Февраль — март
В то время, когда монархи договаривались насчёт отставки Геккерна, последний всячески пытался оправдаться и в феврале — марте 1837 года много писал к своему министру иностранных дел Верстолку, а также принцу Вильгельму Оранскому. Особенно примечательно для манеры самозащиты посла его письмо от 2 (14) февраля 1837 года:[783]
«Долг чести повелевает мне не скрыть от Вас того, что общественное мнение высказалось при кончине г. Пушкина с большей силой, чем мы предполагали. Но необходимо выяснить, что это мнение принадлежит не высшему классу, который понимал, что в таких роковых событиях мой сын по справедливости не заслуживал ни малейшего упрёка: его поведение было достойно честного человека… Чувства, о которых я теперь говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс, промежуточный между настоящей аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может,— с другой. Сословие это состоит из литераторов, артистов, чиновников низшего разряда, национальных коммерсантов высшего полёта и т. д. Смерть г. Пушкина открыла, по крайней мере, власти существование целой партии, главой которой он был, может быть, исключительно благодаря своему таланту, в высшей степени народному. Эту партию можно назвать реформаторской: этим названием пользуются сами её члены. Если вспомнить, что Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований».
В этом документе, наряду со стремлением оправдать Дантеса и напугать царя существованием партии, пусть невольно,— отражены действительные настроения общества, негодовавшего против убийц Пушкина. Столь проверенный приём, как политическое обвинение противников (к тому же совпадающее с указаниями Бенкендорфа на «существование и работу общества»), разумеется, произвёл впечатление на Николая, но — не спас Геккерна. Вскоре «необходимость отъезда… была ясно продемонстрирована»[784]. Министр иностранных дел Верстолк пытался защитить посла перед королём Вильгельмом I: «отозвание вышеупомянутого господина Геккерна означало бы лишь, по крайней мере на ближайшее время, отстранение его от должности, что рассматривалось бы обществом как признак недовольства со стороны правительства поведением барона ван Геккерна, а для такого недовольства я не могу найти каких-либо оснований»[785].
В то время как принц Вильгельм Оранский относился к Геккерну с явной враждебностью, позиция короля Вильгельма I была иной (возможно, здесь отразились и противоречия более мирно настроенного короля и воинственного принца в бельгийском вопросе).
В конце февраля 1837 года Вильгельм I пытался свести конфликт к виновности Дантеса: возникла переписка по поводу его русской службы, не оформленной соответствующим разрешением нидерландского короля; отсюда делался вывод о незаконности нидерландских дворянских прав Дантеса и усыновления его голландским посланником, а как итог всего этого,— невозможность возлагать на Геккерна какую-либо ответственность за всё происшедшее. Неудача хитроумного манёвра отчётливо показывает, как велико было давление Николая I, сокрушившее формальные построения голландских политиков.
14 марта министр сообщает Геккерну об его отставке[786] (заметим, что это случилось через несколько дней после того, как пришло «главное» письмо Николая I против Геккерна, отправленное 15(27) февраля):
«Господин барон!
С крайним сожалением мы узнали здесь о несчастном случае, упоминаемом в ваших последних письмах, и я хотел бы убедить вас в моём искреннем участии к тому затруднительному положению, в котором вы находитесь. Поскольку в вашем последнем письме от 25 февраля вы говорите о затруднениях, связанных с приготовлением к отъезду, в необходимости которого вы убеждены,— король поручил мне предупредить вас, что он разрешает вам покинуть Петербург, как только господин Геверс, секретарь посольства, вернётся на свой пост. В настоящий момент он находится в Амстердаме, и я пишу ему, предлагая без промедления пуститься в путь для исполнения обязанностей поверенного в делах после вашего отъезда. Примите, господин барон, уверения в моём глубоком почтении».
Ещё через несколько дней, 20 марта 1837 года, Верстолк известил Геккерна, что усыновление Дантеса не может быть признано в Голландии как противоречащее некоторым пунктам законодательства страны.
Геккерн, получив это послание, начал готовиться к отъезду, впрочем, не упуская случая снова вступить в разговор со своим начальником о происшедшем. 27 марта (8 апреля) 1837 года он пишет Верстолку:
«Господин барон!
Имею честь объявить Вашему Превосходительству, что господин Геверс прибыл позавчера в эту столицу и немедленно отправил по назначению письма и пакеты, которые предназначены для Августейшей Императорской фамилии. Я уже обратился к Его Превосходительству господину графу Нессельроде по поводу моей прощальной аудиенции, и как только буду иметь честь проститься с их императорскими величествами, тотчас покину Санкт-Петербург, чтобы воспользоваться отпуском, который Его Величество король соблаговолил мне предоставить.
Перед отъездом я передам дела посольства господину Геверсу,— как принято,— согласно описи, а по прибытии в Гаагу я сочту долгом представить дубликат Вашему Превосходительству.
Имею честь оставаться с глубоким почтением…
барон Геккерн»[787].
Вскоре Геккерн покинул Россию, не получив прощальной аудиенции, и на время оказался в Голландии без дела. Он, однако, продолжал борьбу за восстановление своих прав на дипломатическую карьеру (и, как известно, через несколько лет снова был призван на посольские должности). При этом оказалось, что барон имеет сторонников в российском высшем обществе, которое в это время ещё спорило о мере вины Дантеса, но почти единодушно сходилось в отрицании вины его приёмного отца (особенно после того, как узнали об отношении к нему царя). Одним из таких доброжелателей оказался граф Григорий Строганов, с кем, между прочим, Геккерн советовался, получив преддуэльное письмо Пушкина.
Строганов, вероятно, был горд своей независимостью от любого мнения, даже царского, когда писал Геккерну о недавних воспоминаниях и «дружеских симпатиях», о «благородном и лояльном поведении» Дантеса: «Если наказанный преступник является примером для толпы, то невинно осуждённый, без надежды на восстановление имени, имеет право на сочувствие всех честных людей». «Примите, прошу Вас,— обращался Строганов к бывшему послу,— уверения в моей искренней привязанности и совершенном моём уважении»[788].
Голландские документы открывают, как использовал Геккерн послание вельможи: 25 мая 1837 года он пишет, уже из Гааги, Верстолку (министр отнюдь не принадлежал к врагам отставного дипломата[789]):
«Господин барон!
Беру на себя почтительную смелость представить вам прилагаемое письмо графа Строганова, того, который некоторое время провёл в Гааге; не сочтёте ли вы возможным ознакомиться с ним и разрешите надеяться, господин барон, что Ваше Превосходительство соблаговолит показать его королю. Мнение такого человека, как граф Строганов, не может быть мне безразлично, а мой долг в отношении господина Жоржа де Геккерна обязывает меня добиваться оценки его поведения всеми порядочными людьми.
Надеюсь, господин барон, что вы соблаговолите со временем возвратить мне это письмо, пока же имею честь…
барон де Геккерн»[790].
Мы знали Геккерна как человека дела, холодного, беспринципного; письма же из нидерландского архива представляют его в борьбе за карьеру; изгнанный из Петербурга по причинам, связанным и не связанным с Пушкиным, он следит за перипетиями общественного мнения; пускает в ход все возможные доводы в свою пользу, даже «рекомендации» Строганова…
Между тем с начала апреля 1837 года и далее, в течение более чем тридцати лет, обязанности нидерландского посланника в Петербурге исполнял барон Геверс. Мы очень мало знаем об этом человеке. В различных нидерландских биографических словарях и справочниках представлены многие члены этой фамилии;[791] однако о преемнике Геккерна, Иоганнесе Корнелисе бароне Геверсе, сведений немного: годы его жизни 1806—1872[792]. В период описываемых событий ему было едва за тридцать лет, но, судя по осведомлённости и связям, он служил в русской столице не первый год. После того, как 12/24 февраля 1837 года Вильгельм Оранский известил Николая I, что находящийся в отпуску Геверс «стремительно возвращается», отъезд дипломата из Гааги был задержан; возможно потому, что окончательная судьба Геккерна была ещё не решена: даже в начале марта 1837 года министр иностранных дел и король ещё надеялись, что удастся избежать смены посланника. В этой связи от Геверса был затребован и получен (7 марта 1837 г.) рапорт о Дантесе, который был приложен к докладу Верстолка королю Вильгельму I от 8 марта 1837 года: «Барон Дантес (приёмный сын барона ван Геккерна), насколько мне известно, прибыл в Петербург в 1833 году, после того как скомпрометировал себя во время беспорядков в Вандее и был вынужден покинуть Эльзас, предоставив своему отцу, проживающему там, подвергаться мести со стороны своих партийных противников.
До переворота во Франции в 1830 году Дантес обучался в военном училище в Сен-Сире, и это способствовало его поступлению на русскую службу в чине офицера. Ему действительно удалось через четыре месяца после прибытия в Петербург получить чин корнета в гвардейском полку кирасир её императорского величества. Весной 1836 года он был произведён в поручики того же полка, и я полагаю, что в этом чине он продолжает служить в настоящее время»[793].
Все сведения Геверса о Дантесе были точны: дипломат уехал в отпуск не раньше осени 1836 года и был хорошо осведомлён о том, что происходило прежде.
Геверс выехал из Голландии в Петербург 20 марта. Он вёз послания Верстолка Геккерну от 14 и 20 марта 1837 года, неизвестное ныне письмо Геккерну от принца Вильгельма Оранского и, наконец, уже рассмотренное нами письмо принца — царю от 20 марта 1837 года.
Принц Оранский в последнем документе, как уже отмечалось, выражал надежду, что преемник Геккерна «будет более правдивым и не станет изобретать сюжеты для заполнения своих депеш, как это делал Геккерн». Понятно, Геверс перед отъездом получил инструкции от министра иностранных дел и, возможно, от членов нидерландского королевского дома. Среди этих инструкций (как будет видно из дальнейшего) имелось указание — подробно представить смысл случившегося, рассмотреть события глазами сравнительно нейтрального наблюдателя, находившегося в момент гибели Пушкина далеко от России.
Геверс прибыл в Петербург 25 марта/6 апреля 1837 года после утомительного шестнадцатидневного путешествия (как видно из его депеши Верстолку от 15/3 апреля 1837 г.[794]).
В течение нескольких дней Геккерн сдавал дела Геверсу и утром 13 апреля 1837 года навсегда покинул Петербург.
Через двадцать шесть дней после своего возвращения в Петербург, 20 апреля/2 мая 1837 года, Геверс уже завершил своё подробное донесение министру иностранных дел.
О существовании большого доклада Геверса в голландском архиве «частным образом» знал ещё П. Е. Щёголев: «Нам известно, что по делу Геккерн — Пушкин в архиве находятся… донесение уполномоченного в делах барона Геверса (заменившего барона Геккерна) о впечатлении, произведённом смертью Пушкина в С.-Петербурге, и, кроме того, вырезка из „Journal de St. Péterbourg“ с приговором над Дантесом»[795].
И. Баак и П. Грюйс, авторы публикации 1937 года в «Revue des études Slaves»[796], знали донесение Геверса, но ограничились лишь выдержкой из него; при этом сообщалось, что в неопубликованной части документа приводятся «различные наблюдения о реакции общества на смерть Пушкина, о различных мнениях различных классов русского народа», описывается «симпатия, которую завоевал покойный в либеральных кругах, а также в общих чертах — его жизнь и характер».
Доклад Геверса был завершён 20 апреля/2 мая 1837 года. В нём тринадцать страниц почтовой бумаги и сверх того приложена вырезка из «Peterburgische Zeitung» (немецкого аналога указанной Щёголевым газеты) от 14(26) апреля 1837 года с текстом приговора военного суда по делу Дантеса.
При сравнении с двумя другими документами Геверса из той же группы материалов (рапорт от 7 марта и донесение от 15/3 апреля) ясно видно, что все три документа написаны и подписаны одной и той же рукой и, без сомнения, являются беловыми автографами Геверса. Незначительные пометы на донесении от 2 мая не меняют ясного представления о беловом тексте, содержание которого столь сложно и важно, что ему почти наверняка предшествовали черновые варианты.
Интересным и парадоксальным обстоятельством, связанным с историей «документа Геверса», является существование другой его редакции, известной исследователям уже более семидесяти лет.
Дело в том, что П. Е. Щёголев через посредство Академии наук и Министерства иностранных дел получил и опубликовал в своей книге депеши одиннадцати иностранных дипломатов, освещавших историю дуэли и смерть Пушкина[797]. Особенно содержательными оказались выдержки из донесений вюртембергского посланника — князя Гогенлоэ-Кирхберга. «Его сообщения,— писал П. Е. Щёголев,— выдаются из ряда других дипломатических донесений обилием любопытных подробностей, а главное — ясным сознанием абсолютной ценности и значения творчества Пушкина. Очевидно, такое сознание побудило посланника не ограничиться фактическими сведениями о дуэли, смерти и суде, а приложить особую, и нельзя сказать что малую, „Записку“ о Пушкине — о его жизни, о его литературной деятельности, о его духовной и физической личности. „Записка“ имеет большой интерес, и если её сравнить с тем, что писано о Пушкине в иностранных газетах в 1837 году, то окажется, что она выгодно отличается от других писаний своей фактической стороной»[798]. Между тем «Записка» («Заметка») о Пушкине, присланная Щёголеву из архива вюртембергского министерства иностранных дел в Штутгарте, является «близнецом» донесения Геверса. (Хотя штутгартская рукопись приложена к донесениям Гогенлоэ-Кирхберга, однако вопрос о её авторстве неясен. Дипломаты нередко включали в свои донесения копии документов, сочинённые другими лицами.) Основная часть обоих текстов совпадает дословно. В штутгартской рукописи есть отрывки, отсутствующие в донесении Геверса; наоборот, у нидерландского дипломата есть строки, отсутствующие в «Записке» из Вюртемберга.
Прежде чем вынести суждение о происхождении и соотношении двух документов, необходимо сопоставить их тексты. Ниже приводится донесение Геверса с кратким комментарием.
Перевод [799]
«Личное.
С.-Петербург, 2 мая/20 апреля 1837 г.
Его превосходительству барону Верстолку де Сулену, министру иностранных дел
Господин барон!
Тягостная задача — говорить о прискорбной катастрофе, жертвой которой стал г. Пушкин, но мне представляется, что долг мой — не скрывать от Вашего превосходительства то, как высказывается общественное мнение по поводу гибели этого выдающегося человека, являющегося литературной славой своей страны. Достаточно охарактеризовать характер г. Пушкина и его как личность, чтобы дать Вашему превосходительству возможность судить о степени популярности, завоёванной поэтом. С этой единственной целью я и постарался вкратце и беспристрастно изложить здесь различные мнения, высказанные в связи с этим, которые мне удалось собрать.
Посещая салоны столицы, я был поражён бесцеремонностью, проявляемой в отношении всего, касающегося дуэли и обстоятельств, ей предшествовавших. Как литератор и поэт, Пушкин пользовался высокой репутацией, ещё возросшей в силу трагизма его смерти; но как о представителе слишком передовых воззрений на порядки своей страны соотечественники судили о нём по-разному. Мне думается, что причины такого различия мнений нетрудно понять. Для каждого, кто, живя в России, мог изучить разнообразные элементы, из которых состоит общество, а также его обычаи и предрассудки,— знакомство с биографией Пушкина и чтение его произведений легко объясняет, почему их автор мало почитаем некоторой частью аристократии, тогда как остальное общество превозносит Пушкина до небес и оплакивает его смерть, как неповторимую национальную утрату.
Колкие и остроумные намёки, почти всегда направленные против высокопоставленных лиц, которые изобличались либо в казнокрадстве, либо в пороках, создали Пушкину многочисленных и могущественных врагов. Такова убийственная эпиграмма на Аракчеева по поводу девиза на гербе этого всесильного министра[800], сатира против министра народного просвещения Уварова — сочинение, которое своим заглавием — „Подражание Катуллу“ — усыпило обычную бдительность цензуры и появилось в одном из литературных журналов;[801] ответ Булгарину, где, защищаясь от упрёка в аристократизме, Пушкин напал на влиятельнейшие дома России:[802] вот истинные преступления Пушкина, преступления, усугублённые тем, что противники были сильнее и богаче его, были в родстве с знатнейшими фамилиями и окружены многочисленной клиентурой. Им было нетрудно вызвать настороженность властей, так как направление пушкинских сочинений давало его врагам достаточный повод для доносов. Вот, повторяю, истинные причины той антипатии, которую питала к Пушкину в течение всей его жизни некоторая часть знати (и особенно высшие должностные лица),— антипатии, которая не угасла и с его смертью. Это объясняет и то, почему Пушкин, казалось пользующийся милостью монарха, не переставал оставаться под надзором полиции.
А молодёжь, как всегда пылкая, наоборот, приветствовала либеральные, лукавые, порой скандальные сочинения этого автора,— правда неосторожного, но смелого и остроумного. Также и многочисленный класс чиновников, являющийся своего рода третьим сословием, спешил аплодировать и ныне прославляет человека, в чьих сочинениях многие находили верное отражение собственных чувств, и Пушкин стал для них, быть может сам того не зная, символом неизменной оппозиции.
Пушкин родился в Москве в 1799 году и принадлежал по отцу к одной из древнейших фамилий. Его деда по матери (по происхождению негр, подобранный или купленный Петром Великим и привезённый в Россию ещё ребёнком) звали Анибал; при Екатерине II он достиг адмиральского чина, был победителем при Наварине, его имя и славные деяния начертаны на полуростральной колонне, воздвигнутой в Царском Селе[803]. Именно в Царскосельском лицее воспитывался Пушкин. Его густые и курчавые волосы, смугловатая кожа, резкие черты, пылкий характер — всё выдавало наличие в нём африканской крови, и уже в ранней его молодости сказались те буйные страсти, которыми он был обуреваем впоследствии. В 14 лет он написал стихотворение „Царское Село“[804], а также „Послание Александру I“[805] — сочинения, которые были отмечены его учителями. Исключённый вскоре после того из Лицея за мальчишеские проказы[806], Пушкин выпустил „Оду свободе“ и затем, одно за другим, целую серию произведений, пропитанных тем же духом. Это привлекло к нему внимание общества, а позднее — и правительства. Ему было предписано покинуть столицу — местопребыванием ему назначена была сначала Бессарабия, а затем он в течение пяти лет, до самой смерти императора Александра, оставался у графа Воронцова в Одессе[807]. По настоятельным просьбам историографа Карамзина, преданного друга Пушкина и настоящего ценителя его таланта, император Николай, взойдя на трон, призвал поэта и принял его самым ласковым образом, о чём можно судить по ответу императора на замечание по этому поводу князя Волконского:[808] „Это не прежний Пушкин, это Пушкин раскаивающийся и искренний,— мой Пушкин, и отныне я один буду цензором его сочинений“. Тем не менее до самой смерти своей писатель оставался под надзором секретной полиции. В 1829 году Пушкин сопровождал князя Паскевича во время турецкой кампании, а в следующем, холерном, году он женится на замечательной красавице мадемуазель Гончаровой, чей дед, возведённый в дворянство, был прежде купцом. После женитьбы Пушкин вернулся в Санкт-Петербург, жена его была принята при дворе, и некоторое время спустя ему дали чин камер-юнкера. Пушкин всегда проявлял глубокое презрение к чинам и ко всяким милостям вообще. Но с тех пор, как его жена стала бывать при дворе, резкость его убеждений как будто смягчилась. Будучи назначен камер-юнкером, он счёл себя оскорблённым, находя этот ранг много ниже своих заслуг; его взгляды приняли прежнее направление, и он опять перешёл в оппозицию. Его сочинения в стихах и прозе многочисленны, и среди них особенно примечательны „Цыгане“, небольшое стихотворение, пушкинский шедевр, который русские считают образцом совершенства в этом жанре; мелкие стихотворения под заглавием „Байрон“ и „Наполеон“ также признаются прекрасными[809]. Кроме того, он издавал литературный журнал „Современник“ и по приказу императора несколько лет работал над историей Петра Великого.
По мнению литераторов, стиль у Пушкина вообще блестящий, ясный, лёгкий и изящный. Пушкина рассматривают вне всяких школ, на которые делится ныне литературный мир. Как личность гениальная, он умел черпать красоты из каждого жанра. И, наконец, в России он — глава школы, ни один из учеников которой не достиг до сей поры совершенства учителя.
У него был буйный и вспыльчивый характер; он любил, особенно в молодости, азартные игры и острые ощущения, но позже годы начали умерять его страсти. Он был рассеян, разговор его был полон обаяния для слушателей. Но вовлечь его в беседу было нелегко. Заговорив же, он выражался изящно и ясно, ум у него был язвительный и насмешливый.
Его дуэль с бароном Геккерном (д’Антесом) и обстоятельства, которые сопровождали его смерть, слишком хорошо известны Вашему превосходительству, чтобы нужно было здесь говорить об этом. В письме, которое Пушкин написал моему начальнику и которое явилось причиной дуэли, едва можно узнать писателя, язык которого чист и почти всегда пристоен,— он пользуется словами мало приличными, внушёнными ему гневом, и это показывает, до какой степени Пушкин был уязвлён и как далеко увлекла его пылкость характера!
Задолго до гибельной дуэли анонимные письма на французском языке, марающие добродетель его жены и выставляющие Пушкина в смешном виде, были разосланы всем знакомым поэта, либо через неизвестных слуг, либо по почте. Некоторые пришли даже из провинции (например, письмо к госпоже де Фикельмон), причём под адресом, явно подделанным почерком, стояла просьба передать их Пушкину. Именно в связи с этими письмами господин Жуковский, наставник наследника, пенял Пушкину, что тот слишком близко принимает к сердцу эту историю, и добавлял, что свет убеждён в невиновности его жены. „Ах, какое мне дело,— ответил Пушкин,— до мнения графини такой-то или княгини такой-то о невиновности или виновности моей жены! Единственное мнение, с которым я считаюсь,— это мнение среднего сословия, которое ныне — одно только истинно русское, а оно обвиняет жену Пушкина“.
Таковы, господин барон, сведения, которые мне удалось собрать, о личности поэта; надеюсь, что их достаточно для того, чтобы объяснить Вашему превосходительству, насколько популярность Пушкина и литературные надежды, которые он унёс с собой в могилу, повлияли на выражение общественного мнения по поводу причин его смерти, и насколько это обстоятельство оказалось прискорбным по своим последствиям для г. Геккерна. Своего рода национальное самолюбие вызвало участие, относящееся только к поэту, а не к частному лицу; и поклонники, и враги писателя — все единодушно жалеют его как жертву несчастья, порождённого столь же недоброжелательством, сколь самым непостижимым и неосмотрительным легкомыслием.
Точность, с которой я пытался изложить эти детали, их подлинность, за которую, мне кажется, я могу поручиться,— всё это заставляет меня желать, чтобы чтение настоящего письма представило некоторый интерес и заслужило внимание Вашего превосходительства.
Имею честь быть Вашего превосходительства покорнейший слуга
Геверс.
Пользуюсь отъездом английского курьера, чтобы доставить это письмо Вашему превосходительству.
Прилагаемая немецкая газета даёт в целом представление о приговоре, вынесенном по делу молодого Геккерна»[810].
Текст Геверса, несмотря на некоторые неточности, интересен и важен.
Совпадение основной части «Записки» Геверса с «Заметкой о Пушкине» из Вюртембергского архива, вызвало дискуссию о происхождении обоих документов.
Автор данной книги, публикуя донесение Геверса, высказал мнение, что записка голландского дипломата первична, а вюртембергский документ, присланный из России посланником, князем Гогенлоэ-Кирхбергом, вторичен[811].
А. Глассе не согласилась с этой версией и привела доводы в пользу авторства Гогенлоэ[812]. Основной аргумент исследовательницы — сама личность князя Гогенлоэ, его опыт и обширные познания, позволявшие составить подобную записку, в то время как Геверс «не мог чувствовать себя свободным ни в дипломатическом, ни в светском Петербурге <…> Можно ли думать, что немногим боле чем за три недели он успел собрать подробнейшую информацию о поэте, который вряд ли ему был хорошо известен, произведения которого его во всяком случае не интересовали?»[813]
Соображения А. Глассе, конечно, заслуживают внимания; вопрос об авторстве, вероятно, сложнее, чем первоначально представлялось автору данной работы. Однако А. Глассе, в свою очередь, недооценивает или обходит ряд любопытных обстоятельств.
Во-первых, Геверс получал информацию о Пушкине не только в течение «трёх недель», но и за несколько предшествующих лет своего пребывания в Петербурге.
Во-вторых (как уже отмечалось в 1971 г. при публикации донесения Геверса), выдержки из депеш вюртембергского посла Гогенлоэ, опубликованные Щёголевым, находятся в известном противоречии с вюртембергской же «Заметкой о Пушкине». Так, Гогенлоэ постоянно подчёркивает благодеяния Николая I к семье покойного[814], в то время как в «Заметке» об этом ни слова; наоборот, пафос её в том, что официальное благоволение властей к Пушкину сочеталось с тайным надзором и преследованиями; Гогенлоэ отмечает 21/9 февраля 1837 года, что о дуэли больше не говорят, в «Заметке» утверждается обратное; в депешах — много о Геккерне, в «Заметке» тема Геккерна почти обходится.
В-третьих, особенностью рукописи Геверса являются его ссылки на собственные наблюдения («… я был поражён бесцеремонностью» и т. п.); вступительная часть донесения, отсутствующая в «Заметке», объясняет происхождение документа («…я и постарался вкратце и беспристрастно изложить здесь различные мнения»); таков же конец донесения («Точность, с которой я пытался изложить эти детали, их подлинность, за которую, мне кажется, я могу поручиться…» и т. д.).
В-четвёртых, в Вюртемберге, очевидно, и не считали автором «Заметки» князя Гогенлоэ-Кирхберга: документы из Штутгартского архива отправились в Россию вместе с сопроводительным письмом русского дипломата К. Нарышкина от 14 февраля 1909 года, который между прочим сообщал: «Господин Вейцекер весьма любезно доставил мне также прилагаемую при сём копию записки о Пушкине, неизвестно кем составленную и которая хранится при тех же донесениях князя Гогенлоэ-Кирхберга в архиве вюртембергского министерства иностранных дел»[815].
Невозможно согласиться также с утверждением А. Глассе, будто «мнение Гогенлоэ идёт прямо против версии Жуковского и Вяземского, которые стремились умалить и загладить тот факт, что Пушкин воспринимался как политический поэт»[816]. Наоборот, некоторые мотивы донесения Геверса очень близки к доводам, изложенным в известном письме В. А. Жуковского — А. X. Бенкендорфу. Одна из главных и наиболее смелых мыслей Жуковского — ощущение Пушкиным в последние годы «раздражительной тягости своего положения»[817]. «Позвольте сказать искренно, — писал Жуковский,— Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его Гению полное его развитие; а Вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен…»[818]
Сходство с отчётом Геверса здесь почти текстуальное: «Пушкин, казалось пользующийся милостью монарха, не переставал оставаться под надзором полиции». И ещё раз, говоря о хорошем приёме поэта царём в 1826 году, нидерландский дипломат поясняет: «Тем не менее, до самой своей смерти писатель оставался под надзором секретной полиции». Заметим, что о самом факте полицейского надзора за Пушкиным после 1826 года официально не было известно, и Жуковский первый рискнул заговорить об этом в письме к Бенкендорфу, так как имел право теперь об этом знать: ведь ему было приказано ознакомиться с перепиской покойного поэта и, между прочим, прочитать письма самого Бенкендорфа (произведшие на Жуковского тягостное впечатление): «… сердце моё сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он всё был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным (сначала было — „непрестанным“) надзором»[819].
В том же послании Жуковский писал о стихах «К Лукуллу», подчёркивая, что правительство напрасно приняло это на свой счёт: «Какое дело правительству до эпиграммы на лица?»[820]; у Геверса говорится о «некоторой части знати», «высших должностных лицах», вредивших поэту: тут, конечно, намёк прежде всего на Бенкендорфа, которого винит и Жуковский…
Геверс и Жуковский почти одинаково толкуют о пылкой молодёжи, возмущённой и оскорблённой убийством национального поэта, об анонимных письмах, раздражённом самолюбии Пушкина. Разумеется, это сходство во многом объясняется самой темой обоих посланий; однако по силе откровенности, по характеру обвинений высших властей мы, собственно, не имеем документов 1837 года, подобных черновой части письма В. А. Жуковского к шефу жандармов. Поэтому знаменательна близость этой рукописи и отчёта Геверса, совпадение мыслей о «раздражительной тягости» полицейского надзора. К Жуковскому скорее всего восходят и сведения, сообщаемые о беседе Пушкина с царём в 1826 году. Кстати, не расшифрованное в «Заметке о Пушкине» (из Вюртембергского архива) имя собеседника Пушкина — Ж («G») — в донесении Геверса представлено полностью: Жуковский. Приводится важный разговор двух поэтов, который мог состояться, скорее всего, в ноябре 1836 года — в то время, когда Жуковский прилагал усилия к погашению первой дуэльной истории. Разумеется, нельзя ручаться, что слова Пушкина передаются достаточно точно, но слова Жуковского об уверенности света в невиновности H. Н. Пушкиной очень характерны и, вероятно, говорились не раз. Зато пушкинский ответ на увещания друга звучит для нас несколько неожиданно. Если ирония по адресу «графини» и «княгини» кажется естественной, то непонятно — что это за обвинения в адрес Натальи Николаевны со стороны «среднего класса»?
Если слова Пушкина переданы верно, то это может означать, что в преддуэльные месяцы к нему дошли толки «со стороны» — мнение «публики» о просочившихся слухах насчёт семейных обстоятельств.
Тот факт, что Жуковский, скорее всего, не послал письма к Бенкендорфу, не обнародовал каких-либо сходных документов, отнюдь не противоречит возможному распространению его подлинного мнения. Письмо Бенкендорфу без последующего отправления, конечно, камнем лежало на сердце Жуковского, впечатления от чтения полицейских писем к Пушкину не могли как-то не выйти наружу — информация, прямо или через посредников, легко попадает к иностранным дипломатам…
История сложного, важного текста о гибели Пушкина связана таким образом с именами двух иностранцев, с рассказами друзей поэта.
«Механизм» формирования документов Гогенлоэ и Геверса требует изысканий; вполне вероятно, например, что и вюртембергская и голландская записки восходят к какому-то документу-предшественнику; А. Глассе справедливо заключает, что «дальнейшее изучение вюртембергского архива, возможно, даст дополнительные материалы, которые прольют свет на этот эпизод»[821].
И этот, и многие другие эпизоды 1836—1837 годов помогают осмыслить ближайшие друзья погибшего поэта.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК