Из мемуаров великой княгини Ольги Николаевны «Сон юности»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С некоторых пор я перешла из ведения английской няни на попечение гувернантки Шарлотты Дункер, шведского происхождения и протестантского вероисповедания. Она не знала иной родины, как шведский монастырь в Санкт-Петербурге, в котором она девять лет была ученицей и девять лет учительницей. Образованная и строгая, она внушала мне уважение к работе. В пять лет я могла читать и писать на трех языках. Что же касается музыки, то тут ее строгость не повлияла на успехи. Тетя Мария Павловна Веймарская (сестра Папа), которая присутствовала на уроке, посоветовала оставить рояль: «У нее нет способностей», — сказала она. Я была необычайно горда, доказав ей в 1843 году противоположное, когда уже играла наизусть, что от меня требовалось, и аккомпанировала графине Росси (Зонтаг[8]), когда она пела…

* * *

В июле 1824 года воспитателем Саши был назначен Карл Карлович Мердер. Он был прирожденный педагог, тактичный и внимательный. Правилом его работы было развить хорошие черты ребенка и сделать из него честного человека. И этому правилу он оставался верен совершенно независимо от того, был ли его воспитанник простым смертным или великим князем. Таким образом он завоевал любовь и доверие ребенка. Он не признавал никакой дрессировки, не подлаживался под отца, не докучал матери, он просто принадлежал семье: действительно драгоценный человек! Никто из тех, кто окружал нас, не мог с ним сравниться. Судьбе было угодно, чтобы он не дожил до совершеннолетия Саши. Он умер в Риме в 1834 году.

Карл Карлович очень любил меня, маленькую и застенчивую. Он точно оценил искренность моих побуждений и взглядов: «Что она говорит, то она и делает: человек слова. Это определение принесло мне счастье.

Что же касается Жуковского (крупнейшего русского поэта), Сашиного второго воспитателя, этот был совершенно иным: прекрасные намерения, планы, цели, системы, много слов и абстрактные объяснения. Он был поэт, увлеченный своими идеалами. На его долю выпала незаслуженная слава составления плана воспитания Наследника престола. Я боялась его, когда он входил во время урока и задавал мне один из своих вопросов, как, например, во время урока Закона Божия: «Что такое символ?». Я молчу. «Знаете ли вы слово «символ»?» — «Да». — «Хорошо, говорите!» — «Я знаю символ веры, верую». — «Хорошо, значит, что обозначает символ веры?» Мне сейчас 59 лет, но этот вопрос привел бы меня и сегодня в смущение. Что могла ответить на это девочка! Жуковский читал выдержки из того, что он написал о воспитании, нашей Мама, которая после таких длинных чтений спрашивала его просто: «Что вы, собственно, хотите?». Теперь был его черед молчать. Я склонна признать за ним красоту чистой души, воображение поэта, человеколюбивые чувства и трогательную веру. Но в детях он ничего не понимал[9].

Портрет Василия Андреевича Жуковского. Художник — Карл Брюллов. 1837 г.

Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) — русский поэт, переводчик, критик, наставник императора Александра II.

«Твердость есть сила, основанная на союзе разума с волей. Упрямство есть слабость, имеющая вид силы; она происходит от нарушения равновесия в союзе воли с разумом».

(Василий Жуковский)

При выборе учителей считались с советами пастора Муральта, возглавлявшего лучшее частное учебное заведение Петербурга. Благодаря прекрасным преподавателям и Мердеру с его практическим умом влияние Жуковского не принесло нам вреда. Потом, после того как он женился на Елизавете Рейтерн[10], я полюбила его. Благодаря ей он встречался со строгим протестантом Рейтерном и пылким католиком Радовицем. Он сам, православного вероисповедания, был малосведущ в делах своей церкви. Он стал изучать православие, чтобы быть достойным противником в дискуссиях с ними.

Опять встают передо мной картины нашей детской жизни. В память моего посещения монастыря в Новгороде игуменья Шишкина подарила мне крестьянскую избу, внутренность которой была из стекла, а мебель расшита цветным бисером. Кукла с десятью платьями, изготовленными монахинями, находилась в ней. Почти одновременно с этим подарком Папа подарил нам двухэтажный домик, который поставили в нашем детском зале. В нем не было крыши, чтобы можно было без опасности зажигать лампы и подсвечники. Этот домик мы любили больше всех остальных игрушек. Это было наше царство, в котором мы, сестры, могли укрываться с подругами. Туда я пряталась, если хотела быть одна, в то время как Мэри упражнялась на рояле, а Адини играла в какую-нибудь мною же придуманную игру. По возрасту я была между ними обеими: на три года моложе Мэри, на три года старше Адини — и часто чувствовала себя немного одинокой. Я начала уже отдаляться от мирка игр Адини, в то время как не могла еще подойти к миру взрослых, к которому в свои четырнадцать лет уже принадлежала Мэри. Мои сестры были жизнерадостными и веселыми, я же — серьезной и замкнутой. От природы уступчивая, я старалась угодить каждому, часто подвергалась насмешкам и нападкам Мэри, не умея защитить себя. Я казалась себе глупой и простоватой, плакала по ночам в подушку и стала представлять себе, что я совсем не настоящая дочь своих родителей, а подменена кормилицей: вместо их ребенка она положила мою молочную сестру. Мадемуазель Дункер только способствовала моему одиночеству. Благодаря своему характеру она мгновенно вспыхивала и сейчас же передавала свое неудовольствие Юлии Барановой, которая в свою очередь тотчас же брала сторону своей воспитанницы Мэри. Вкрадывалась натянутость в отношения, и каждая оставалась со своей ученицей в своей комнате. Воспитатель Саши генерал Мердер, который был в хороших отношениях с Шарлоттой Дункер, умел меня подбодрить и внушить мне доверие к себе, говоря, что ни мое спокойствие и ни моя застенчивость отнюдь не значат, что я неспособная, но указывают на качества глубокой натуры, которой нужно время, чтобы развиться. Сходство моей натуры с Сашиной сделало то, что он был необычайно чуток и близок со мной.

В детском зале, где стоял наш игрушечный домик, нас учила танцам Роз Колинетт, дебютировавшая в Малом Гатчинском театре. Мы упражнялись в гавоте, менуэте и контрдансе вместе с Сашей и его сверстниками. После этого бывал совместный ужин, и вместо неизменного рыбного блюда с картофелем нам давали суп, мясное блюдо и шоколадное сладкое. Зимой 1833 года эти веселые уроки прекратились, оттого что Мэри исполнилось пятнадцать лет и она переселилась от нас в другие комнаты.

Мадемуазель Дункер вернулась домой[11] довольная и в хорошем настроении: она завела массу знакомств, всюду ее приглашали и прекрасно принимали. В Петербурге она никогда никуда не выезжала. У нее не было даже родных, кроме ее матери, которую она, — я никогда не узнала, из каких соображений, — не смела навещать. Поэтому совершенно не удивительно, что все тепло и вся любовь, к которой было способно ее сердце, направлены были на меня, и она подсознательно отгораживала меня от остальных. Мэри не питала к ней ни малейшей симпатии и неизменно при каждом удобном случае заставляла ее это чувствовать. Юлия Баранова была не в силах что-либо предпринять против этого; за дерзостями следовало то, что каждый оставался в своем углу. В учении я сделала колоссальные успехи: только на полгода я отставала от Мэри, которой было уже шестнадцать лет. Учителям, видимо, доставляло радость подвигать меня так быстро, и чем дальше я шла в ученье, тем усерднее я становилась.

Но я совершенно не чувствовала себя счастливой. Мое существо становилось скорее еще более замкнутым, моя склонность к религии обращалась в мистику. Если бы это продолжалось еще дольше, я совершенно замкнулась бы в своих четырех стенах. Мама первая обратила на это внимание. Она стала расспрашивать. Мэри, как всегда, не жалела жалоб. Пробовали обратиться к Шарлотте Дункер, для чего избрали Баранову, которая была слишком неумна для того, чтобы успешно провести такую роль. Но родители относились к ней очень хорошо благодаря ее приятной незлобивой натуре. Слушали, правда, и нас, но не вникали в мелочи. Таким образом, многое являлось в ложном свете. Шарлотта, которую в свое время поддерживал и которой давал советы генерал Мердер, оставалась теперь совершенно одна, и оттого, что она чувствовала себя отодвинутой на задний план, она стала вспыльчивой и склонной к сценам. Папа услышал об этом и решил, что нужно нас разъединить. Он не любил половинных мер и считал, что только радикальное решение может восстановить мир в детских. Это решение было вызвано следующим.

Был август 1836 года. Мы возвратились с Елагина в Петергоф. Жюли (Юлия Баранова) оставалась из-за болезни в Смольном. Нас, трех сестер, поручили Шарлотте, и мы все вместе ежедневно предпринимали поездки в фаэтоне. Мэри, которая хорошо знала расположение, давала указания кучеру и направляла экипаж в Новую Деревню, где размещалась гвардейская кавалерия. Как только появлялся царский экипаж, дежурные офицеры должны были его приветствовать. Для нас, детей, это не играло роли; Мэри же не была больше ребенком. Когда мы ездили под присмотром Жюли, Мэри научила нас толкать ее ногой, если издали появлялся кто-нибудь знакомый. В таком случае Мэри сейчас же поворачивала голову в противоположную сторону и обращала внимание Жюли на что-нибудь там, и когда экипаж был достаточно близко от знакомого, ему посылались приветствия и улыбки, в то время как Жюли все еще смотрела в противоположную сторону. Это проделывалось ежедневно, и Жюли не догадывалась об этой шалости. То же самое Мэри попробовала было с Шарлоттой. Но та заявила, что совершенно не нужно ежедневно ездить через Новую Деревню, и запретила нам, младшим сестрам, толкаться ногами в коляске.

Это кончилось сценой и слезами с обеих сторон, Шарлотте не удалось справиться со своим волнением, всем было заметно ее возбуждение. Ночь она провела с нами, но на следующий день, когда я проснулась, она не появилась, как не появилась и к завтраку, и когда ее не оказалось, чтобы идти гулять, меня охватило недоброе предчувствие. Я вихрем взлетела по лестнице в комнату, где она обычно одевалась, и нашла там ее шиньон, ее лорнет, ее шелковое фишю[12] все разбросанным в беспорядке, точно она куда-то торопилась. Тут я разразилась слезами. Мэри стояла подле очень смущенная, Адини же ничего не понимала и была в замешательстве. Я знаю, что в глубине своего сердца Мэри упрекала себя в том, что так меня огорчила. Перед тем как мы должны были выйти, меня позвали к Мама. Увидев мое заплаканное лицо, Мама сказала мне, что эта разлука была необходима. К этой мысли Мама хотела подготовить меня постепенно. И все же никто не сумел понять, насколько я любила свою Шарлотту и насколько была к ней привязана.

Мама оставила меня у себя, окружила вниманием и лаской и ждала, пока я заговорю, чтобы все разъяснить мне. Я обожала свою мать, но в эту минуту мое сердце разрывалось на части и я не смогла ничего сказать. Через несколько дней Мама передала мне маленькое письмо, благословила меня и сказала нежно: «Прочитай его перед сном!». Я сохранила его в моем молитвеннике. В нем было все, что я уже предчувствовала, что я боялась узнать. Решение родителей мне показалось ужасным; но раз они так постановили, значит, они были правы, и мне не оставалось ничего другого, как покориться. Мама была очень мила ко мне и посвящала мне, ввиду отсутствия Папа, все свое время. Я могла спать с ней, мы вместе гуляли, и в туалетной комнате Папа проходили мои занятия. Мама подарила мне собаку Дэнди, неразлучного со мной вплоть до моего замужества. Как гувернантку взяли на пробу мадам Дудину, начальницу одного приюта. Ослепленная жизнью при Дворе, до сих пор ей непривычной, она спрашивала всех и вся, что это или то обозначает. Ее мещанская манера и ее неразвитость давили меня, и в то время, пока она была у нас, я привязалась к Авроре Шернваль фон Валлен, которая как раз была назначена фрейлиной[13]. Дочь шведа-отца и матери-финляндки из Гельсингфорса, она была необычайной красоты, как физически, так и духовно, что сияло в ее красивых глазах. Когда она говорила о лесах, скалах и озерах своей родины, все в ней светилось. Ее взгляд и осанка говорили о гордости и независимости, она была настоящей скандинавкой. Поль Демидов, богатый, но несимпатичный человек, хотел на ней жениться. Два раза она отказала ему, но это не смущало его и он продолжал добиваться ее руки. Только после того как Мама поговорила с ней, она сдалась. «Подумай, сколько добра ты сможешь делать». Этими словами Мама окончательно убедила ее. В день своей свадьбы она подарила мне «слезу своего сердца», маленькое черное эмалевое сердце с брильянтом, которое я бережно храню. Во втором браке она была замужем за Андреем Карамзиным, на этот раз по любви. Но счастью ее не суждено было долго длиться. В 1854 году Андрей пал смертью храбрых в Силистрии. Оставшись вдовой, она нашла утешение в том, что делала добро где только могла.

Анна Алексеевна Окулова в русском наряде. Художник — Пимен Орлов. 1837 г.

Анна Алексеевна Окулова (1795–1861) — фрейлина двора и воспитательница великой княжны Ольги Николаевны; кавалерственная дама ордена Святой Екатерины (меньшого креста) и камер-фрейлина двора. Оставила памятные «Записки», незначительная часть их напечатана в «Русском Архиве» (1896).

Мадам Дудина оставалась при мне только несколько недель. Накануне Николина дня, 5 декабря, у меня появилась Анна Алексеевна Окулова, и с ней началась моя новая эра жизни. Выбор Анны Алексеевны был сделан Папа. Когда она была институткой Екатерининского института в Петербурге, ее уже знала Бабушка, очень ценила и оказала ей во время своей поездки в Москву какое-то благодеяние. Папа помнил ее веселое, открытое лицо. Она жила со своей семьей в деревне и ввиду того, что были затруднения денежного характера, заботилась об управлении имением и воспитании своих младших братьев и сестер. Все уважали ее энергию и предприимчивость. Чтобы избежать всяких неожиданностей и неприятностей, ее положение при Дворе, а также ее доходы были с самого начала утверждены. Ее сделали фрейлиной, по рангу она следовала за статс-дамами и получила, как Жюли Баранова, русское платье синего цвета с золотом, собственный выезд и ложу в театре. Я встретила ее впервые на одном музыкальном вечере Мама. Она сейчас же покорила мое сердце. Мне показалось, что повеяло свежим воздухом в до сих пор закрытую комнату. Она совершенно изменила меня. Ей сейчас же бросилось в глаза, какая я замкнутая и насколько лучше я могла писать, чем изъясняться, и она мне предложила вести дневник, чтобы я могла ясно себя увидеть и чувствовать себя свободнее. Она надеялась таким образом уменьшить и мою застенчивость. Я с готовностью приняла ее предложение и настолько привыкла писать дневник, что это стало для меня приятной необходимостью. Успех оправдал ее ожидания, я научилась выражать свои чувства и стала общительней.

Счастливый характер Анны Алексеевны вскоре привлек к ней много друзей, а здравый ум направил правильным путем через лабиринт придворной жизни. Озадаченная непониманием между нами, сестрами, она сейчас же стала искать причину этого. Она никогда не говорила «моя великая княжна», она всегда называла нас вместе и старалась в свободные часы занимать нас всех общим занятием. Мэри она завоевала своей жизнерадостностью, а также рассказами из времен своей юности. В Екатерининском институте[14] она видела Бабушку[15] каждую неделю, когда та посещала девочек, всегда в нарядном платье, чтобы доставить удовольствие детям, которые любовались ее драгоценностями. Она рассказывала о войне, о своем бегстве из Москвы в 1812 году, о своем беженстве в Нижнем Новгороде, о возвращении в родной сожженный город. Она заставляла нас рисовать по оригиналам и читала при этом вслух по-русски. Мама, которая была еще очень слаба после неудачных родов, много бывала у нас, также и Саша, впрочем, тот больше из-за молодых фрейлин. Мы играли, пели и жили беззаботной жизнью веселой компании. К сожалению, Анна Алексеевна, которая так удачно завоевала наш круг, сделалась вскоре жертвой несчастного случая. Широкий рукав ее муслинового платья загорелся от свечи; я же, вместо того чтобы помочь ей, потеряла голову и стала звать на помощь. Прежде чем вбежавший камердинер смог затушить пожар своими руками, она уже получила ожоги на руке и груди, от которых потом остались рубцы.

Папа распорядился, чтобы на наш стол употреблялись 25 серебряных рублей: одно блюдо на завтрак, четыре блюда в обед в три часа и два на ужин в восемь часов. По воскресеньям на одно блюдо больше, но ни конфет, ни мороженого. Для освещения наших рабочих комнат полагалось каждой по две лампы и шесть свечей, две на рабочий стол, две воспитательнице и две на рояль. Каждая из нас имела камердинера, двух лакеев и двух истопников. Общий гофмейстер следил за служащими, к которым причислялись два верховых для поручений. У мадам Барановой, кроме того, был еще писарь для бухгалтерии. К тому же у каждой из нас был свой кучер. Мой Усачев умер в 1837 году и был заменен Шашиным, который сопровождал меня в Штутгарт. Прекрасный человек, прослуживший мне 37 лет и умерший в 1873 году. Я посещала его во время болезни; ему ампутировали обе ноги, но он все еще был весел и встречал меня всегда своей всегдашней доброй улыбкой и благословлял меня. Никогда и ни в чем я не могла упрекнуть его. Единственное, что ему ставилось в Штутгарте в минус, было то, что он давал слишком много овса своим русским лошадям.

Наши преподаватели получали 300 серебряных рублей в год и должны были получать эту же сумму пожизненно, как пенсию. Для нашего гардероба было ассигновано 300 рублей до нашего пятнадцатилетия, чего нам никогда бы не хватило, если бы Мама не помогала нам подарками на Рождество и в дни рождения.

На милостыню были предназначены 5000 рублей серебром в год. Остальное из наших доходов откладывалось, чтобы создать для нас капитал. Каждый год Папа проверял наши расходы. После его смерти наш капитал стал употребляться для уделов.

Анна Алексеевна очень следила за моими науками: предполагалось, что я выйду замуж в шестнадцать лет. Я начала писать маслом. Наш учитель рисования Зауервейд[16] устроил мне в Сашиной башне ателье, к которому вели сто ступенек. Оттуда можно было наблюдать за облаками и звездами. Он хотел научить меня быстрой и успешной манере писать. Я принялась за это с восторгом и была вскоре в состоянии с успехом копировать некоторые картины в Эрмитаже. Зауервейда в Дрездене обнаружил Папа. Он писал батальные сцены и копировал художников с таким совершенством, что потом многие эти копии были проданы как оригиналы.

Тут, кстати, хотелось бы коротко описать наших различных преподавателей.

Мосье Жилль, родом из Женевы, наш преподаватель истории, говорил не слишком приятно, зато писал очень отчетливым и ясным языком и требовал от нас, чтобы мы записывали его лекции, чем приучил нас к быстрому писанию. Все, чему он нас учил, было легко понять и хорошо запоминалось. Он обращал наше внимание на достойных примера людей или их поступки, будь то на поприще искусства, науки или исследований. Так, например, мы знали об Александре Гумбольдте[17] и его приезде в Петербург, знали об исследователе Южного полюса капитане Россе[18] и о фон Хаммеле, взошедшем первым на Монблан. Он приносил нам самые лучшие литографии, чтобы пробудить в нас интерес к дальним странам. Папа назначил его потом заведующим библиотекой и хранителем арсенала в Царском Селе. Ввиду того что у него были также и большие познания в истории оружия. Как ученый он заслужил благодаря своим трудам европейскую славу.

Наш преподаватель английского языка Варранд был истинным другом детей: веселый, склонный всегда нас баловать, всегда готовый дать свой урок в саду, он позволял нам в свободное время делать с ним, что нам было угодно. На все случаи жизни у него были свои поговорки. Он был очень чистенький и аккуратный. Так, например, он каждый раз мыл себе голову перед тем, как выйти на прогулку, и случалось не раз, что, возвратясь, он не мог снять шляпы с головы, оттого что она примерзла. У него, прекрасного отца, все его дети вышли отличными существами и преуспевали на своей службе.

Наш немецкий преподаватель назывался Оёртль. Он был очень независим, но в высшей степени небрежен к своей особе. Еще сегодня я вспоминаю рисунок его вышитых подтяжек. Ногти его были всегда грязны, но система занятий — блестящая. Он постоянно заставлял нас не распускаться и вдалбливал в своевольные головы наши ужасно трудные немецкие фразы, в которых до бесконечности нужно ждать глаголов.

Многому учил он нас по цветным картинкам, что нам нравилось и легче запоминалось. Но потом, когда мы перешли к изучению и чтению примеров из классической литературы, мы примирились с немецким языком. Я пробовала даже писать мой дневник по-немецки, но говорить я научилась только после моего замужества.

Курно — наш преподаватель французского языка — появился у нас, когда мне было пятнадцать лет. Анна Алексеевна в своей постоянной заботе о том, чтобы развязать мне язык, обратилась к нему, знаменитому своей системой преподавания, с просьбой научить меня передать экспромтом мною слышанное или сочиненное. Вскоре он должен был отказаться от этого, уж слишком неспособной я оказалась. Тогда он стал заставлять меня писать, считая, что так я скорее могу добиться успеха. После того как я закончила свое учение у него, мы стали истинными друзьями, и читать и разговаривать с ним стало для меня искренним удовольствием. Я вспоминаю, как однажды Папа вошел ко мне и услышал, что мы читаем «Военная служба и ее значение» Альфреда де Виньи[19]. Он слушал некоторое время очень внимательно, затем взял книгу себе и прочел ее с начала до конца. Мысль о воинском долге, которая была заложена в основу этой книги, настолько захватила его, что он был тронут почти до слез.

Наш русский преподаватель, Плетнев[20], был по духу очень тонок, почти женственно чуток и очень ценился современниками как литературный критик, признаться, несколько самоуверенный. В своих суждениях он шел наперекор всем принципам и теориям, опираясь только на чистоту и искренность своего чувства. Все обыденное, плоское было чуждо ему. Его влияние на учащуюся молодежь в Петербурге было очень плодотворно. Он открывал и бережно хранил такие таланты, как Гоголь, Майков и другие. С нами, детьми, он обращался так, как это надлежало педагогу. В Мэри он поддерживал ее воображение, в Саше — доброту сердца и всегда обращался с нами, подрастающими, как со взрослыми, когда надо было указать нам наш долг, наши обязанности как в отношении Бога и людей, так и перед нами самими. Он бывал растроган до слез, когда говорил нам о надеждах, которые возлагает на нас и хотел бы нам помочь их осуществить. Из всех наших преподавателей он был тем, кто особенно глубоко указывал и разъяснял нам цель жизни, к которой мы готовились. Хотя он был очень посредственным педагогом, его влияние на паши души и умы было самым благодатным. Он умер в 1858 году в Париже после долгой и мучительной болезни. Мэри, блиставшая в то время в Париже на празднествах и балах при дворе Наполеона III, успевала навещать нашего старого друга, чтобы отплатить ему той же верностью и добротой, которую он питал к нам, детям.

Портрет Петра Александровича Плетнева. Художник — Алексей Тыранов. 1836 г.

Петр Александрович Плетнев (1791–1865) — критик, поэт пушкинской эпохи, профессор и ректор Императорского Санкт-Петербургского университета.

Я уже упоминала, что он был другом и издателем Пушкина. Его письма, как и статьи, всеми читались, его имя связывали с духовными и политическими сдвигами нашей эпохи. Благодаря ему я поняла, какое направление приняли либеральные идеи декабристов. Папа знал свой народ и Россию, как немногие. «Они должны чувствовать руку, которая ведет их», — были его слова. Управлять собой учатся не по теории. Нужно время, чтобы узнать свободу и суметь ее сохранить!

Однако куда же я отвлеклась?..

Тимаев, наш преподаватель русской истории, инспектор классов в Смольном, был педант и сухарь, каким неминуемо становится каждый, если он изо дня в день без всякого подъема проводит однообразную работу надзора за девятьюстами людьми (включая и педагогов). Он был единственным нашим преподавателем, который экзаменовал нас и наказывал, заставляя переписывать что-либо, за малейший проступок. Нужно было принести в жертву свою любовь к Отечеству, чтобы учить его уроки.

Арифметику нам преподавал Колленс, прекрасный человек, рано умерший и замененный Ленцем, нашим преподавателем физики, профессором Академии наук и множества университетов. В нем соединялись большие знания с добродушием, что можно часто найти в немецких ученых. Я была страстно увлечена химией и следила с большим интересом за опытами, которые производил некто Кеммерер, его помощник. Он показывал нам первые опыты электрической телеграфии, изобретателем которой был Якоби[21]. Опыты эти в 1837 году вызывали глубочайшее изумление и в пользу их верили так же мало, как и в электрическое освещение. Уже в то время мы получили понятие о подводных снарядах, впоследствии торпедах. Папа, интересовавшийся всем, что касалось достижений науки, приказал докладывать ему обо всем. Особо его интересовала техника гальванизации, столь необходимая для промышленности. Мой будущий зять, Макс Лейхтенбергский[22], в 1842 году основал в Петербурге первый завод, строившийся под руководством французских специалистов. Он существует еще и сегодня, под именем завода Шопена.

Все эти преподаватели занимались обучением только нас, четырех старших. Науками Кости ведал Литке. Он выбрал ему в преподаватели некоего Гримма, рациональный метод которого принес очень хорошие плоды. Кости, имевший прекрасную память, вдали от своих летних развлечении на кораблях Балтийского флота приобрел очень большие познания в географии и математике, которые позволяли ему хорошо сдавать все экзамены. Благодаря своему пытливому уму и либеральным взглядам, не совсем обычным для Зимнего дворца, он проявил себя необычайно способным к пониманию всего делового, в то время как в обращении с людьми ему не хватало такта. Он обладал способностями государственного деятеля, и его имя останется связано с реформами, осуществленными в царствование императора Александра II. Литке умел окружить его замечательными людьми. Это он ввел к Кости Головнина, который в течение тридцати лет был его правой рукой. Ему удалось провести в Морское министерство способных молодых людей, которые, как и он, стремились изгнать оттуда бюрократический дух. Этих молодых людей называли потом «Константиновичами», и все они играли более или менее значительную роль, как, например, Рейтерн в Министерстве финансов, Набоков в управлении Польши, Димитрий Оболенский в Таможенном ведомстве, Димитрий Толстой в Министерстве просвещения. Напомнить обо всем этом я хочу в тот момент, когда Кости, впавший в немилость у императора Александра III, совершенно отошел от дел. Это было тяжелым ударом для всех либерально мыслящих, которые могли бы, опираясь на его помощь, восстановить равновесие между кругами отсталыми и передовыми. Но, видно, было суждено иначе. Кости всегда отличался терпимостью по отношению прессы, относился с презрением ко всем нападкам на свою особу и никогда на них не реагировал. Этим объясняется, что поползли подлые слухи об его причастности к заговорам нигилистов. Слухи эти никем не опровергались. Он считал это ниже своего достоинства. Такой взгляд на вещи, вызванный только его благородством, должен был бы быть понятен не только мне одной. К сожалению, это не так.

* * *

В течение этой зимы я слышала много филармонических концертов в зале Энгельгардта[23], на которых исполнялись симфонии Бетховена, Реквием Моцарта и многое другое. Мне не доставляло это удовольствия. Анна Алексеевна, пытаясь развить мой слух, предложила предоставить мне возможность играть в трио со скрипкой и виолончелью. Она обнаружила Бэлинга, прекрасного музыканта, застенчивость которого до сих пор мешала ему сделаться известным, но его песни были уже довольно хорошо знакомы публике. Он сочинил для меня прелестные вариации на тему Национального Гимна. Я играла их Мама в день ее рождения в апреле.

В театре вызывала восторг Мария Тальони[24] в балетах «Сильфида» и «Дочь Дуная». Она была некрасива, худа, со слишком длинными руками, но в тот момент, как она начинала танцевать, ее захватывающая прелесть заставляла все это забыть. Надо было ее видеть, чтобы понять, что совершенство грации способно вызвать слезы умиления.

Мэри, бывшая в восторге от Тальони, заучила с дядей Карлом па-де-де, очаровательную и остроумную пантомиму. Они танцевали его на китайском маскараде, третьем и последнем так называемом «бобовом» празднике. Все были в китайских костюмах. Высоко зачесанные и завязанные на голове волосы очень украшали дам, особенно тех, у кого были неправильные, но выразительные черты лица. Папа был одет мандарином, с искусственным толстым животом, в розовой шапочке с висящей косой на голове. Он был совершенно неузнаваем. Бобовой королевой была старая графиня Разумовская, выглядевшая в своем костюме замечательно. Королем был старый граф Пальфи, венгерский магнат, которого в Вене прозвали «Тиннль», очень веселый старик, охотно посещавший бульвары и кулисы театров, всегда с непокрытой головой, в жару, холод и даже в петербургскую зиму. Люди останавливались на улице, чтобы посмотреть вслед этому человечку в мадьярской одежде, с красным лицом и трубообразным носом, с волосами, зачесанными ежом. Его всюду приглашали. Его знакомства сохранились со времен Венского конгресса, так же как его внешность и замашки.

Весной Саша отправился в большое путешествие по России. Через Вятку он хотел добраться до Тобольска. Он первый из великих князей ступил на сибирскую землю. Все, имевшие до него дело или обращавшиеся к его посредничеству, были очень милостиво приняты Папа, который страстно желал, чтобы имя его сына благословлялось, где бы он ни появлялся.

В Новочеркасск Саша торжественно въехал верхом на лошади, с атаманской булавой в руках, окруженный казаками. В то время ему было девятнадцать лет. Он был высок и строен. Лицо его было более красивым, чем повелительным. В нем преобладала мягкость, и в глазах светилась доброта его души. Таким он оставался до конца своих дней, в шестьдесят лет. Неблагодарность людей и разочарования в жизни не смогли изменить его доброту, которой было пропитано все его существо.

11 июля, в день моего Ангела, он находился в Туле, откуда прислал мне икону с изображением Богоматери. Я до сих пор ее храню. Такое исходившее от сердца внимание он оказал мне тогда, когда был завален работой и обязанностями, которые занимали все его время. Оно меня тем более тронуло, что ведь обычно братья не балуют своих сестер. Осенью он встретился с родителями в Вознесенске, чтобы присутствовать на больших кавалерийских маневрах. Множество высочайших особ и принцев из-за границы уже прибыло туда; между ними также и принц Карл Баварский и с ним его племянник, принц Лейхтенбергский. С первого же взгляда Мэри его поразила. И он понравился ей, так как он был очень красивый мальчик. Но главным образом ей льстило то впечатление, которое она произвела на него, и мысль о том, что он может стать ее мужем, сейчас же пришла ей в голову. Согласится ли он остаться с ней в России? Я повторяю, что ей только пришла эта мысль, ни о каком серьезном чувстве еще не могло быть и речи.

В Москве мне пришлось принять участие в некоторых балах и торжественных обедах, без особой на то охоты: я всегда этого боялась, так как Папа очень следил за тем, чтобы мы все проделывали неспешно, степенно, постоянно показывая нам, как надо ходить, кланяться и делать реверанс. Мы могли танцевать только с генералами и адъютантами. Генералы всегда были немолоды, а адъютанты — прекрасные солдаты, а потому плохие танцоры. Перед мазуркой меня отсылали спать. Об удовольствии не могло быть и речи.

Когда давался торжественный обед за маленьким столом на двенадцать приборов, говорил только один Папа. Он рассказывал о поездках или иных воспоминаниях, был весел, шутил или даже говорил двусмысленности. Когда он говорил о серьезных вещах, его речь захватывала, как это часто бывает у людей, которые живо воспринимают и действительно убеждены в том, что они говорят. После обеда он стоял у камина и разговаривал с генералами о военных делах: вспоминал Бородино, Лейпциг, вступление в Париж. Мама сидела в кругу прочих гостей. Там были очень оживленные разговоры, особенно если при этом был Серж Строганов, скрывавший под серьезной внешностью веселый темперамент и пользовавшийся большим расположением дам. По вечерам занимались музыкой или же смотрели любительские спектакли. Однажды даже давали «Севильского цирюльника», и все очень хорошо играли. Почин исходил по большей части от Мама и тети Елены[25] или от бывших придворных дам, ставших москвичками, но сохранивших еще былую энергию и умевших занимать Папа.

Несмотря на мою светскую жизнь, я все еще оставалась ребенком и сейчас еще вспоминаю те шалости, которые я придумывала тогда. Особенно запомнился мне один случай. Анна Алексеевна обещала своим племянницам привести их во дворец. Немного взволнованные предстоящим представлением великой княжне одного с ними возраста, они воображали себе этот визит очень торжественным. Адини и я сложили целую гору подушек. Задрапированные пестрыми платками и лентами из Торжка, обмотанными вокруг голов, мы сели по-турецки поверх подушек, вооружившись киями от бильярда вместо табачных трубок. Дверь отворилась — полнейший конфуз! Затем взрывы хохота, киданье подушками — так произошло знакомство. Но Анна Алексеевна была очень долго огорчена таким недостойным представлением.

Занятий в эти недели, кроме музыки и чтения, у нас не было. Вместе с Мэри мы читали вслух книгу мадам де Сталь о Германии. С Кости, который не только имел «Историю России», но и хорошо знал ее, мы посещали Оружейную палату, монастыри и музеи. Он был прекрасным чичероне и поражал всех своими меткими вопросами и замечаниями. При этом он также шалил: примерял сапоги Петра Великого, садился на трон Ивана Грозного и надел бы на себя и шапку Владимира Мономаха, если бы ему не помешал Литке. Мы присутствовали при облачении Макария Булгакова[26], известного знатока церковной истории, митрополита Московского, который был ректором Духовной академии в Петербурге. Филарет[27], который возлагал на него большие надежды, принимал участие в этой церемонии.

Адини не могла сопровождать нас: у нее болела нога, и ей пришлось пролежать все время нашего пребывания в Москве на шезлонге. Днем ее носили по нашей потайной лестнице наверх к Мама, и она принимала участие в разучивании духовных песен, — это выдумал Папа, с тех пор как узнал от Филарета, что Петр Великий пел в хоре. Наша часовня была как раз под комнатами родителей, туалетная Мама даже сообщалась с хорами. Папа, Саша, Мэри и Адини, у которой было прекрасное сопрано, а также Анна Алексеевна и еще некоторые, пели всю обедню. Алексей Львов[28] сочинил для них песнопения, между ними «Отче наш» и чудесную «Херувимскую»[29], специально для Адини. По воскресеньям, перед обедней, все собирались, чтобы прорепетировать, если нужно было петь новые песнопения к празднику, а главное, прокимен[30], который имел на все 52 недели года для каждого воскресенья свое собственное название и молитву. У Папа стало с тех пор привычкой узнавать прокимен для следующего воскресенья заранее. Его глаза встречались с нашими, когда пели очередной прокимен, и Саша потом в память этого делал то же, если присутствовал кто-либо из нас, певцов тогдашнего доброго времени.

* * *

7 декабря, после именин Папа, прекрасным зимним днем, мы покинули Москву. Утром было только 5 градусов мороза, вечером, в Твери, уже 15, а на следующее утро 20 градусов. Люди смазывали лица гусином жиром, чтобы не отморозить нос и уши. Мы были плотно закутаны в шубы, в теплых валенках до колена и ноги в меховом мешке. Мэри, которой стало дурно от этого закутывания, должна была пересесть в другой возок, где опускались окна. Ее место в возке Мама заняла Анна Алексеевна; мы весь день напролет пели каноны и русские песни, музыкальный репертуар Анны Алексеевны был неисчерпаем.

На станциях крестьяне приносили нам красные яблоки и баранки. Анна Алексеевна разговаривала с ними, зная, благодаря своей долгой жизни в деревне, что их интересовало и заботило. Мама очень одобряла это ввиду того, что сама недостаточно хорошо говорила по-русски.

Москва в середине XIX века

Наша тетя Елена (жена великого князя Михаила Павловича) находила, что мы живем слишком замкнуто среди одинаково мыслящих, ни одна новая идея не проникает к нам и нас нужно бы несколько встряхнуть в нашем девичьем спокойствии. В один прекрасный день она услышала, как мы поем припев одного романса о том, что только озаренный любовью день прекрасен, и спросила нас, понимаем ли мы смысл этих слов. Последовали один за другим вопросы, из которых стало ясно, насколько мы слепы и далеки от жизни. Приобщением к светской жизни, конечно, я обязана ей. Она приезжала за мною, чтобы взять на свои вечера, на которые приглашали массу молодежи; в Михайловском дворце устраивались живые картины, в которых должна была принимать участие и я, и однажды меня пригласили на несколько часов на Елагин остров. Там я произвела, как мне потом говорили, впечатление вспугнутой лани. В фейерверке игривых слов, галантных шуток и ничего не значащей болтовни, как это принято молодежью в обществе, я чувствовала себя вначале потерянной. Это была атмосфера, полная магнетической силы, свойственной молодежи, и в конце концов и я подпала под ее влияние. Я поймала на себе взгляд, который уже сопровождал меня в обществе тети Елены. Прежде чем я успела что-то понять, этот взгляд уже заглянул в мою душу. Я не могу передать того, что я пережила тогда: сначала испуг, потом удовлетворение и, наконец, радость и веселье. По дороге домой я была очень разговорчива и необычайно откровенна и рассказала Анне Алексеевне обо всех моих впечатлениях. Она стала моей поверенной, и ни одного чувства я не скрыла от нее. Я вспоминаю еще сегодня, как она спросила меня: «Нравится он вам?» — «Я не знаю, — ответила я, — но я нравлюсь ему». — «Что же это значит?» — «Мне это доставляет удовольствие». — «Знаете ли вы, что это ведет к кокетству и что это значит?» — «Нет». — «Из кокетства развивается интерес, из последнего внимание и чувство, с чувством же вся будущность может пошатнуться; вы знаете прекрасно, что замужество с неравным для вас невозможно. Если же вам подобное «доставляет удовольствие», то это опасное удовольствие, которое не может хорошо кончиться. О вас начнут сплетничать, репутация молодой девушки в вашем положении очень чувствительна; не преминут задеть насмешкой и того, кто стоит над вами. Помните это всегда!»

Несколько дней спустя пришло письмо от Саши, которого я так любила и мнение которого для меня значило все. Это письмо оказалось значительным для всей моей последующей жизни, если бы события и повернулись иначе, чем я тогда могла думать. Саша совершенно поправился и, покинув Италию, проводил весну в Вене. Эрцгерцоги Альбрехт, Карл Фердинанд и Стефан, которые были с ним одного возраста, сейчас же подружились со своим гостем. Стефана же, сына венгерского палатина эрцгерцога Иосифа, женатого первым браком на покойной сестре Папа, он любил особенно. Стефан выделялся своими способностями, что предсказывало ему блестящую будущность. Он любил Венгрию и по-венгерски говорил так же свободно, как по-немецки, и в Будапеште в нем видели наследника его отца. Саша, исполненный братской любви ко мне, написал родителям, что Стефан достойнее меня, чем великолепный Макс (кронпринц Баварский, никому в нашей семье не понравившийся). Стефан был приглашен на свадьбу Мэри, назначенную летом, и это приглашение Веной было принято. Я же считала себя уже невестой. Слово, данное мною в глубине сердца совершенно неведомому мне Стефану, уберегло меня от всевозможных неожиданностей чувства. Я придерживалась этого немого обещания до того дня, как встретилась с Карлом[31] и мое сердце заговорило для него. Но до этого дня еще далеко.

* * *

В конце августа мы уехали в Варшаву; 3 сентября под проливным дождем прибыли с Мари[32] в Царское Село (в народном толковании это значит: богатая жизнь); 8 сентября был въезд в Петербург в сияющий солнечный день. Мама, Мари, Адини и я ехали в золотой карете с восемью зеркальными стеклами, все в русских платьях, мы, сестры, в розовом с серебром. От Чесменской богадельни до Зимнего дворца стояли войска, начиная с инвалидов и кончая кадетами у Александровской колонны. На ступеньках лестницы, ведущей из Большого двора во дворец, стояли по обеим сторонам дворцовые гренадеры. Мы вышли на балкон, чтобы народ мог видеть невесту, затем были церковные службы в храме, молебен и, наконец, большой прием при Дворе. Все городские дамы и их мужья, как и купцы с женами, имели право быть представленными невесте. Все залы были поэтому переполнены.

Для Мари были устроены апартаменты в Зимнем дворце подле моих, красивые, уютные, хотя и расположенные на северной стороне. Осень мы проводили в Царском Селе. Мари учила Закон Божий и русский у Анны Алексеевны, которая сумела не только передать своей ученице прекрасное произношение, но вместе с любовью к языку внушить ей и любовь к народу, которому она теперь принадлежала. Потом говорили, что после императрицы Елизаветы Алексеевны[33] ни одна немецкая принцесса не владела так хорошо нашим языком и не знала так нашу литературу, как знала Мари. Мама много читала по-русски, главным образом стихотворения, но говорить ей было гораздо труднее. В семье мы, четверо старших, говорили между собой, а также с родителями всегда по-французски. Младшие же три брата[34], напротив, говорили только по-русски. Это соответствовало тому национальному движению в царствование Папа, которое постепенно вытесняло все иностранное, до тех пор господствовавшее в России.

5 декабря в церкви Зимнего дворца была пышно отпразднована церемония перехода Мари в лоно православия. С необычайной серьезностью, как все, что она делала, она готовилась к этому дню. Она не только приняла внешнюю форму веры, но старалась вникнуть в правоту этой веры и постигнуть смысл слов, которые она читала всенародно перед дверьми церкви, в лоно которой должна была вступить. Первые слова «Верую» она произнесла робко и тихо, но по мере того, как она дальше произносила слова молитвы, ее голос креп и звучал увереннее. Во время Таинства подле нее стояла ее восприемница мать Мария, игуменья Бородинской обители, высокая, аскетичная, вся в черном, подле нее особенно трогательной казалась Мари, в белом одеянии, в локонах вокруг головы, украшенная только крестильным крестом на розовой ленте, который надел на нее митрополит после того, как лоб девушки был помазан миром. После Причастия лицо Марии светилось радостью. Во время молебна ее имя было впер вые помянуто как имя православной. На следующий день была отпразднована помолвка и в соответствующем манифесте она названа великой княгиней Марией Александровной. Поздравления и пожелания жениху и невесте, приносимые духовенством, Советом, Сенатом, всем Двором, городскими дамами с мужьями и, наконец, корпусом офицеров, длились часами. Важен был прием дипломатического корпуса, назначенный на следующий день, так как от донесений и впечатлении представителей всех стран своим Дворам зависела репутация юной великой княгини.

Ум, спокойная уверенность и скромность в том высоком положении, которое выпало на ее долю, вызвали всеобщее поклонение. Папа с радостью следил за проявлением силы этого молодого характера и восхищался способностью Мари владеть собой. Это, по его мнению, уравновешивало недостаток энергии в Саше, что его постоянно заботило. В самом деле, Мари оправдала все надежды, которые возлагал на нее Папа, главным образом потому, что никогда не уклонялась ни от каких трудностей и свои личные интересы ставила после интересов страны. Ее любовь к Саше носила отпечаток материнской любви, заботливой и покровительственной, в то время как Саша, как ребенок, относился к ней по-детски доверчиво. Он каялся перед нею в своих маленьких шалостях, в своих увлечениях — и она принимала все с пониманием, без огорчения. Союз, соединявший их, был сильнее всякой чувственности. Их заботы о детях и их воспитании, вопросы государства, необходимость реформ, политика по отношению других стран поглощали их интересы. Они вместе читали все письма, которые приходили из России и из-за границы. Ее влияние на него было несомненно и благотворно. Саша отвечал всеми лучшими качествами своей натуры, всей привязанностью, на какую только был способен. Как возросла его популярность благодаря Мари! Они умели не выпячивать свою личность и быть человечными, что редко встречается у правителей. Как обожали Сашу в кадетских корпусах и в гвардии, которой он командовал после дяди Михаила! У него была замечательная память на фамилии и лица, и он мог много лет спустя, встретившись с кем-нибудь, назвать его по фамилии или отнестись к нему как к товарищу, что доставляло иногда больше радости, чем всякая награда.

* * *

Весной этого года в Петербург переехала для воспитания своих сыновей лучшая подруга Анны Алексеевны. Это была госпожа Шульц, урожденная Шипова. Я очень полюбила ее, особенно за то, что она долго жила в деревне и прекрасно знала русских крестьян и условия их жизни. Она заботилась главным образом о судьбе деревенских священников, часто очень бедных и к тому же еще неудачно женатых. Они были обязаны жениться на девушках своей среды, таких же бедных и безо всякого образования, так что не годились в помощницы своему мужу. Если же они посещали какое-нибудь учебное заведение, то становились излишне требовательными и отчуждались от своей среды. Потребность в школе только для дочерей священников стала необходимостью. Я попросила госпожу Шульц сделать письменно несколько заметок по этому поводу и передала их Мама, которая мне посоветовала обратиться к Папа. Он сейчас же понял необходимость учреждения таких школ и велел мне обратиться к графу Протасову, который был прокурором Святейшего Синода. Было решено, что эти школы будут содержаться на средства, поступающие от продажи свечей в церквах. 9 мая, в день Св. Николая Мирликийского, Папа подписал этот указ. Осенью должна была открыться первая школа в Царском Селе. Мое сердечное желание исполнилось: наконец-то я смогла, хотя и очень скромным делом, оказаться полезной своей стране[35].

Нашли маленький дом в Царском Селе, который принадлежал бывшему камердинеру Папа, жившему на пенсии. Его немного перестроили, и школа была открыта для двадцати пансионерок. Через два года она увеличилась на двадцать учениц, покуда их не стало шестьдесят. Тогда их разделили на три класса, и они должны были учиться шесть лет. Вторая такая школа для дочерей священников была открыта позднее в Ярославле. Госпожа Шульц стала во главе школы. В течение 34 лет она выпустила 900 молодых девушек, посланных в отдаленные уголки России, и все они были тщательно подготовлены к своему будущему положению. Я часто посещала школу, знала всех учениц по имени и могла следить за их успехами и ростом их зрелости. Госпожа Шульц, так же как и ее сестра Елизавета, заведовавшая школой в Ярославле, оправдали все возложенные на них надежды.

* * *

Проснувшись в день Нового года, я увидела перед моей постелью ковер, затканный розами. Его приготовила для меня Анна Алексеевна. Только по цветам должны были ходить мои ноги в этом году, так желало мне это любящее сердце. После обедни мы завтракали в саду и там же принимали новогодние поздравления. Потом на прогулке мы спускались вниз к гавани и увидели, как к красивой церкви Мария де Катена[36] причалила шлюпка. Из нее вышли лакеи в ливреях с чемоданами и пальто в руках. Кто был неожиданным гостем? Может быть, он?

Возвратившись домой, мы узнали, что почтовый пароход Неаполь — Палермо, который должен был привезти нам весть, что приезжает Вюртембергский кронпринц, опоздал из-за непогоды на двенадцать часов, из-за чего принц прибыл одновременно с письмом, извещавшим о его визите. Тотчас Кости был отправлен в отель, где остановился гость, чтобы приветствовать его и привезти к нам.

Я была готова с переодеванием еще раньше, чем Мама. В белом парадном платье с кружевами и розовой вышивкой, с косой, заколотой наверх эмалевыми шпильками, прежде чем войти, я подождала минуту перед дверью в приемную. Два голоса слышались за ней: молодой, звонкий голос Кости и другой, мужской, низкий. Что-то неописуемое произошло в тот миг, как я услышала этот голос: я почувствовала и узнала: это он! Несмотря на то, что мое сердце готово было разорваться, я вошла спокойно и без смущения. Он взял мою руку, поцеловал ее и сказал медленно и внятно, голосом, который я тотчас же полюбила за его мягкость: «Мои родители поручили мне передать вам их сердечнейший привет», при этом его глаза смотрели на меня внимательно, точно изучая.

Вечером за столом были только самые близкие. Он был скорее застенчив, мало говорил, но то немногое, что он сказал, было без позы и совершенно естественно. При этом он ел с аппетитом, что не согласуется с законом, говорящим о том, что влюбленный не может есть в присутствии дамы своего сердца. Это обстоятельство было также замечено и отмечено нашим окружением. Перед тем как идти спать, я сказала Анне Алексеевне: «Очень прошу вас: ни слова о сегодняшнем дне; я не буду в состоянии что-нибудь сказать вам об этом раньше чем, по крайней мере, через неделю».

Прошло четыре дня. Я познакомилась с его свитой, со старым графом Шпитценбергом, адъютантом фон Берлихингеном, врачом Хардеггом и секретарем Хаклендером. Мы гуляли, а по вечерам весело играли в разные игры, но пока еще не нашли случая для разговора с глазу на глаз — наше общество было слишком мало для того, чтобы можно было уединиться. 5 января, в сияющий солнечный день, Мама предложила нам поездку на Монреаль[37]. Мы шли пешком по горной дороге вверх, я опиралась на руку Кости. Он с Мама позади нас. Солнце было близко к закату, и окружающие горы ясно обрисовывались на вечернем небе: темно-синие, в розовом освещении, которое, казалось, заливало весь край, лежавший у наших ног. Простыми, сердечными словами он говорил Мама о том, как счастлив видеть такую красоту. Когда я слушала его голос, во мне развивалось и углублялось чувство доверия, которое я испытала к нему в момент первой встречи.

Праздник Крещения Господня в дореволюционной России

На следующий день было Крещение (в России оно празднуется по старому календарю и связано с водосвятием), и я жарко молилась, чтобы Господь вразумил меня и указал, как мне поступить. Я встретилась с кронпринцем после службы в комнате Мама. По ее предложению мы спустились вниз, в сад. Не помню, как долго мы бродили по отдаленным дорожкам и о чем говорили. Когда снова мы приблизились к дому, подошла молодая крестьянка и с лукавой улыбкой предложила Карлу букетик фиалок «пер ла Донна»[38]. Он подал мне букет, наши руки встретились. Он пожал мою, я задержала свою в его руке, нежной и горячей.

Когда у дома к нам приблизилась Мама, Карл сейчас же спросил ее: «Смею я написать государю?» — «Как? Так быстро?» — воскликнула она и с поздравлениями и благословениями заключила нас в свои объятия.

Анна Алексеевна была первой, кого мы посвятили в случившееся. Она после первой же встречи поняла, что происходило в моем сердце. Я знала и чувствовала, что все хорошее во мне должно было пробудиться теперь, когда я любила и была любимой, и я молилась о том, чтобы Господь сделал меня достойной Карла.

Со всех сторон посыпались поздравления, — в России слуги принимают участие в семейных событиях, как нигде в другой стране, — я была тронута их радостью, они целовали мне руку, а моему жениху плечо. День прошел за писанием писем; было решено объявить помолвку, как только придет письмо Папа из Петербурга. Кости, который увлекался теперь всем античным, сравнил меня с Пенелопой и ее женихами. «Ну, — говорил он, — наконец появился и Улисс (Одиссей)!»[39].

Как он выглядел? Выше среднего роста, он был выше меня на полголовы. Глаза карие, волосы каштановые, красиво обрамляющие лоб и виски, губы полные, выгнутые, улыбка заразительная. Руки, ноги, вся фигура была безупречна. Таким я вижу его перед собой, с одной только ошибкой: он был на шесть месяцев моложе меня. О, какое счастье любить!

Прошли три безоблачных дня, на четвертый письмо из Штутгарта омрачило нашу радость. С поздравлениями о помолвке пришло известие о том, что король Вильгель (отец Карла) заболел. Старый Шпитценберг[40] считал, что надо сейчас же возвращаться; но Мейендорф[41] сумел убедить его, что даже в том случае, если надо ожидать конца, они не смогут приехать вовремя и лучше поэтому оставаться и ждать дальнейших вестей. Зачем разлучать нас в эти первые дни счастья, которые никогда не повторятся?

Таким образом, нас ожидало еще несколько счастливых дней и первое совместное празднество — на корабле «Ингерманланд» в нашу честь давался бал. Палуба была украшена шатрами из флагов всех стран, играл военный оркестр, и первый танец я танцевала с Карлом. По его просьбе я надела платье, которое было на мне в день помолвки: фиолетовое с жакеткой с жемчужными пуговицами. Я упоминаю эти мелочи, оттого что, когда любишь, каждой мелочи придаешь значение.

Однажды, когда Мама привела его ко мне наверх, в мою красивую комнатку, он остановился на пороге и поцеловал меня в лоб. С тех пор моя комнатка казалась мне освященной. Идти с ним под руку или, прижавшись головой к его коленям, сидеть у его ног и слушать, как он повторяет: «Оли, я люблю тебя», — все это поднимало меня на небеса. Для невесты дни проходят, как один-единственный сон; она живет в привычной обстановке своего окружения, но поднятая высоко надо всем своей любовью и душевным озарением. Для жениха, конечно, это время более смелых желаний и надежд.

Наш сон продолжался неполные десять дней. Врачи из Штутгарта написали, что непосредственная опасность устранена, но в возрасте короля (ему было шестьдесят четыре года) поправка идет медленно и поэтому было бы желательно, чтобы кронпринц вернулся. В момент, когда звал долг, колебаний уже не было. 16 января он еще раз пришел к любимому нами часу завтрака, мы сошли с ним в сад и обошли все любимые дорожки вдоль стены, которая была покрыта цветущими розами и малиновыми бугенвиллеями. В последний раз мы вместе вдыхали аромат, в котором пробудилась наша любовь. Наконец настал час разлуки, тем более жестокой, что мы не смели писать друг другу, не имея ответа из Петербурга. Две недели нужно было, чтобы письмо дошло в Петербург, и столько же обратно; целый месяц мучительного ожидания стоял перед нами. Из Генуи мы получили несколько строк, написанных его рукой и адресованных Мейендорфу. Затем больше ничего до 5 февраля…

* * *

Что мне еще сказать об этих последних неделях в Палермо? Только половина моего существа была еще там. Мейендорф, который жил некоторое время в Штутгарте, рассказывал мне о городе и стране, которая должна была стать моей новой родиной. Он дал мне книги Уланда, Гауфа и Шваба для чтения и назвал ученых страны. Скоро прибыли письма от короля, — он писал очень сдержанно, — от будущих невесток Мари и Софи, которые писали «дорогая кузина», и от королевы, которая просто и любовно писала мне: «Ты, дорогая дочь». Письмо Карла прибыло, благодаря несчастливому случаю, последним. С момента, как оно было в моих руках, я стала регулярно вести дневник и посылать каждую неделю ему эти листки. Он делал то же самое, и еще теперь, после 36 лет брака, мы придерживаемся этого обычая. Мой ответ королю был написан с помощью Мейендорфа, который, зная его характер, взвешивал каждое слово. В ответном письме моей свекрови еще непривычный мне немецкий язык также заставил меня хорошенько подумать.

Наше пребывание в Палермо подходило к концу. Цель поездки была достигнута. Мама поправилась так, как давно этого уже не было: она прибавила в весе, плечи и руки стали такими полными, что она снова могла показаться с короткими рукавами. Ее веселость росла вместе с силами, которые позволяли ей снова вести ее обычную деятельность. Как я была счастлива быть при ней, как я наслаждалась каждым моментом, когда она еще принадлежала мне!

Весенним днем, — розы и апельсинные деревья стояли в полном цвету, — мы распрощались с Палермо. Утром я в последний раз стояла у открытого окна, долго смотрела на море, на Монте-Пеллегрино, а затем закрыла глаза, чтобы впитать эту картину.

Улица, ведущая к гавани, была покрыта народом, когда мы по ней спускались. Люди махали с крыш и балконов и показывали таким образом, как они любили Мама, у которой всегда была «широкая рука» для бедных; она была ласкова с детьми и исполнена приветливости к каждому. Со всех сторон слышались прощальные приветствия: «Адио, ностра Императриче!». Тысячи маленьких лодок, шлюпок и пароходиков крутились в гавани, и люди с них долго кричали нам вслед благодарные пожелания. Мы были глубоко тронуты таким сердечным участием чужого нам народа.

В Неаполе был официальный прием Двора. Нас встретили пушечным салютом. Король Фердинанд II с братьями и большой свитой стоял в гавани в парадной форме. Королева встретила нас в замке; это была бывшая эрцгерцогиня Тереза, которая когда-то, будучи девушкой, пленила мое детское сердце в Теплице и Праге. Какая перемена с тех пор! Под влиянием строгого духовника из веселой, любезной девушки она сделалась безжизненной, куклоподобной ханжой. Рассказывали, что этот духовник каждый вечер благословлял супружеское ложе перед тем, как они ложились на него. Королева была крайне озабочена доброй моралью в балете, театрах и моде. Так, она предписывала зеленые трико вместо розовых, картины, на которых были видны большие декольте у дам, по распоряжению цензуры покрывались черной вуалью до подбородка.

С церковных кафедр порицали бесстыдную моду, которая обнажает грудь и руки и только черта тешит. Указывали на закутанную одеждой королеву, которая должна была служить примером для каждой женщины страны.

Меня королева встретила как чужую. Она не протянула мне руки и не говорила мне «ты», как прежде. Король, который знал о нашем старинном знакомстве, пригласил меня, по своему добродушию, после службы в церкви в интимные покои семьи; там, среди своих шести детей, которые доверчиво со мной играли, королева немного смягчила свою сухость. С легким сердцем я оставила этот Двор в его неподвижности.

Неаполь мы покинули на пароходе и после восьмичасового путешествия прибыли в Ливорно. Там нас встретил русский консул и проводил в отель, где нам сейчас же вручили два письма. Одно извещало Мама о смерти ее горячо любимой тети Марьянны. Это было ужасным для нее ударом. Другое же, — прости мне, Боже, мою радость в такую минуту, — принесло мне неожиданную весть, что мой Карл на следующий день прибудет в Ливорно.

Во время дальнейшего путешествия мы проехали мимо Пизы, мимо кривой башни Кампо-Санто, но я едва смотрела на все это — мой Карл был со мной, и я видела только его. Во Флоренции он жил в том же отеле, что и мы. Отель этот стоял на берегу Арно, против палаццо Липона (собственность бывшей королевы Каролины Мюрат), его сад спускался к самому берегу, и наш балкон отражался в воде. Весна во Флоренции, ее цветение, ее сияющие дни приносили радость за радостью. Наши комнаты были заполнены цветами, и на торжественные вечера великогерцогского Двора в Тоскане я украшала себя живыми цветами. Герцогиня, вторая жена великого герцога Леопольда и сестра короля Неаполитанского, была замечательной женщиной. Она жила только для своего мужа и детей, в почти обывательском счастье. Замечательные сокровища искусства, которые окружали ее и заполняли ее каждодневную жизнь, представляли с этим разительный контраст.

Над постелью герцогини висела Мадонна дель Грандича Рафаэля, на столе во время торжественных приемов лежали ножи, вилки и ложки, а также стояли сосуды из мастерской Бенвенуто Челлини. Когда подымались из-за стола, то шли в салоны галереи Питти, самой прекрасной в Италии, картины которой собирались в течение веков любящими искусство владетелями страны, а основоположниками были Медичи. Я прекрасно запомнила поездку в Поджио-а-Чаяно, загородный дворец Лоренцо Великолепного, примерно в двух часах езды от Флоренции. Серебряный свет Тосканы разливается над зелеными холмами в долину Омброне, восточного притока Арно. Сам замок стоит высоко над берегом реки, смотрит на зеленые купы деревьев, и над ним господствует божественная тишина. Там, у наших любезных хозяев, я впервые поняла тихую радость этого цветущего уголка, который так хорошо управляется, обложен минимальными налогами, и народ с доверчивостью смотрит на своего государя, совсем по-другому, чем в Неаполе-Сицилии, где его подавляют, угнетают налогами и где царит произвол. Здесь все дышало миром, доверием и прочностью. И все же три года спустя здесь была революция, и семья властелина бежала в изгнание.

Я не буду описывать наши посещения церквей, дворцов и монастырей Флоренции, они все очень хорошо известны, я же сама в то время была еще незрелой и неуверенной в том новом, что мне встречалось, чтобы дать направление моему вкусу. Карл провел целую зиму во Флоренции, благодаря чему его вкусы и взгляды были уже увереннее, он любил предшественников Рафаэля и привел меня к картинам Фра Анджелико, чтобы я тоже полюбила их. Я смотрела на все его глазами и слушала его в упоении; но предстоящая большая перемена в моей жизни слишком занимала меня, чтобы у меня сохранились ясные воспоминания и впечатления. Тогда мне казалось более важным и значительным узнать характер и натуру Карла. Его детство не было счастливым: Родители жили безо всякой внутренней гармонии между собой. Он вырос одиноким, и его потребность в ласке была очень велика. Он любил разговаривать со мной во время прогулок в саду, по берегу Арно. Когда я сидела в комнате с работой в руках, он быстро становился нетерпеливым; это напоминало ему совместные семейные вечера дома, где мать и сестры молча сидели за своей работой, дрожа заранее от придирок короля. Когда он узнал, что день моего рождения по заграничному исчислению приходится на 11 сентября, он воскликнул: «О, он лежит как раз между днями рождений моих родителей! Это может означать, что тебе суждено стать соединяющим звеном между обоими». Он разгадал мою натуру и указал мне таким образом направление моего пути.

21 апреля мы покинули Флоренцию и ехали короткими дневными этапами через Болонью и Падую в Венецию. Там мы провели еще целую неделю, и там же было решено, что наша свадьба состоится 1 июля. Доктор Мандт считал, что здоровье Мама настолько окрепло, что ей незачем ехать в Бад-Эмс или Шлангенбад, а можно возвращаться прямо в Петербург. Перед этим была еще намечена встреча в Зальцбурге с королем и королевой Вюртембергскими. Во время поездки по Ломбардии погода изменилась, начал идти дождь, а когда мы прибыли в Триест, поднялась сильнейшая гроза. В несколько часов ручьи, стекавшие с гор, залили дорогу, и мы не могли проехать дальше. Генерал Врбна, сопровождавший нас через Австрию, поехал вперед, чтобы устроить нам квартиры. Когда он узнал о наводнении, то пересел из экипажа в лодку, чтобы возвратиться к нам. Мы должны были три дня ожидать в Триесте. Источник многих неприятностей для путешественников, это наводнение только радовало нас, жениха и невесту, и на каждое приключение мы смотрели как на приятное развлечение. Каждое утро во время завтрака Карл читал нам «Лихтенштейна» Гауфа[42], и каждый вечер мы шли в театр, примыкавший непосредственно ко двору нашего отеля. Деревенская публика ела в антрактах апельсины и бросала их корки тут же на пол. Актеры, не менее естественные, чем публика, вызывали у нас своей игрой гомерический хохот.

Суровым показался мне въезд в горы Тироля. Синева Сицилии, серебряный отсвет Тосканы, были ли они наяву? Было ли счастье только сном, а действительность пробуждением, которое разгоняло его? Холод проник в мое сердце. Первую ночь в горах мы провели в монастыре Св. Иоанна, окруженном со всех сторон горами, безо всякого вида на окрестности, а над нами возвышались снежные вершины, освещенные заходящим солнцем. Последние лучи окрасили их розовым пламенем. Красиво, но какой тоской повеяло на меня от этого впервые виденного горения Альп. Момент блеска, триумфа — затем молчание, ночь навеки. Горы и мрачные леса давили на мое сердце, и от этого впечатления я не избавилась на всю жизнь. Дитя равнины, я ношу в себе желание видеть большие пространства; море, зеркало дальних вод дает мне радость и легкое дыхание.

Портрет Ольги Николаевны Романовой. Художник — Франц Винтерхальтер. 1856 г.

«Вторая великая княжна, Ольга Николаевна, любимица русских; действительно, невозможно представить себе более милого лица, на котором выражались бы в такой степени кротость, доброта и снисходительность. Она очень стройна, с прозрачным цветом лица, и в глазах тот необыкновенный блеск, который поэты и влюбленные называют небесным, но который внушает опасение врачам».

(Фридрих Гагерн)

В Зальцбург мы прибыли около полудня. Мама, боясь натянутости официального представления, решила импровизировать встречу с королем и королевой Вюртембергскими. Она приказала экипажу попросту остановиться у отеля, где жила королевская семья. Первая встреча произошла в полутьме вестибюля. Затем сели большим обществом за круглый стол. Я была так взволнована, что боялась задохнуться. Карл пожал мне руку, король смотрел на меня с любопытством своими поблекшими глазами. На следующий день этот взгляд стал более благосклонным. Он был недоволен неожиданностью встречи и винил Карла в том, что он не известил его о намерении Мама. Таким образом, его настроение не было блестящим. Милая, добрая королева, которая знала все выражения его лица, казалось, ожидала грозы и была совершенно сконфужена. Карл скоро вывел меня из этого круга в комнату своей младшей сестры Августы. Как раз в это время она стояла перед зеркалом и прикрепляла брошку к своему лифу. Карл схватил ее за плечи и быстро повернул, так что мы оказались лицом к лицу друг перед другом. Она вскрикнула от неожиданности и бросилась мне на шею. Я облегченно вздохнула — лед растаял.

На следующий день была чудесная погода, и мы поехали на прогулку. Мама с королевой и Августой, я с Карлом и королем в экипаже последнего. Манеры короля напоминали прошлое столетие, тон, которым он обращался ко мне, был скорее галантным, чем сердечным, его разговоры любезны, подчас даже захватывающи, но всегда такие, точно он говорил с какой-либо чужой принцессой, ни слова, могущего прозвучать сердечно или интимно, и ничего о нашем будущем. Казалось, он избегал всего, что могло вызвать атмосферу непринужденной сердечности. Такое поведение казалось мне, с детства привыкшей к свободе и откровенности, совершенно непонятным, и мое сердце сжималось от мысли, что мне придется жить под одним кровом с человеком, который был мне непонятен и чужд. И все же как государь, самый старший среди немецких князей, он считался самым способным. Он был просвещенных либеральных взглядов и дал своей стране конституцию задолго до того, как она была принята в других странах. Он правил страной тридцать лет, и это было счастливым для нее периодом. Все это я уже знала до встречи с ним и старалась теперь думать об атом, чтобы увеличить хотя бы мое уважение к нему, раз сердце для него молчало. И это уважение стало почвой для всех моих последующих с ним отношений. Я ему обязана многим, он научил меня выражаться точно и вдумчиво, что было необходимо, например, при передаче ему моих бесед с нашим послом в Штутгарте Горчаковым, для которого я служила как бы рупором в его сношениях с королем.

Но вернемся в Зальцбург. Королева расспрашивала обо мне Анну Алексеевну и обещала ей, что будет относиться ко мне как к своей дочери. Она сдержала свое слово и относилась ко мне всегда с большой добротой, несмотря на все старания, которые делались, чтобы поссорить нас. Ее лицо носило следы былой красоты, щеки были розовыми и свежими, и когда она улыбалась, были видны два ряда белоснежных безупречных зубов, которые она сохранила до глубокой старости. Ее волосы в то время тоже были еще совсем темными. Но фигура у нее была тяжеловатой, без грации и гибкости, хотя вся внешность ее не была лишена спокойной величавости. Разговоры на балах и приемах она вела несколько однообразные и не скрывала равнодушия к своим собеседникам. Распорядок дня ее был строго урегулирован, она боялась движений и перемен и была бы для человека с обывательскими привычками идеальной женой. Она была полной противоположностью второй жены короля Вильгельма Вюртембергского, королевы Екатерины Павловны[43], сестры Папа, женщины во всех отношениях недюжинной, что невольно раздражало короля, и он часто бывал несправедлив и придирался к ней. Она же, будучи по природе безобидной и доброй, не могла играть никакой роли в политике. Она была прекрасной рукодельницей, но совсем не могла отражать насмешек или понимать иронию и сейчас же, как улитка, уходила в свой домик, откуда потом с трудом выбиралась. Ко мне она относилась прекрасно, и я не могу себе представить лучшую свекровь. Она никогда не вмешивалась в нашу жизнь и порядок нашего Двора. Она не знала ревности и не ставила никаких требований. Мне она была благодарна за каждую мелочь и внимание, которое я ей оказывала.

* * *

25 июня была торжественная помолвка в петергофской церкви, а свадьба была назначена на 1 июля, день рождения Мама и одновременно день свадьбы родителей. Это число должно было принести нам счастье! Последние дни перед этим торжественным днем были заполнены суетой. Я проводила их в примерках платьев, в выборе и раздаче сувениров и подарков, в упаковке и прощальных аудиенциях, я не принадлежала больше самой себе. С трудом мне удалось выбрать день для поста и молитвы, чтобы пойти к исповеди и причаститься в церкви Св. Петра и Павла 29 июня. Там я просила Господа только об одном: сделать меня достойной того, с кем я буду делить свою жизнь и выполнять обязанности, которые ждали меня. Родители и братья были в церкви при этом моем последнем Причастии девушкой и, конечно, также и Карл, присутствие которого еще больше углубило мое благоговение. В моей комнате Карл встретился потом с моим духовником отцом Бажановым и попросил его объяснить ему обычаи нашей церкви. 30 июня, согласно своему обещанию присутствовать на моей свадьбе, прибыл дядя Вильгельм, принц Прусский. Наша дружба относилась еще к совместному пребыванию в Эмсе в 1840 году Так же дружественно он относился и к Карлу; с 1840-го по 1842 год Карл учился в университете в Берлине и часто посещал то общество, которое собирала вокруг себя принцесса Августа. К ее кругу принадлежали в то время такие умы, как Ранке. Савиньи, Курциус и другие.

Когда я вечером 30 июня поднялась в последний раз в свою комнатку, я долго не могла заснуть. Я позвала Анну Алексеевну, и мы долго говорили на моем балконе.

После полуночи Папа постучался в мою дверь: «Как, вы все еще не спите?». Он обнял меня, мы вместе опустились на колени, чтобы помолиться, и потом он благословил меня. Как он был нежен ко мне! Какой бесконечной любовью звучали его слова! Потом он поблагодарил Анну Алексеевну за все, что она сделала для меня во время нашего десятилетнего совместного пребывания. В дверях он еще раз повернулся ко мне и сказал: «Будь Карлу тем же, чем все эти годы была для меня Мама!».

Наступил торжественный день. Уже рано утром нас разбудили трубачи под окнами. Я поспешила к Мама, чтобы поздравить ее и передать мои подарки. Я подарила ей медальон с моей миниатюрой и маленький секретер из орехового дерева с сиреневым бархатом. Она пользовалась им до самой смерти и держала в нем свои частные бумаги; после ее смерти там нашли ее духовное завещание.

У Мама собралась вся семья, не хватало только Карла, которого, по русскому обычаю, я не могла видеть в день своей свадьбы до церкви. Богослужение было назначено на утро, затем меня должны были одеть в Большом дворце в наряд невесты, и в час дня начинались свадебные церемонии. Утром я должна была подписать Отречение[44], как это полагается в нашем законе. Его подписывает каждая великая княжна перед своим браком. Затем Адлерберг, который в то время был министром Двора, поднес Анне Алексеевне розетку ордена Св. Екатерины. В Орлином салоне Большого дворца меня ждал наряд. Я действовала как в тумане, я не помню больше ничего до момента, как в салон вошел Карл и Папа сказал ему: «Дай ей руку!».

Все вышли, мы опустились на колени перед иконой, которой нас благословили родители. Затем на мои плечи прикололи тяжелую великокняжескую мантию, которую несли восемь камергеров, но конец шлейфа подхватил мой гофмаршал граф Бобринский и, шепнув мне тихо: «С Богом!», отечески тепло посмотрел на меня. Шествие тронулось. Сначала шли камер-юнкеры, затем камергеры, за ними статские сановники и наконец обер-гофмаршал граф Шувалов, предшествовавший императорской чете и всему семейству. Прошли шестнадцать зал и галерей дворца. В церкви собрался весь дипломатический корпус. При входе Мама обменяла наши обручальные кольца, которые мы носили уже с помолвки; после этого Папа подвел нас к алтарю. Чудесные песнопения нашей церкви точно созданы для того, чтобы пробудить в сердце чувства счастья и благодарной радости, и заставляют забыть всю грусть и заботы. Потом мне говорили, что редко видели невесту такой сияющей.

После православной свадьбы мы тем же порядком проследовали в лютеранскую часовню, которая была устроена в одной из дворцовых комнат. Мы стали на колени на скамейку, и пастор произнес короткую, но очень чувствительную речь. Принц Гогенлоэ-Эринген стоял, как представитель короля, подле нас.

Весь этот день, заполненный церемониями, казался мне бесконечным. Наконец вечером нас торжественно отвели в наши будущие апартаменты, где нас встретили Саша и Мари с хлебом-солью. Тяжелое серебряное парчовое платье, а также корону и ожерелье сняли с меня, и я надела легкое шелковое платье с кружевной мантильей, а также чепчик с розовыми лентами, оттого что теперь я была замужем!

Анна Алексеевна даже удостоилась упоминания в знаменитом биографическом словаре А. А. Половцова. Вот статья, посвященная ей.