И мне вовсе не кажется, что это будет фатальный и неизбежный выход из наших социальных конфликтов. Прежде всего я не думаю, что эти конфликты примут форму волшебного и немедленного театрального превращения, которое в один день «экспроприирует экспроприаторов», согласно знаменитой формулировке упрощенческого типа. Перед нами, очень возможно, долгая и медленная череда глубоких реформ, каждая из которых, безусловно, потребует тяжелых жертв со стороны привилегированных классов к выгоде большинства. А ведь крупная буржуазия могла обдумать ужасные уроки последних лет, и совсем не обязательно желает прибегнуть к силовому удару с огромными последствиями, а не подчиниться воле народа. У нее в памяти останется судьба тех правителей с крепкой хваткой, которые пожелали руководить страной во имя меньшинства против большинства: Николай II, Вильгельм, Ленин.

В этих условиях не нужно терять надежду на возможность прогресса, который обойдется без силовых ударов и революций. Борьба идей в условиях равной для всех свободы; борьба классов, если нужно, ожесточенная, но без поножовщины и пулеметов, такая, которую ведут двадцать пять солдат Гуттенберга и избирательный бюллетень, — такова наша программа.

— Вы заявили, что отталкиваетесь от четкого distinguo между тем, что существует в реальности, и тем, что желательно, — заявит мне скептик. — Но вы согласитесь, что ваша программа, весьма желательная, кажется довольно далекой от того, что есть на самом деле. Мир, увы! — кажется, принадлежит ножам и пулеметам. Революционные идеи победоносно шествуют повсюду. Революции будут всегда, как и войны.

У меня нет намерения уличать в чем-либо этого скептика. Скептики, как и мизантропы, чаще всего правы. Я не думаю, однако, что мир должен всегда подчиняться пулеметам. У пулеметов есть один недостаток, или, вернее, достоинство — со временем они утомляют. Два года, пять лет, десять лет, а потом даже самые оголтелые и глупые начинают ощущать, что с них хватит. Возможно, войны и революции неизбежны, но это недоказуемо. В любом случае это зависит, по крайней мере, на определенном уровне, как бы мал он ни был, от того, что пожелают провозгласить интеллектуалы всех стран в своих программах и своих формулировках. Я достаточно близко наблюдал кухню русской революции, чтобы судить о роли, которую могут играть интеллектуалы. А события были довольно яркими, чтобы можно было извлечь из них урок: она не изменит лицо мира, довольно того, что она служит для нас правилом поведения. Я считаю, что социалисты всех стран (я говорю лишь о тех, что являются противниками большевиков) чрезмерно злоупотребили идеей социальной революции. Вольно было им говорить о ней без указания — когда и как. Но час настал, опыт поставлен. Мы теперь знаем, что это такое — социальная революция. Нужно, чтобы это словосочетание вообще исчезло из нашей политической речи. Мы отвергаем этого идола не во имя консерватизма, как это часто делалось, а во имя освобождения человечества.

Подойдя к концу нашего исследования, мы хотели бы набросать позитивную программу, во имя которой критиковали ленинизм. Само собой разумеется, речь идет лишь о некоторых основных моментах, не более того.

Мир рухнул. Нужно помочь ему выйти из руин. К всеобщей нищете добавился страшный кризис производства. Даже социализм ныне столько же проблема производства, сколько проблема распределения. Во всех странах самой насущной в данный момент является задача отыскать средства для увеличения производительных сил. В таких странах, как Россия, обладающих огромными природными ресурсами, почти нетронутыми, эта задача решается легче, чем где бы то ни было. В старых цивилизованных государствах, таких как Франция, Германия, Англия, где природные богатства наперечёт[294] и почти выработаны, эта задача будет посложнее. Либо придется черпать в колониях, либо находить что-то новое, вроде того, что вошло в практику в годы войны, когда с помощью ученых, например, использовался атмосферный азот. Война умножила интеллектуальные способности человечества, направив их в основном на цели разрушения, но в малой степени и на созидание. Ныне мы проходим такой период, который, не будучи столь же кровавым, как предыдущий, все же не менее опасен и требует не меньшей изобретательности со стороны ученых. С той лишь разницей, что теперь их созидательная деятельность пойдет на дело разрушения; многие ученые, прежде ощущавшие отвращение, скорее инстинктивное, чем осознанное, когда приходилось заниматься проблемами отравляющих газов, взрывчатых веществ и подводных мин во имя суровой необходимости, теперь с большим энтузиазмом отдадутся своему труду[295].

По этой причине первой заботой умных правительств (если таковые найдутся) будет оделить науку средствами, не считая, — науку как чистую, так и прикладную, ведь невозможно предвидеть, какие практические выходы могут дать бесполезные, на первый взгляд, исследования. Однако до сих пор предпринимались лишь противоположные действия. Экономные правительства стали урезать кредиты университетам.

Один крупный физик мирового уровня недавно жаловался, что с нынешним финансированием ему едва хватает средств на оплату лаборанта; а о дорогостоящих экспериментах, новых инструментах и тому подобном нечего и думать. Кто-то решил, что его изыскания носят абстрактный характер (конечно же, таково было решение министров, компетенция которых общеизвестна), то бишь они бесполезны, а значит есть возможность сэкономить на них.

Умное правительство даст науке, несмотря на жалкое состояние бюджета, не миллионы, а миллиарды. Оно создаст новые школы и кафедры, а также лаборатории, где не только студенты и ученые с именем смогут применить свои знания, но и все, кто доказал, что способен послужить на этом поприще. Оно создаст в своей стране такой климат, при котором в нее начнется приток интеллекта; до сих пор лучшие силы поглощала политика — карьера более прибыльная и шумная. Оно будет «по-королевски» воздавать им за их труд («по-республикански» получается слишком мало), оно учредит премии, введет систему вознаграждений за полезность открытий для общества, как и за открытия в области чистой науки. Оно станет покупать, издавать результаты их труда, дабы предохранить ученых от капиталистической эксплуатации.

Разумеется, мелочными выглядят разговоры о вознаграждении за научный труд; всем известно, что ученые, как и политики, стремятся к выполнению прежде всего долга. Но поскольку события последних лет заставили нас несколько пересмотреть вопрос о благородстве человеческой натуры, а война и революция слегка поистощили запас идеализма, бывший багажом наших современников, думаем, что высокая заработная плата и щедрые вознаграждения ничего не испортят. И безусловно, гораздо лучше оплачивать подлинных исследователей, чем тех, кому мы обязаны сегодняшним своим состоянием. Не следует пугаться цифр; да и кого они сегодня пугают? Великие державы в долгах — от двух до трех сотен миллиардов на счету каждой, и погасить их возможно не только за счет одной лишь экономии, но и с помощью внедрения научных открытий в производство. Сколько ухнули на Гинденбургов и Людендорфов? И не сосчитать. Так дайте Эдисонам и Пастерам. Уж, во всяком случае, это будет не худшим вложением.

Вторая задача величайшей значимости, встающая ныне перед законодателями всех стран, — воспитание подрастающего поколения. То поколение, что прошло испытание 1914—1919 годами, со всем проявленным им героизмом, не всегда было на высоте. Мы вправе повторить то, что Фридрих Шиллер писал в 1793 году: «Попытка французского народа восстановить себя в священных правах человека и завоевать политическую свободу, выявила лишь его немощь... И этим не только сам этот несчастный народ, но вместе с ним и значительная часть Европы на целый век вновь погрузились в варварство и рабство. Момент был выбран самый подходящий, но вот поколение оказалось недостойно его, оно не смогло возвыситься до столь замечательной возможности, как и воспользоваться ею. То, как поступило это испорченное поколение с даром судьбы, доказывает, что человеческая раса еще не вышла из возраста детского насилия, что либеральное правительство, основанное на разуме, — преждевременно для народа, который только приготовляется подавить в себе грубую звериную силу, как и то, что он не созрел для гражданской свободы, не могущей существовать без свободы человеческой.

Человек познается по своим поступкам, и какой же образ видим мы, вглядываясь в зеркало нынешних времен? Здесь — самая возмутительная дикость, там — крайность, противопоставленная инерции... В нижних классах общества — лишь грубые и анархические инстинкты, доходящие до попрания всех основ социального порядка и с внушающей отвращение животной ненасытностью тех, кто стремится к удовлетворению своих низменных потребностей. Их сдерживала не внутренняя моральная сила, а принуждение сверху; это были не свободные люди, которых подавляло государство, а дикие звери, которых оно держало в спасительных цепях... С другой стороны, цивилизованные классы явили зрелище еще более отвратительное — полного безволия, слабости ума, отсутствия характера, что еще более возмутительно, поскольку ведь это люди, взращенные на культуре...

И я спрашиваю: во имя этого человечества трудится философская мысль, о нем думы благородных умов, на нем новый Солон основывает свои планы конституции?

И берет меня сомнение... Французская республика исчезнет так же быстро, как появилась на свет; республиканская конституция рано или поздно приведет к анархии, и единственным спасением нации будет сильный человек, взявшийся невесть откуда, который укротит бурю, восстановит порядок и станет править твердой рукой, пусть ему и придется стать абсолютным хозяином не только Франции, но и большей части Европы».

Какое чудесное предсказание, хотя это и не было решением проблемы. Наполеон не принес спасение французской нации, которую он бросил в полымя нового кризиса. Ныне было бы ребячеством ждать спасения человечества от появления «сильной личности»: лавровыми венками, полученными за военные кампании, поколение, прошедшее последнюю войну, уже не соблазнить. Единственное, что может дать надежду на спасение — полная реформа нравственного и интеллектуального воспитания человечества.

Что до социальных реформ, тут все должно быть пересмотрено с точки зрения приведения в соответствие прав и благополучия тружеников с условиями максимального роста производства, от которого зависит само существование нашей цивилизации. С такой, двойной позиции надлежит подходить к решению проблем национализации промышленных предприятий. Эта национализация должна иметь место там, где она не влечет за собой уменьшения производства. Опыт один тому порукой, и тут страны должны использовать опыт друг друга эмпирическим путем. Девизом исследований в этой области станет поиск условий максимальной совместимости благополучия работников не с интересами капиталистов, а с максимальным развитием производства.

Эти исследования должны производиться в мировом масштабе, как, впрочем, это было сделано с введением восьмичасового рабочего дня: сколько криков было, стоило только заговорить об этой «пагубной» реформе, и как легко она была принята в 1919 году, в силу ее очевидности. Здравый смысл правящих классов возобладает, возможно, и в вопросе международных отношений: наконец, обратят внимание на то, что сохранение европейской культуры настоятельно диктует забыть о кошмарной распре 1914—1918 годов и что на повестке дня стоит вопрос выработки политики согласия между всеми народами, учреждения подлинного Сообщества Наций, которое не являлось бы синдикатом победителей и имело бы международный парламент, где решались бы и обсуждались интересующие весь мир вопросы.

Пять лет цензуры, такой, какой давно не видывала Европа, позволили нам оценить в полной мере свободу мысли. Особенно те, кто познакомился с большевистским режимом, задумаются, прежде чем нападать на завоевания «буржуазного» либерализма. Пережитое решительно указало нам и на огромные злоупотребления капитала. Неисчислимое зло, привнесенное в общество капиталистической прессой во время войны, ненависть и ложь, посеянные ею, ставят их на одну доску с большевистскими и полубольшевистскими органами печати. Повсюду пришлось нам видеть, как крупные органы печати были куплены внешним врагом в разгар войны и поставлены им себе на службу. Мы за полную свободу выражения своих мыслей; но неизбежны злоупотребления, позволяющие дельцам и послевоенным нуворишам покупать газеты, выходящие миллионными тиражами, дабы влиять через них на ход политических событий, систематически подкупать и совращать народные массы.

В этой сфере нужны серьезные реформы. Здесь не место обговаривать их в деталях. Возможно, государство выкупит некоторые периодические издания бульварной прессы и превратит их в трибуны для свободного выражения мыслей. Это гораздо менее фантастическая идея, чем кажется. Информация, содержащаяся в этих государственных органах, будучи точной и беспристрастной, не сможет служить низким интригам и спекуляциям на бирже. А статьи могли бы быть написаны представителями всех политических направлений. Таким образом, читатели были бы лучше, чем сейчас, осведомлены и, вместо того чтобы позволить управлять своими поступками журналистам, обслуживающим тех, кто им платит, они прислушивались бы к мнению честных людей разных направлений и составляли бы себе мнение после ознакомления с различными точками зрения. Практические трудности, с которыми столкнется эта реформа, могут быть преодолены, если прибегнуть к помощи литературных объединений, которым поручить выбор редколлегий из числа наиболее уважаемых в стране писателей. С другой стороны, если им доверить литературную и художественную часть периодических изданий, нравственность и вкусы публики только выиграют. Зародыш подобного порядка вещей сегодня можно найти в организации некоторых социалистических органов печати, таких как «Юманите», где г-да Тома и Александр Блан, Ренодель и Лонге, Семба и Фроссар пишут по очереди. Сосуществование в недрах одной партии политических деятелей со столь различными взглядами — беда и нонсенс. Но другое дело, если речь идет о газетах, целью которых будет представление на суд публики различных политических точек зрения. Государственные газеты должны стать второй парламентской трибуной, с которой все ораторы дискутируют, но при этом сотрудничество такого рода не обязывает их ни в чем по отношению друг к другу, разве что к вежливости, которая еще сохранилась в парламентах, но никак не в прессе. Они не станут выражать правительственного мнения, как официальные органы печати наших дней; они, напротив, должны будут дать приют самым мощным нападкам на власть предержащих (как «Ле Журналъ Офисьель», что печатается на государственные средства и со стенографической точностью передает речи всех ораторов парламента). Речь, однако, не идет о всеобщей национализации прессы. Наряду с этими свободными трибунами, существующими на государственный счет, свободно будут выходить и частные газеты. Таким образом, те из пишущей братии, кто имеет собственный печатный орган, продолжит этим пользоваться, те, кто этого лишен, будет выражать свои мысли в государственных органах. Национализировать следовало бы лишь некоторые бульварные издания, которые своими огромными тиражами и влиянием на умонастроение людей, очень уж отличаются от прочих. Возникает противоречие, коль скоро провозглашаешь монополию государства в области народного образования и оставляешь без всякого контроля органы формирования общественного мнения, в тысячи раз более мощные, чем школы, и сегодня являющиеся органами, скорее наносящими вред, чем несущими добро. Если эти государственные газеты доверить писательским организациям, они могли бы стать столь же независимыми, как академии и университеты в свободных странах, пусть и находящиеся на государственном обеспечении. Выкупать бульварную прессу следует на таких условиях, чтобы дельцы не создавали других, подобных выкупленным. Таким образом газеты перестанут являться инструментом финансовых комбинаций, а будут выражать общественное мнение. Мы не станем распространяться далее на эту тему, но считаем, что в этом ключе надлежит искать выход из вопроса о подлинной свободе печати. Большевизм показал нам недостойное и бесстыдное положение вещей, когда вся пресса «национализирована» и поставлена на службу одной-единственной партии, и всякий независимый голос цинично подавляется. В цивилизованных странах дело обстоит несравненно лучше, чем в Республике Советов. Во Франции, Англии все политические мнения выражаются свободно. Однако власть денег дает привилегии зачастую не самым достойным. Предложенная здесь система, кажется, гарантирует свободу и равенство, не нанося никому вреда, разве что небольшому числу банкиров.

Последний вопрос, который бы мы желали затронуть в своем наброске, — один из важнейших. Это аграрный вопрос. Здесь революция преподнесла нам один из самых негативных уроков.

Факт то, что крестьянин желает владеть землей; он не желает никакой национализации, стоит только ей уйти в сторону от facto его безраздельного владения наделом земли. Одна из фатальных ошибок русских интеллектуалов состояла, на мой взгляд, в том, что они думали сами и заставляли думать народ, будто он желает того, чего совсем не желает. В 1917 году убеждали русский народ, что он желает продолжения войны, тогда как он бежал от нее как от чумы. В итоге это стало единственным, в чем народ был заодно с большевиками, и это-то и помогло им победить в октябре. Но тогда это было нашей обязанностью. Будем ли мы и сегодня упорствовать в ошибке и утверждать, будто крестьяне готовы отказаться от частной собственности на землю? В таком случае неизбежны и другие страшные уроки. А поскольку крестьяне составляют 80% населения, никуда не деться от коллизии между социалистическим принципом и принципом демократическим, не правда ли?

Да, коллизия неизбежна, если допустить, что социализм несовместим с признанием права собственности на землю.

Марксисты возлагали некогда большие надежды на закон концентрации земельной собственности и «пролетаризации» крестьянских масс. Критика учения Бернштейна показала обманчивый характер этих ожиданий. С другой стороны, война доказала пустоту марксистского прогноза в целом. Нужно же понять две вещи: 1) невозможно навязать коммунистический принцип и род счастья крестьянам, составляющим большинство русского народа; 2) пролетаризация — быстрая и неуклонная — крестьянства является грёзой, и притом не самой лучшей. И в этих условиях социалистам нужно искать решение проблемы в примирении их учения и принципа собственности на землю (ограниченной некоторыми законами, чья необходимость принимается здравым смыслом крестьян). Примирением, — не являющимся невозможным, — и должны вдохновляться крупные социалистические и демократические партии, которым потом же придется и опираться на крестьянство, самый трудолюбивый класс общества.

* * *

«Революция есть по сути дела одна из форм того имманентного явления, которое теснит нас со всех сторон и которое мы зовем Необходимостью.

И перед лицом этого загадочного переплетения благодеяний и мук История настойчиво задает вопрос: „Почему?”

Потому — ответит тот, кто ничего не знает, и таков же ответ того, кто знает все.

Наблюдая эти стихийные катастрофы, которые разрушают и обновляют цивилизацию, не следует слишком опрометчиво судить о делах второстепенных. Хулить или превозносить людей за результат их действий — это все равно, что хулить или превозносить слагаемые за то, что получилась та или иная сумма. То, чему должно разразиться, — разразится. Но извечно безоблачная синева тверди не страшится таких ураганов. Над революциями, как звездное небо над грозами, сияют Истина и Справедливость»[296].

Эта безмятежная философия Виктора Гюго — не для современных людей, не знаю, для истории ли она?

«Возводя хулу» на нынешних деятелей (а за что же нам их «превозносить»?), мы также покоряемся необходимости.

Перед лицом двойной катастрофы, разрушившей цивилизацию во имя ее «обновления», мы, не колеблясь, вынесли свое суждение.

Бедствие, обрушившееся на Мессину, имело и положительную сторону: старый город был разрушен, те, кто спасся, взялись за возведение нового города, более при

способленного к нуждам людей, лучшего. Но если бы хоть какой-нибудь разум царил над человеческим уделом, можно было бы обойтись без этого землетрясения. Разве лучший и даже совсем новый город стоит того, чтобы погибло двести тысяч людей и произошли бесчисленные разрушения?

Европейская война и социальная революция обновили цивилизацию, подобно тому как землетрясение обновило Мессину.

Неужто ради того, чтобы получить какую-то жалкую Лигу Наций, которую мы имеем, должны были погибнуть миллионы людей и превратиться в обломки то, что возводилось усилиями многих поколений?

Неужто ради того, чтобы заставить уразуметь тех, кто правит (а часто и тех, кем правят), что назрели глубокие социальные реформы, мир должен был кануть в зияющую бездну ленинизма? Сохраним, по крайней мере, хоть каплю надежды на то, что над всем, что мы увидели и пережили, сияют Истина и Справедливость.