Глава 24 Заключение дотторе Гуччи
Мы редко осознаем пределы собственных сил, пока не подвергнемся настоящему испытанию. Тогда мы обнаруживаем в себе скрытые резервы, о существовании которых даже не догадывались. Всю свою жизнь мне приходилось опираться на эти резервы в трудные времена.
Несомненно, одним из таких испытаний был день, когда я поднялась по ступеням лестницы величественного здания Верховного суда штата Нью-Йорк на площади Фоли, крепко держась за локоть отца; ему уже исполнился восемьдесят один год и, возможно, предстояло тюремное заключение. Было такое ощущение, будто мы поднимаемся на гору, и я едва могла перевести дух. Папа не рассчитывал на мое сопровождение в суд и не просил об этом, но мама была в Риме, и я отказалась оставить его одного перед лицом судьбы.
Выстроенное из гранита и стилизованное под римский храм, это здание украшено коринфской колоннадой и широкой каменной лестницей, которая поднимается к треугольному фронтону с надписью «Равное правосудие по закону». Как папа не хотел выпускать мою руку в день моей свадьбы, так и я не хотела отпускать его теперь, когда мы вошли в зал суда и должны были занять свои места: отец и его поверенные — в первых рядах, мы с Сантино через пару рядов позади них.
Как единственный обвиняемый по делу о мошенничестве в особо крупном размере в высшем суде Манхэттена, отец, должно быть, мысленно возвращался к тем дням 1953 года, когда он смотрел на статую Свободы, прежде чем сойти на берег в бухте Нью-Йорка с мечтой о покорении Америки. Он бродил по Пятой авеню, где положил глаз на свой первый американский магазин, представляя свою фамилию, сияющую большими золотыми буквами в самом сердце этого города. Пару лет спустя, когда синдром смены часовых поясов и возбуждение не давали ему заснуть по ночам, он писал одно из своих многочисленных любовных писем своей Брунине в Рим: «Я хочу, чтобы ты увидела, как здесь все прекрасно… Нью-Йорк — это по-настоящему роскошная жизнь… как замечательно жить так, как живут здесь!»
Эти мечты были изодраны в клочья теперь, когда он сидел в зале суда, тесно переплетя пальцы рук, сложенных на коленях. Преданный, изгнанный и опозоренный, папа казался как-то меньше, чем обычно, ссутулившись на своем месте и глядя прямо перед собой, пока журналисты и публика занимали свои места позади нас. Это был тот момент, которого мы все ждали. Месяцы разговоров и молений завершились. Помимо нас с Сантино, никто из членов семьи не присутствовал, не было никого из его прежних коллег или сотрудников. Единственная демонстрация солидарности обнаружилась в виде ряда характеристик, напоминавших судье о множестве благотворительных начинаний, которые поддерживал мой отец. Маурицио умыл руки. Роберто и Джорджо предпочли остаться в Италии, да и Паоло, главный информатор, щеголял своим отсутствием.
Пока я старалась не поддаваться слабости, процедура шла своим чередом, и суд удалился на совещание перед вынесением приговора. Мучительная неизвестность происходящего за тяжелой дубовой дверью тяготила, но стенографист позднее должен был представить официальный отчет о ходе обсуждения вердикта. Поверенный моего отца, Милтон Гулд, который был всего на четыре года моложе него, начал с напоминания судье, что папа не только полностью сотрудничал со следствием и выплатил бо?льшую часть долга, но и с легкостью мог бы скрыться в Италии, чтобы избежать преследования. Вместо этого он предпочел «преднамеренно, обдуманно и с пониманием» предстать перед обвинителями и своей ответственностью.
— Как поступить с человеком в возрасте восьмидесяти одного года, который столь ярко продемонстрировал раскаяние? — вопрошал он.
Судья с самого начала не выказывал никакого сочувствия:
— Я понимаю, что мистеру Гуччи восемьдесят один год, но ему был семьдесят один, когда начался весь этот сговор… И это, безусловно, самое крупное мошенничество с налогами, с которым я когда-либо имел дело.
Однако он все же согласился с Гулдом в том, что это также было самое «дилетантское» мошенничество, с которым сталкивались они оба за свою практику.
— Перед нами человек, не искушенный в финансовой системе Соединенных Штатов, — согласился Гулд. Нет никаких доказательств, сказал он, что мой отец был автором этого мошенничества или даже «активно принимал участие в разработке его механизма» — он просто пользовался его преимуществами, как и все остальные его родственники.
Когда папу спросили, хочет ли он что-нибудь сказать суду, поверенный начал было говорить за него, но папа его прервал. Он видел, что судья сомневается в нем, и полагал, что если обратится к нему напрямую — от всего сердца, то сможет воззвать к чувствам сострадания и справедливости судьи. Позднее, читая расшифровку этого слушания, я понимала, насколько папа, по-видимому, нервничал, если его подвел безупречный в обычных обстоятельствах английский. Он говорил о том, как много значат для него компания GUCCI, его родственники, друзья и сотрудники. («Две тысячи человек, все крутятся, все работают. Работа была моей радостью».) Он признал, что не прислушался к советам адвоката, заговорив самостоятельно, но добавил:
— В обстоятельствах столь серьезных, столь важных, столь тяжелых я просто не могу воздержаться.
Он попросил прощения за финансовые нарушения и согласился, что ему придется испытать на себе их последствия, но потом объяснил: за тридцать два года подписал скорее всего не больше пары чеков. Он сказал, что редко появлялся в банке и «никогда в этом особо не разбирался».
Потом голос его начал прерываться:
— Нет смысла пытаться защищать себя и свои поступки словами «я не знал». Нет. Нет! Я не ребенок. Я — совестливый человек и признаю себя виновным… Лишь молю, чтобы Всемогущий Бог — продолжал он, — дал мне силы пережить этот день. Мне так жаль! Прошу вас, я сам на себя зол.
Когда Гулд прервал его и сказал, что он не обязан это делать, отец, подавленный, сел на место. После этого адвокат сообщил судье, что они являются свидетелями «самой драматической фазы распада человеческого существа». Он добавил, что в семье обвиняемого имеют место серьезные разногласия.
— В сущности, этот человек был отлучен от здания, которое он возвел. Он создал этот бизнес. И сделал фамилию Гуччи всемирно известной компанией, а теперь он из этой компании изгнан и пребывает в ужасном состоянии.
Папа утирал слезы, а адвокат тем временем уподобил его положение ситуации шекспировского Короля Лира, дети которого разрывают его королевство на части, в результате чего он умирает с разбитым сердцем.
— Люди, которым [Альдо Гуччи] дал доступ к власти и богатству, — это люди, которые не только получали выгоду от этой схемы, но и уничтожили его самого, — завершил свою речь адвокат.
Судья объявил перерыв, а спустя время все они молча, один за другим, снова вернулись в зал суда. Стоило мне увидеть лицо отца, как я поняла: должно быть, произошло нечто очень важное. На лице его было непривычное выражение, и сердце мое ушло в пятки. Затем судебный клерк объявил: «Всем встать!» — и в зал быстрым шагом вошел судья в мантии. Когда я увидела, как сжаты его челюсти, мне едва не стало дурно.
Папа встал вместе со своими адвокатами. Он был так близко, что я могла почти коснуться его рукой, но вместо этого мой взгляд, отчаянно пытавшийся передать ему мою вечную любовь и поддержку, упирался в его затылок. Все мои мышцы напряглись, когда прокурор начал свою речь с подведения итогов дела и формальной просьбы приговорить обвиняемого к тюремному заключению. Затем Гулд произнес свои заключительные замечания, но, вместо того чтобы молча его выслушать, судья неоднократно прерывал адвоката, вставляя свои замечания.
Кожу стало покалывать от жара, и я почувствовала, как по пищеводу поднимается желчь. Во рту было так сухо, что я едва могла сглотнуть. Все это дело было фарсом, и все же у меня возникло ощущение, что другие смотрят на него иначе.
Когда Гулд сел на место, как мне показалось, со вздохом, судья спросил моего отца, не хочет ли он что-нибудь добавить. Зная, что каждое сказанное им слово будет передаваться по длинной цепи предателей, он откашлялся, снова встал и голосом, который я едва узнала, сказал, что ему «очень жаль». Затем заговорил, запинаясь так, что мне стало физически больно.
— Это последний отрезок моей жизни, и мы завершаем [его] очень плохо, очень негативно… — запинаясь, начал отец. Он просил о снисхождении и взывал к «мягкосердечию» судьи. Промокая глаза носовым платком, он утверждал, что был жертвой «расправы… со стороны сына, который жестоко отплатил мне». Думая о Паоло, он собрался с силами и объявил:
— Я не умею ненавидеть, ваша честь. Я прощаю его. Прощаю всех, кто хотел, чтобы я оказался сегодня здесь, и других, испытавших удовлетворение от мести, которых лишь Бог волен судить… Благодарю вас.
Я сопротивлялась побуждению вскочить на ноги и тоже что-нибудь сказать. Мне хотелось вскричать: «Это неправильно! Вы не можете послать этого человека в тюрьму. Пожалуйста — это же его убьет!» Вместо этого я застыла на месте, лишившись дара речи. Судья говорил в течение нескольких мучительных минут, а потом вперил взор прямо в лицо отца.
— Вы приговариваетесь к заключению под стражу сроком на один год и один день.
Мне показалось, что время в зале суда остановилось.
«Один год и один день».
Из моих глаз градом сыпались слезы, но я не могла сдвинуться с места. Все, чего достиг мой отец, этот момент разрушит. До конца дней его будут называть Альдо Гуччи, человеком, сидевшим в тюрьме за уклонение от уплаты налогов.
Папа слегка покачнулся — ноги не держали его. С трудом сохраняя равновесие, он наклонил голову в знак благодарности, когда судья согласился отсрочить исполнение приговора на месяц, чтобы дать ему — и нам — время подготовиться. Ему было приказано сдать свой паспорт, чтобы он не мог бежать в Италию. Вокруг меня поднялась суматоха: журналисты спешили прочь из зала, чтобы сдать свои репортажи и придать еще бо?льшую публичность позору отца. Его адвокаты переговаривались вполголоса, складывая свои документы. Мое внимание сосредоточилось на отце, который стоял совсем один. Я боялась, что ему в любой момент могут отказать ноги, как и мне мои.
Глядя, как его уводят в боковую комнату для завершения каких-то формальностей, я силилась понять, в чем смысл «правосудия», если сажают в тюрьму такого старика. Как могло случиться, что его безмерный вклад в общество за многие годы не был принят во внимание? Все просто: для этого он был птицей слишком высокого полета. Правительству нужно было устроить из его дела показательный процесс, как прямо сказал об этом будущий мэр Нью-Йорка Рудольф Джулиани, который заявил репортерам на лестнице, что этот приговор должен послужить уроком другим. К нашему большому удивлению, Гулд сказал прессе, что не считает этот приговор «суровым или несправедливым». Ну, а я именно так и считала.
К тому моменту, когда я подошла к папе в фойе, он сумел собраться с силами, чтобы смотреть мне в лицо. Он стыдился своих почерневших ногтей, которые вдавливали в подушечку с чернилами, снимая отпечатки пальцев, поэтому сжал руки в кулаки. А впереди было очередное бесчестье, поскольку ему еще предстояло встретиться с журналистами, которые ждали его снаружи с камерами и микрофонами наготове. Он повел меня через это людское море к ожидавшей нас машине. В сиянии вспышек мой отец больше не выглядел побежденным, запятнанным человеком в худший день своей жизни: он снова был тем неутомимым дотторе Гуччи, который воспринимал эту последнюю неудачу так же, как и любую другую. Я гордилась им, как никогда прежде.
Когда мы, наконец, добрались до машины и водитель отъехал от здания суда, отец всем телом откинулся на спинку кожаного сиденья и расстегнул пуговицу на пиджаке. Единственное, чего он хочет, пробормотал папа, — это приехать домой, увидеть маму и улететь в Палм-Бич.
Мы уже договорились, что она прилетит сразу же после слушания, чтобы мы могли вместе отправиться во Флориду. Мы надеялись отпраздновать там окончание этого кошмара. А вместо этого нам предстояло считать дни до того момента, пока папу заберут в тюрьму Эглин в пригороде города Пенсакола, штат Флорида. Это должно произойти в октябре — через месяц.
Приятно было погреться на солнышке. Прилетел Сантино, и все старались как можно лучше провести время вместе. Мама готовила для нас обед на веранде; мы отдыхали и подолгу купались, изо всех сил стараясь выбросить проблемы из головы. Мне нравилось наблюдать за папой, от которого не отходила его любимая Алексина, хотя у меня не переставая ныло сердце, ибо я знала, что песочные часы уже перевернуты.
Когда настало то страшное утро, нам пришлось собрать все свои силы, чтобы просто пережить его. Мы с матерью привыкли видеть моего отца в костюме, когда он брал с собой сумку с запасной одеждой и уезжал на работу. Однако утро 15 октября не было обычным рабочим днем. Мы старались крепиться, но осознание того, куда он направляется, доконало нас, и мы обе разрыдались.
Отец с сухими глазами расцеловал нас на прощание.
— Ладно, папа, я приеду тебя навестить, как только мне позволят, — пообещала я.
Он сел на заднее сиденье ожидавшей его машины и ни разу не оглянулся. Не думаю, что он мог себе это позволить. Он настоял, что поедет один, и ничто не могло разубедить его. Я бы с радостью пошла наперекор его желаниям, чтобы провести с ним как можно больше последних мгновений, но тюремные правила запрещали родственникам сопровождать заключенных.
Мы с мамой стояли на дорожке и смотрели, как машина набирает скорость и стрелой пускает из-под колес гравий. Как бы мы ни старались поддержать друг друга, ничто из сказанного нами не могло облегчить наши общие, глубоко запрятанные опасения, что отец может не пережить следующий год. Нас мучили мысли о нем, образ отца в тюремной униформе и спящего на нарах рядом с Бог знает каким преступником, в разлуке со всем привычным и знакомым.
Федеральная тюрьма Эглин, расположенная на так называемом флоридском языке, входила в категорию тюрем с наименее строгим режимом и была предназначена для преступников — «белых воротничков». Эту тюрьму, обустроенную на шестом, дополнительном, поле базы ВВС Эглин неподалеку от Форт-Уолтон-Бич, пресса окрестила «клубом федералов», или «кантри-клубом», но это все равно была тюрьма. А журналисты… что ж, ведь это не они оказывались каждую ночь запертыми в обществе незнакомцев, вдали от всего родного и привычного.
По прибытии на место у отца снова сняли отпечатки пальцев и присвоили ему тюремный номер 13124–054-Е — его новую идентичность. Ему было отведено место в спальне на тридцать две койки, в секторе D. Его одежду заменили накрахмаленной голубой рубашкой, брюками и свитером, белыми носками и кроссовками. Ему не разрешили оставить брючный ремень, часы и вообще любые личные вещи, за исключением очков в роговой оправе.
Охранники проводили его в блок, где содержались семьсот заключенных; там папе выдали подушку, одеяло, полотенце и униформу. У него была собственная койка и маленький закуток, но помимо этого — никакого уединения. Служащий тюрьмы ознакомил его с повседневным распорядком: подъем в пять тридцать утра, отбой в половине одиннадцатого вечера, построения с перекличкой пять раз в день. На завтрак отводилось полчаса, на обед — час, ужин был в половине пятого вечера. Каждый заключенный должен был работать примерно по сорок часов в неделю со сдельной оплатой по нескольку центов в час; эти деньги они могли потом тратить на телефонные звонки, газеты, сладости или свежие фрукты. Папа был прикомандирован к отделу пошива одежды, его задачей было штопать одежду и горячим утюгом наклеивать на нее номера — должно быть, надзиратель решил, что это подходящая работа для человека с его биографией.
Каждому заключенному разрешалось сделать по два телефонных звонка продолжительностью пятнадцать минут в день, и к аппарату постоянно выстраивалась длинная очередь из собратьев-заключенных. Уединиться для разговора никакой возможности не было, зато было давящее ощущение, что кто-то еще за твоей спиной ждет своей очереди, чтобы урвать несколько драгоценных минут общения с любимыми людьми.
Первый оплаченный папин звонок был в Палм-Бич. Он позвонил маме, чей голос жаждал услышать. Он отстоял положенное время в очереди с остальными заключенными — и это стало началом ежедневного ритуала, который поддерживал их обоих все время его заключения. Как только он произнес слова «привет, Бруна», она поняла, что он не в себе. Это был всего второй раз за всю жизнь, когда она услышала, как он плачет. Впервые это случилось, когда она пыталась расстаться с ним в начале их ухаживания, и он потряс ее, упав на колени и обещая сделать ее своей королевой.
Тогда, как и теперь, она быстро положила конец его слезам.
— Альдо! — перебила она его, когда он начал жаловаться, что тюремщики отобрали у него все. — Альдо, послушай меня! — настойчиво повторила она. Его жалобы прекратились, и она услышала, как он резко втянул в себя воздух.
— Я всегда буду рядом с тобой, но при одном условии, — сказала она ему. — Ты должен оставаться сильным.
Ее ответ был встречен каменным молчанием, но она понимала, что он слушает.
— Если я еще раз услышу тебя таким, ты больше никогда меня не увидишь. Ты меня понимаешь?
Их время почти истекло, но его осталось как раз достаточно, чтобы отец собрался с мыслями и сказал ей:
— Да, Бруна. Я понимаю. Te lo prometto[85].
Когда разговор прервался, мама стала молиться о том, чтобы сделанного ею внушения оказалось достаточно, и это поможет ему пережить первую долгую ночь. Сидя за его письменным столом с видом на сад, плача горькими слезами, она не представляла, что ее суровая любовь задаст тон всему остальному времени, что он проведет в заключении.
— Бруна — мой Гибралтарский столп, — хвастался он. — В ней я черпаю свои силы.
Я была шокировала тем, что? она сказала папе в тот вечер (позднее она рассказала мне об этом). Впервые в жизни я осознала, насколько цепким на самом деле был ее инстинкт выживания и какой выносливой она могла быть. Я не преминула сказать ей об этом:
— Всю свою жизнь ты считала, что люди презирают тебя как временную любовницу. Теперь они знают, что ты — женщина мужественная, несгибаемая и решительная. Это та женщина, которую папа знает и любит. Это твое природное качество.
Однако еще более сильными, чем все, что говорила я, были слова Руби Хамры, которая вскоре после этого встретилась с мамой за обедом. За прошедшие годы они сдружились, и, перед тем как Руби навсегда уехала из Нью-Йорка, мама пригласила ее на блины в русскую чайную.
— Бруна, не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь снова, но я хочу кое-что тебе сказать: ты самая сильная из всех знакомых мне женщин, — сказала эта акула пиара моей изумленной матери. — Никто не умеет совладать с Альдо так, как ты. Со всеми остальными он — сущий дьявол, но как только ты оказываешься рядом, он меняется. Не знаю, что ты с ним сделала, но это сработало.
Мама была ошарашена этим откровением, но впервые в жизни ей пришло в голову, что, может быть, она действительно крепче, чем думала сама.
— Он вырос в очень строгой семье, — пояснила она Руби, защищая любимого мужчину. — Его учили показывать, кто здесь главный. Он никогда не мог расслабиться, не оказавшись на расстоянии от всего этого. Полагаю, я — единственный человек, с которым он действительно мог быть самим собой.
Лишенный своего имени и своей гордости, он только это и мог делать — быть собой. И поскольку у него осталось так мало от соблазнов прежней жизни, он пришел к осознанию, что на свете есть только один человек, с которым он хочет провести остаток своих дней — его любимая Бруникки со скрытым стальным стержнем внутри, которая просто всегда любила его таким, какой он есть.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК