Письмо царю
Как уже отмечалось выше, текст пушкинского письма-признания царю (от 2 октября 1828 г.) был обнаружен 123 года спустя; а ещё через 27 лет последовала научная публикация.
Ровно полтора века документ отсутствовал: последняя резолюция Николая I по поводу «Гавриилиады» подчёркивала, что нет необходимости какой-либо огласки, углубления следствия и т. п. Самодержавие в течение двух-трёх лет после 14 декабря немного успокоилось и довольно ясно представляло, что в стране больше нет никакого серьёзного подполья; с другой стороны, ещё не был исчерпан правительственный курс на реформы; то, за что в 1826 году неминуемо последовали бы жестокие репрессии, длинная цепь арестов — теперь, в 1828-м, расследовалось более «спокойно». Кроме того, охранительный инстинкт во время процесса декабристов подсказывал власти — изымать, уничтожать тексты наиболее «соблазнительных» стихов и песен, а также какие-либо сведения о них: легко запоминающиеся строки могли быть распространены кем-либо из чиновников, канцеляристов и др. Таким же образом теперь обходились и с «Гавриилиадой». Список, изъятый у В. Ф. Митькова, был по этой логике уничтожен; вероятно, так же как — откровенное письмо Пушкина к императору.
Как сейчас выяснено, копию с подлинного пушкинского письма к царю (точнее, с его основной части) снял Алексей Николаевич Бахметев. Напомним вкратце основные обстоятельства, изложенные в статье В. П. Гурьянова[262].
Копия письма, как уже говорилось, обнаружена в составе обширного архива Бахметевых, поступившего в государственное хранилище в 1951 году[263].
А. Н. Бахметев родился в 1798 году; уже после смерти Пушкина он стал гофмейстером, попечителем Московского университета, скончался в 1861 году. 28 июля 1829-го, то есть через год после истории с «Гавриилиадой», Бахметев женился на Анне Петровне Толстой (1804—1884), дочери графа Петра Александровича Толстого — того самого, кто фактически возглавлял расследование насчёт «Гавриилиады». По всей вероятности, именно у П. А. Толстого его зять мог скопировать пушкинский документ: важный сановник, один из самых близких к царю людей, Толстой, разумеется, был знаком с содержанием письма, хотя и запечатанного в его присутствии. Располагал ли П. А. Толстой подлинником пушкинского послания от 2 октября или только копией, сказать невозможно. Заметим, однако, что семье генерала были не чужды литературные интересы и привязанности. Сын П. А. Толстого, Александр Петрович (сыгравший, как известно, заметную роль в жизни Н. В. Гоголя), был с Пушкиным коротко знаком, ходили слухи, что у него имеется собрание «хороших стихов» поэта[264]. Наконец, сам А. Н. Бахметев живо интересовался Пушкиным: в 1828 году он путешествовал за границей, возвратился оттуда не ранее 1829-го. Любопытно, что будущий тесть, П. А. Толстой, извещал его (1/13 января 1829 г. из Москвы): «Пушкин здесь — я его не видел». В том же архиве А. Н. Бахметева есть и другие письма, свидетельствующие о литературном и человеческом интересе Бахметева к Пушкину[265].
Таким образом, положение Бахметева, его интересы, а также «физическая невозможность» в XIX столетии скомпоновать, подделать подобный текст — всё это позволяет определить сделанную им копию письма к царю — как важнейший документ для изучения биографии и творчества поэта[266].
Текст письма к царю таков:
«Будучи вопрошаем Правительством, я не почитал себя обязанным признаться в шалости, столь же постыдной, как и преступной.— Но теперь, вопрошаемый прямо от лица моего Государя, объявляю, что Гаврилиада сочинена мною в 1817 году.
Повергая себя милосердию и великодушию царскому есмь Вашего императорского Величества верноподанный
Александр Пушкин.
2 октября 1828. С. Петербург».
Отсутствие обращения к царю и «непушкинская» орфография слов «верноподданный», «Гавриилиада» — обычный вид расхождения между подлинником и копией; основной смысл письма безусловно сохранён.
Первая фраза письма уже была оценена выше: поэт беседует только с царём. Как бы продолжая разговор в Кремле 8 сентября 1826 года, Пушкин смело признаётся в опасном поступке, в то же время поэт в сильных выражениях порицает свою «шалость»: здесь также перекличка с аудиенцией 1826 года, когда речь шла о стихах «Кинжал» и других прежних сочинениях, а Николай брал с автора слово — больше «не шалить».
Прямая откровенность Пушкина была его сильным оружием в диалогах с высшей властью: это неплохо понял П. И. Миллер, позже сопоставляя беседы поэта с царём, Милорадовичем и Бенкендорфом. Однако искренность Пушкина в эти моменты не переходила известного рубежа; он никогда не забывался и не считал даже дружески расположенных важных собеседников «своими людьми». Мы помним, что в 1820 году, когда Милорадович требовал признания в опасных стихах, Пушкин, записывая свои бесцензурные сочинения, в одном или нескольких случаях не рискнул представить доброжелательному генералу уж очень крамольные строки[267].
Во время первой беседы с Николаем поэт также не пускался, конечно, в слишком откровенную исповедь и ни словом не обмолвился о «Гавриилиаде».
Подобная же предосторожность — и в письме 1828 года по поводу этой поэмы.
Пока Пушкин «запирался» перед Временной комиссией и приписывал поэму умершему автору, он датировал своё знакомство с нею 1820 годом (то есть временем непосредственно перед высылкою из столицы). В письме же к царю, признавая собственное авторство, поэт всё же отодвигает его на четыре года от настоящей даты: действительно, если «Гавриилиада» сочинена в 1821 году — значит, ссылка на юг «не помогла». Зато сочинение 1817 года заслуживает снисхождения как «грехи юности»; к тому же за них автор уже и наказан в 1820-м!
Итак, признание, смелая откровенность — и при том недоверчивая осторожность. Всё та же неоднократно отмеченная двойственность: необходимая защита от двоедушия и двоемыслия власти!
Уже говорилось, что извинение, покаяние за «Гавриилиаду» Пушкину далось тем легче, что он в этот период и позже уже иначе, более сложно, осмыслял проблемы веры, религии, церкви.
Не углубляясь в непростой, пока ещё слабо изученный вопрос о вере или неверии поэта, отметим только, что явно не оправдались попытки некоторых дореволюционных авторов путём односторонней подборки фактов доказать глубокую религиозность Пушкина в конце жизни; неплодотворными были и выводы некоторых советских исследователей насчёт постоянного пушкинского атеизма. Вопрос этот, повторяем, требует осторожного, исторического подхода. Сам характер пушкинских общественных взглядов, которые окончательно сложились в последнее десятилетие его жизни, отличался глубоким, многосторонним историзмом, особой терпимостью к традиции, к давно сложившимся чертам народной идеологии. Известное свидетельство П. В. Нащокина о том, что Пушкин «не любил вспоминать Гавриилиаду»[268], доказывает отнюдь не только осторожность поэта, но более всего — эволюцию мировоззрения, иной взгляд, сквозь прожитые годы, на дела «мятежной юности».
Много лет спустя другой приятель Пушкина, С. Д. Полторацкий, также ссылаясь на нежелание Пушкина, осудит Герцена за его стремление опубликовать «Гавриилиаду»…[269]
Поэма, однако, уже жила и распространялась, не подчиняясь даже воле своего гениального создателя…
Мы прошли от начала до конца, насколько это было возможно, по той части дела о «Гавриилиаде», которая непосредственно касалась самого Пушкина и, естественно, привлекала основное внимание исследователей. Однако рядом, в соответствующих документах III Отделения и в ещё не опубликованных материалах военного ведомства были представлены факты, события, имевшие хотя и косвенное отношение к поэту, но очень важные как социально-исторический контекст всего происходящего.
Фамилия обладателя списка «Гавриилиады» сразу же встревожила правительство: ведь отставной штабс-капитан Валентин Фотиевич Митьков был родным братом «государственного преступника», который как раз той весной 1828 года был доставлен на читинскую каторгу: старший из четырёх братьев Митьковых, декабрист Михаил Фотиевич, родился в 1791 году, с шестнадцати лет участвовал в различных кампаниях; в его послужном списке последовательно перечислены все главные сражения кампании 1812—1814 годов: Бородино (за которое удостоен золотой шпаги), затем Тарутино, Малоярославец, Красное, Люцен, Бауцен, Дрезден, Кульм, Лейпциг, Париж[270]. Награждённый многими орденами, Митьков в возрасте тридцати лет был уже полковником лейб-гвардии Финляндского полка, и лишь тяжёлая болезнь, от которой он подолгу лечился за границей, задержала его служебное продвижение.
Из дела М. Ф. Митькова[271] видно, что он был принят в Тайное общество в 1821 году Николаем Ивановичем Тургеневым. Именно Тургенев, а позже Пущин были наиболее близкими к нему деятелями Тайного союза. Декабрист признался, что старался «споспешествовать к освобождению крестьян, в свете с высшими себя вести без низости, а с подчинёнными — как следует хорошо образованному человеку».
На следствии, формально раскаиваясь в конституционных разговорах (Митьков утверждал, что конституцию считал «ютопией»), отрицая сделанные на него показания — будто одобрял «истребление императорской фамилии до корня», декабрист твёрдо отстаивал свои убеждения насчёт освобождения крестьян; специально заявил, что «недавно бывши в деревне, видел, что слова <его> производили на слушателей сильное действие», повторял соображения о выгодности — «освободить крестьян и дворовых».
У следствия не было данных, будто младший брат был единомышленником старшего; однако донос о «Гавриилиаде», можно сказать, к этому вёл: полковник, а теперь «государственный преступник», Михаил Митьков стоял за крестьян и вёл с ними «разговоры»; его брат Валентин Митьков тоже ведёт опасные разговоры и читает «ужасные стихи» в присутствии крестьян, дворовых.
Митьков-декабрист признавался, что «свободный образ мыслей <…> заимствовал из чтения книг и от сообщества Николая Тургенева»; ссылка на Тургенева, находившегося за границей, для следствия была хорошо понятной маскировкой других, более близких вдохновителей, чтение же опасных книг опять вызывало ассоциации с чтением опасных рукописей другим Митьковым.
Следственное дело полковника Митькова вёл в 1826 году Бенкендорф; теперь его же ведомство займётся делом отставного штабс-капитана (правда, сам шеф жандармов пока что на Балканах, вместе с царём).
Прежде чем следствие затребовало Пушкина, оно получило другие имена — близких приятелей Валентина Митькова. Само его дело было озаглавлено: «О дурном поведении штабс-капитана Митькова, Владимира, Семёна и Александра Шишковых, Мордвинова, Карадыкина, губернского секретаря Рубца, чиновника Таскина, фехтовального учителя Гомбурова». Заключение следствия сводилось к тому, что «все сии молодые люди слишком погружены в разврате, слишком облегчены презрением, чтобы казаться опасными в политическом отношении <…> Если между ними распространены возмутительные безнравственные сочинения, то сие, конечно, сделано братьями Шишковыми»[272].
Подобная характеристика, вероятно, объясняет — отчего (как увидим) власть затем не слишком углубляется в жизненные обстоятельства младшего Митькова. Братья Шишковы, конечно, попали на заметку, приятель Пушкина Александр Шишков уже и до того побывал под арестом, находился под строгим надзором. Усердные же преследования других племянников министра и консервативного государственного деятеля А. С. Шишкова, видимо, не входили в планы правительства. Поэтому дела особенно расширять не стали, но потянули к ответу автора «Гавриилиады».
Прежде чем двинуться дальше, оценим парадоксальность, трагичность сложившейся ситуации.
Растёт дело, состоящее почти из тридцати документов, причём уже из опубликованных текстов III Отделения видно, что после доноса дворовых людей на своего хозяина возник очередной «российский парадокс»: брат декабриста, читатель запрещённого Пушкина, отставной штабс-капитан Валентин Митьков начал расправляться и «со своими людьми». В деле ничего нет о домашнем наказании, которое, вероятно, не замедлило; но после того Митьков послал Денисова (почему-то одного?) на съезжую, где его выдрало уже «само государство», а затем — отдал Денисова и Ефимова в рекруты (как увидим ниже, был наказан и третий подозреваемый барином крепостной человек).
Царь и верховная власть оказались в щекотливом положении. С одной стороны, Митьков — брат государственного преступника и сам преступник; но он дворянин, офицер, а дело ведётся по доносу дворовых людей, в то время как крепостным давно запрещено доносить на хозяина.
Митьков дважды наказывает своих «холопьев» по праву, предоставленному ему законом и властью, но при том именно просвещённое дворянство после восстания декабристов находится под максимальным подозрением, власть уже неоднократно и гордо подчёркивала верность, любовь к престолу простого народа (лозунг «самодержавие, православие, народность» ещё не сформулирован, но практика — уже заявлена!).
Николай I оказался перед дилеммой: необходимость контроля, поощрения доносов на «слишком грамотных», неблагонамеренных людей; но кто же будет доносить, если «благородному смутьяну» так легко расправиться с верноподданным из низшего сословия?
По ходу расследования о «Гавриилиаде» было сделано неясное указание, чтобы строптивые митьковские дворовые не пострадали; однако пушкинская часть дела обрывается осенью 1828 года, когда оба «инициатора» уже были забриты в рекруты…
Продолжение истории находится в недавно изученных автором этих строк материалах канцелярии дежурного генерала Главного штаба (теперь ведь оба рекрута числятся по военному ведомству!). Новое дело, на двадцати семи листах, охватывало период с октября 1828 года по 31 августа 1829 года[273].
Оказывается, что 4 октября 1828 года (то есть буквально в те дни, когда Пушкин писал и подавал «письмо к царю») рекрут Никифор Денисов сочинил новую жалобу: в этот момент он должен был находиться в Отдельном Финляндском корпусе, но попал в госпиталь из Санкт-Петербургского ордонанс-гауза «для излечения болезни, полученной ещё во время бывшего в Санкт-Петербурге в 1824 году наводнения».
Заметив ещё одно причудливое пересечение судеб (маленький, подневольный, озлобленный человек пострадал недавно от той стихии, которая столь занимает поэта и ведёт его к «Медному всаднику»), —заметив это, приведём (с попутными комментариями) биографические данные о несчастном доносчике, отсутствующие в других материалах: «От роду имеет 32-й год» (то есть 1797 г. рождения); «у исповеди и святого причастия бывает; поступил на службу 11 сентября с. г. из дворовых отставного лейб-гвардии Финляндского полка поручика <так!> Митькова Пензенской губернии Чембарского уезда из поместья Малощепотье» (как видим, он земляк Белинского и Лермонтова!). «Отдан в рекруты в здешнем рекрутском присутствии самим помещиком Митьковым, живущим близ Камерного театра в доме генерала Анненкова; он был поваром и камердинером, неграмотен»[274].
Образ Никифора Денисова делается яснее: не просто дворовый, но человек бывалый, тёртый, вероятно, немало развращённый столичным «холопским обиходом».
В госпитале Денисов излагал свои горестные обстоятельства, наверное, с помощью какого-нибудь грамотея из нижних чинов. Он напоминал, что «при прошении, которое сочинил ему какой-то монах, представил преосвященнейшему митрополиту Серафиму книгу, писанную собственной рукою помещика Митькова. Книга сея была по листам скреплена товарищем его дворовым же Митькова человеком Спиридоном Ефимовым, в одно с ним время отданным в рекруты и неизвестно где теперь находящимся. Содержание оного заключалось в богохульных суждениях о Христе-спасителе, Святом духе и Пречистой божьей матери. Помещик Митьков часто читал её при нём, Денисове, и товарище его Ефимове и, сколько припомнит,— офицеру Финляндского полка Сумарокову, у коего была таковая же своя, и один раз чиновнику инженерного департамента Базилевскому» (последний слушал «с ужасом» и советовал сжечь…).
Как видим, желая избавиться от рекрутчины, дворовый человек Митькова (повар, камердинер) припоминает новые имена и, между прочим, расширяет наши представления о распространении списков с пушкинской поэмы; замечание же, что рукопись, писанную собственной рукою Митькова, скреплял по листам Спиридон Ефимов, наводит на мысль, что именно этот, как видно, грамотный дворовый, и писал первоначальный донос, хитро приписанный «какому-то монаху».
Затем Никифор Денисов продолжает: «В отмщение за сделанный извет, как он, Денисов, так и товарищ его, Ефимов, были наказаны отдачей в рекруты, а прежде того он, Денисов, был высечен в съезжем дворе розгами, а третий его же, Митькова, человек, живущий в Царском Селе, Михайло Алексеев, получил от самого Митькова побои при расспросе, не знает ли и он обозначенной книги»[275].
Оказывается, Денисов, за неделю до своего обращения в рекруты, «4 сентября подавал лично государыне-императрице просьбу о доведении до сведения его императорского величества о безбожии помещика своего».
Причудливые, уродливые формы протеста, печально естественные при неестественных обстоятельствах! В отчаянии от того, что ни жалоба митрополиту, ни просьба императрице не возымели как будто никакого действия, Денисов припоминает ещё других злоумышленников из семьи бывшего барина (странно, что во всех доносах не фигурирует имя старшего Митькова, осуждённого на каторгу).
Дворовый-рекрут продолжает: «Подобную той книге, которую он, Денисов, представил митрополиту, имеет и родной брат помещика Митькова, находящийся в Москве в батальоне кантонистов, майор Платон Фотич Митьков. О сём последнем обстоятельстве узнал он, Денисов, от товарища своего Ефимова, который в 1827-м ездил с помещиком своим в Москву и видел оную у камердинера Платона Митькова, сказавшего, что господин его читает её многим его посетителям».
Документ заканчивается мнением Денисова, что «помещик Митьков, преследуя его за вышеупомянутые доказательства, настоит теперь об отправлении Денисова в Финляндию, куда по выписке из госпиталя, вероятно, он вскоре и должен будет следовать».
Новые сообщения Денисова были быстро оценены на самом верху государственной машины; о неграмотном поваре вскоре начнут переписку Чернышёв, Бенкендорф, Голенищев-Кутузов, наконец, сам царь.
13 октября генерал А. И. Чернышёв, фактический начальник Главного штаба, один из самых чёрных следователей по делу 14 декабря, лично допрашивает Денисова; 18 или 19 октября докладывает вернувшемуся с Балкан Николаю. Царь велит всё согласовать с другими материалами дела о «Гавриилиаде». 31 октября Бенкендорф извещает Чернышёва, что он опять докладывал царю, «имея в виду высочайшие повеления об обязательстве Митькова подпискою, чтобы он отнюдь не наказывал дворовых своих людей за сделанные ими показания касательно имевшегося у него богохульного сочинения и о воспрещении ему отдать в рекруты помянутого Денисова, которого представлено ему было отпустить по паспорту с тем, чтобы он платил господину своему неотяготительный оброк».
Николай I при том собственноручно написал: «Исполнить по решению, мною утверждённому, а в рекруты не принимать»[276].
Тогда-то петербургский генерал-губернатор П. В. Голенищев-Кутузов снова потянул к ответу Митькова — как смел он нарушить царское повеление и наказать своих бдительных дворовых? Митьков же оправдывался тем, что приказал высечь и отдать в рекруты Денисова и Ефимова, ещё не зная о высочайшем повелении; кроме того, помещик заверял (насчёт рекрутства), что «мера сия согласна была с собственным их желанием и что после сего он опасается взять их обратно к себе»[277].
Самодержавие неожиданно оказалось в роли заступника пострадавших крепостных от барского засилья — или защитника преданных престолу и вере дворовых — от вольнодумца, брата декабриста, но притом не забывающего о своих грубых помещичьих правах…
После всех приведённых объяснений дело продолжается в двух направлениях. Разумеется, Чернышёв и Бенкендорф не забыли о появлении в следственных бумагах ещё одного Митькова, майора Платона Фотиевича, но прежде — не без труда — разрешилось дело самого Денисова и его товарища.
1 декабря дежурный генерал Потапов от имени своего начальника Чернышёва извещает Бенкендорфа, что царское повеление о переводе дворовых на «неотяготительный оброк» запоздало: это трудно сделать, не задев интересов помещика[278].
Доносчики должны быть поощрены, но права крепостника не должны быть затронуты!
5 декабря 1828 года Бенкендорф находит, что он «отнюдь не в праве утруждать государя императора новым докладом»; шеф жандармов считает, что теперь это дело петербургского генерал-губернатора Голенищева-Кутузова. Однако Чернышёв, рьяно проявлявший активность и уже видевший впереди кресло военного министра (которое и получит через несколько лет), докладывает царю сам[279].
11 декабря следует окончательное царское распоряжение, которое Чернышёв передаёт Бенкендорфу: «Государь император высочайше повелеть соизволил оставить их <двух дворовых> в военном ведомстве, но с тем, чтоб не были употреблены во фронтовую службу, а в нестроевую в каких-либо заведениях, к чему по усмотрению военного начальства способными окажутся»[280].
Судьба Денисова и Ефимова решена: теперь им суждено окончить свой век на нижних ступенях военной иерархии — возможно, поварами, сторожами, мелкими служителями…
Меж тем ретивый Чернышёв уже распорядился и насчёт майора Платона Митькова и опять же — о поэме «Гавриилияда» (так! В последующей канцелярской переписке попадаются и другие наименования — «Гаврильада», «Гаврильяда»…).
Третий Митьков в конце 1828 года служил в 25-м егерском полку, в составе сводной дивизии 5-го пехотного корпуса, расположенной в Туле и её окрестностях. 8 декабря командиру дивизии «генерал-лейтенанту и кавалеру Набокову» был отправлен приказ Чернышёва — допросить майора Митькова, отобрать книгу «Гавриилияда», выяснить, от кого он её получил и нет ли ещё других списков. «В случае отказа г. Митькова, что он означенной книги не имеет и не имел, ваше превосходительство не оставите внушить ему, что он может быть уличён в противном, и тогда подвергнет себя законной ответственности. Спрос же его о сём приказать ему содержать в тайне во избежание строжайшей ответственности»[281].
Тайны, как видим, требуют с куда большей энергией, нежели признания…
19 декабря Набоков отвечал, что майор Митьков набирает рекрут в Саратове. Только 23 января 1829 года он был вызван к генералу и дал письменные показания. Предъявленный майору «вопросный пункт» генерал-лейтенанта Набокова, после перечисления того, чем интересуется Петербург, сразу завершался формулой: «При том подтверждаю, что, ежели вы отзовётесь неимением сей рукописи <„Гавриилиады“>, то можете быть уличены…» Как видим, Набоков действует совсем не так, как предписывает Чернышёв: последний хотел, чтобы Митькова сначала спросили по существу дела, и только потом, если не ответит,— пригрозить ему «уликами»; именно таким образом, кстати, строились последовательные допросы самого Пушкина насчёт «Гавриилиады». Если бы Митьков «заперся» и дал показания только под давлением, это ясно выявило бы для высшего начальства его облик, «опасные настроения». Однако командир дивизии как будто и не замечает плана Чернышёва, но сразу же, задавая вопросы, предостерегает майора от опасных запирательств и намекает на существование улик. Можно с большим основанием предположить, что прежде письменного допроса был откровенный устный, и генерал Набоков как-то предупредил подчинённого. Во избежание же новых вопросов и придирок Петербурга генерал вместе с присылкой митьковского ответа довольно прозрачно намекнул, что больше не будет исполнять полицейские функции, а предоставляет это самому Чернышёву: показания Митькова сопровождались рапортом, извещавшим, что майор «уволен по прежде поданной им по команде просьбе в отпуск в Санкт-Петербург на 20 дней», и теперь, когда Валентин и Платон Митьковы окажутся в одном доме, военные власти вольны задавать новые вопросы.
Предположение об особой роли генерала основывается и на том, что Иван Александрович Набоков был близким родственником декабриста И. И. Пущина: женат на любимой старшей сестре декабриста, Екатерине Ивановне. Набоков тепло относился к шурину; между прочим, именно от Набоковых из Пскова Пущин ехал в январе 1825 года в гости к Пушкину в Михайловское. Возглавляя по должности одну из следственных комиссий по делу южных декабристов, Набоков при том постоянно помогал осуждённому Пущину, присылал приветы и этим сильно отличался от других, куда более запуганных родичей[282].
Официальный запрос о поэме, вероятно, вызвал немалые волнения в семье Набокова и размышления — как окончить это дело с минимальным ущербом для всех подозреваемых, в том числе для Пушкина, столь близкого к осуждённому Пущину.
Ответ Платона Митькова на вопросный пункт генерала Набокова хорошо продуман и написан с немалым достоинством. Вот его текст:
«Во исполнение приказания вашего превосходительства и противу приложенного, имею честь объяснить, что действительно с давнего времени я списывал и собирал стихи А. Пушкина, каковые впоследствии собрал в одну книгу, в коей почти все были из напечатанных в журналах, что делал я по неимению возможностей их покупать и по любви к стихам; между ними были и стихи под заглавием Гаврилияда, каковые имели тут место единственно потому, что были Пушкина, и, не давая им никакой цены как очень дурным по тексту, они находились у меня до того времени, как был прислан адъютант Главного штаба его императорского величества по военному поселению для обыска бумаг двух учителей, унтер-офицеров, у меня в батальоне II-го учебного карабинерного полка состоявших; почему я, из оного видя, как начальство обращает внимание, чтобы даже нижние чины не имели рукописей, противных религии и нравственности, и считая Гаврилияду в числе таковых, я в то же время сжёг всю книгу, единственно потому, что в оной находились помянутые стихи, истребя и черновые.
От кого же я оные получил или списал, уверяю честным словом, что не помню, ибо, как я выше имел честь объяснить, что собирал стихи с очень давнего времени, и от разных лиц, и по службе моей находясь в разных местах, то от кого которые получил или списал, не могу припомнить,— как равно находятся ли экземпляры сей книги ещё у кого — не знаю»[283].
Текст, конечно, любопытный. Интересен и сам тип майора, служащего в провинции и собирающего рукописные стихи Пушкина; впрочем, невозможно представить, чтобы Бенкендорф или Чернышёв хоть на секунду поверили, будто П. Ф. Митьков не имел никогда других опасных сочинений Пушкина и действительно не помнил, у кого их заимствовал. Примечателен и мелькнувший в ответе мотив, что, если в поисках рукописей обыскивают даже нижних чинов (которые вроде бы не могут ни прочесть, ни понять), то это само по себе есть «указание» мыслящему офицеру — насколько опасно держать подобные бумаги.
Мы догадываемся, что по прибытии в столицу Платон Митьков был взят под наблюдение: это видно из того, что несколько месяцев спустя, когда майора снова отпустили в Петербург «для распоряжений насчёт имения, оставшегося после недавно умершей матери его»[284]. Главный штаб не хотел продлевать его отпуск, (П. Ф. Митькову помог командующий 1-й армией Сакен); меж тем Чернышёв распорядился держать его в Петербурге «под бдительным надзором»[285].
Так заканчивается эта сложная, странная история. Случайное обстоятельство, донос дворовых, выявило некоторые отнюдь не случайные закономерности.
Прежде всего главнейший из вопросов русской жизни — проблема народа. В этой истории два человека из крепостных (правда, уточним, из дворовых, испорченных барским домом, большим городом) — они прибегают к одной из форм народного протеста: доносят на барина и его брата (которые притом являются братьями декабриста, пожертвовавшего всем для освобождения этого народа); жалуются же простые люди главным, по их понятиям, народным заступникам — церкви и верховной власти; жалуются, в сущности, на первого народного поэта!
Печальный, характерный пример многократно доказанного «страшного удаления» декабристов и их друзей от народа…
Крепостные, кажется, не знали даже имени Пушкина, так же как Пушкин не был лично знаком с Митьковыми — отчего «типическое» значение всей истории увеличивается!
Формально весь эпизод оканчивается довольно благополучно: двое крепостных, получив побои и ожидая многолетней солдатчины, вдруг сделались вольными людьми; Валентин и Платон Митьковы не отправились вслед за старшим братом, чего вполне могли ожидать; царь и его министры ловко, почти без всякой огласки, погасили всю историю и уверены в достаточной прочности своего положения; Николай в конце концов доволен и Пушкиным, снова признавшимся и повинившимся.
Пушкин…— он, конечно, тоже доволен, что дело окончилось — осенью 1828 года с невиданной энергией и упоением работает над «Полтавой».
Поэт успокаивается; но гений, интуиция предостерегают.
Стихи, написанные во время неприятностей 1828 года, сохраняют «биографическое применение» и тогда, когда «Андрей Шенье» и «Гавриилиада» прощены:
Снова тучи надо мною
Собралися в тишине;
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне.
(Предчувствие)
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК