Четвёртая попытка

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дружба Пушкина и Жуковского — столь известный, столь часто обсуждаемый в литературе факт их биографии, что он постепенно стал едва ли не «общим местом». Между тем отношения этих людей были в высшей степени характерным явлением века и культуры.

Детство и ранняя юность двух поэтов, кажется, не имеют почти ничего сходного: Пушкин — отпрыск знатного, видного московского рода, Жуковский, который, собственно говоря, даже и не Жуковский, но побочный сын тульского помещика Бунина и пленной турчанки Сальхи.

После мимолётных встреч маленького Пушкина и начинающего входить в литературу Жуковского,— новое знакомство и начало дружбы в 1815 году, в Лицее. И в этот период их как будто мало что соединяет: Жуковский вдвое старше, формально мог быть бы отцом Пушкина; он уже знаменитый поэт, автор обошедшего всю страну «Певца во стане русских воинов», в то время как поэтическая слава Пушкина ещё не утвердилась даже в стенах Лицея, Жуковский уже прошёл нелёгкий путь унижений, страданий: любовь к родственнице М. А. Протасовой, отказ её родителей, мысль — писать на высочайшее имя и затем отречение от счастья… Беспечная юность Пушкина ещё не омрачена «грозным временем и грозными судьбами»…

И тем не менее дружба, близкая, весёлая, творческая, «арзамасская» и, главное,— совершенно равная.

Автор этих строк уже не раз, вслед за другими исследователями, отмечал ту особенную ситуацию «арзамасского равенства», когда не было проблемы «отцов и детей», но все были дети, и семнадцатилетний Пушкин, и старшие вдвое Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов; даже пятидесятилетний Карамзин.

Так или иначе, живые, творческие отношения двух поэтов, очень быстро перешедших на «ты», сохраняются навсегда, хотя подвергаются постоянным, непростым испытаниям.

Пушкину всё же приходится регулярно выслушивать житейские нравоучения и наставления Жуковского; Жуковскому же нужно считаться с самим фактом существования пушкинской поэзии. Мысль, что старший именно с этой поры всё больше уходит в переводы, как бы «не смея» сочинять при Пушкине, высказывалась неоднократно,— и в этом, конечно, есть немалая доля истины. Однако благожелательность и добродушие Жуковского были беспредельны. В течение своей жизни, имея возможность помогать, делать добро (во многом благодаря своей придворной службе), Жуковский сумел помочь Гоголю, Лермонтову, Баратынскому, Шевченко, Герцену, Киреевскому, многим декабристам… Если говорить коротко — сумел словом, советом, рекомендацией, деньгами помочь, пожалуй, всей русской литературе, культуре.

Разумеется, это отнимало много времени и сил, внешне как будто бы мешало творчеству… Но надо думать, что Жуковский вообще бы не мог работать, если бы подобным благородным образом постоянно не «мешал бы сам себе».

Несколько раз он употреблял всю силу своей души, своего влияния, чтобы помочь Пушкину.

Во-первых, в 1820-м году, когда над юным поэтом нависла угроза Соловков или Сибири. Главным действующим лицом во время тех хлопот был, как помним, Карамзин, но едва ли не Жуковский соединил тогда историографа с поэтом, и в рекомендации, сопровождавшей Пушкина на юг, значилось имя двух поручителей, Карамзина и Жуковского.

Второй раз в конце 1824 года: сосланный в Михайловское, поражённый разными формами клеветы, Пушкин был близок к «безумным поступкам», самоубийству.

Постоянно сожалея о короткой, на тридцать восьмом году оборвавшейся жизни поэта, мы должны помнить о «крае гибели», у которого он находился в двадцатипятилетием возрасте.

Дружеская помощь, утешение были чрезвычайно своевременны. Тут не один Жуковский помог, но всё же именно Жуковский своими прекрасными письмами о высоком предназначении поэта и поэзии сильно ободрил Пушкина[690].

Тогда, в середине 1820-х годов, после моральной поддержки, очень скоро потребовалось и новое, практическое заступничество. В начале 1826 года Жуковский, опять вместе с Карамзиным, вели сложную, нам во многом невидимую работу для вызволения Пушкина. Новая защита перед властями, как известно, сыграла свою роль — и Пушкин был из ссылки освобождён. Третья помощь…

С тех пор прошло восемь лет. Жуковский, искренне считавший, что Пушкину пристало быть во дворце, у трона, радовался «перемирию», определённым милостям, которые великий поэт получал от царя. Разумеется, смешно преувеличивать здесь влияние старшего на младшего; усилия Жуковского только потому встречали известное сочувствие Пушкина, что он сам в этот период был склонен к иллюзиям, сам находил пользу и резон в общении с верховной властью. И всё же Жуковский, без сомнения, легче принимал существующий порядок вещей; однако при оценке этих обстоятельств важно обратить внимание на существенную общую черту придворного поведения двух поэтов. Каждый считал абсолютно необходимым сохранение благородства, личного достоинства перед царём и правительством.

Неслучайно «царедворец» Жуковский часто вступал в конфликты с царём и Бенкендорфом, «предстательствуя» за тех или иных лиц. Подобный эпизод разыгрался, например, в начале 1832 года, когда Жуковский поручился за «благонамеренность» И. В. Киреевского (подвергшегося преследованию за свой журнал «Европеец»). Николай I, рассерженный «упрямством» главного наставника своего сына, спросил: «А за тебя кто поручится?» Между царём и Жуковским произошла сцена, вследствие которой Жуковский заявил, что коль скоро и ему не верят, то он должен тоже удалиться; на две недели он приостановил занятия с наследником. Николай извинился, помирился — но «Европеец» не был разрешён.

Инцидент был как бы исчерпан — до новых попыток заступничества со стороны Жуковского[691].

В начале 1834 года Жуковскому казалось, будто положение Пушкина достаточно твёрдое, благоприятное, безоблачное. Правда, поэта только что сделали камер-юнкером; но при том царь сказал В. Ф. Вяземской: «Надеюсь, что Пушкин принял в хорошем смысле своё назначение. До сих пор он сдержал данное мне слово, и я им доволен» (XII, 486; перев. с фр.)* 29 января 1834 года Жуковский беззаботно приглашал Пушкина к себе на именины: «…и будет у меня ввечеру семейство Карамзиных, Мещерских и Вяземских; и будут у меня два изрядных человека графы Вьельгорские, и попрошу Смирнову с собственным её мужем; да, может быть, привлеку и привлекательную Дубенскую; вследствие сего прошу и тебя с твоею грациозною, стройно созданною, богинеобразною, мадонистою супругою пожаловать ко мне завтра (во вторник) в 8-мь часов откушать чаю с бриошами и прочими вкусными причудами; да скажи об этом и домашнему твоему Льву. Уведомь, будешь ли, а я твой

богомолец

Василий» (XV, 107).

Письмо писано в день рождения Жуковского, ровно за три года до смерти Пушкина, который жил,

Грядущей смерти годовщину

Меж их стараясь угадать…

(Брожу ли я вдоль улиц шумных…)

Весёлое приглашение, за пять месяцев до первой вспышки, открывавшей финальную трагедию…

Когда во время петергофских праздников в начале июля 1834 года Жуковский узнал о неожиданной для него ссоре Пушкина с властью, все его усилия были направлены к примирению сторон. В ход было пущено многое: Пушкину доказывается «глупость» его поведения; за этой формулой скрыта мысль, постоянно обсуждаемая двумя поэтами,— о необходимости служения России, пренебрегая мелкими уколами, неприятностями. Пушкин, по мнению Жуковского, как бы ставил своё, личное выше общего блага. Кроме того, затронут чувствительный для Пушкина мотив «неблагодарности», то есть «забывчивости» насчёт беседы 8 сентября 1826 года и ряда последующих «благодеяний»: наконец, Жуковский добивается у царя фразы: «…пускай он <Пушкин> возьмёт назад своё письмо» (XV, 173), и это толкуется лестно для пушкинского самолюбия: «по всему видно, что ему <царю> больно тебя оттолкнуть от себя» (XV, 175).

Жуковского позже не раз упрекнут потомки, что не следовало Пушкина уговаривать, что отставка была бы «спасением»…

Надо думать, и сам Жуковский не раз казнил себя после, что «не отпустил» друга-поэта; однако «вмешательство Жуковского в дело об отставке» — верно отмечается в одной из недавних работ — «было вызвано вовсе не стремлением внушить Пушкину „верноподданнические“ чувства или же „сыграть на руку“ царю (как об этом пишут некоторые современные исследователи)»;[692] в защиту Жуковского можно снова сказать, что если бы Пушкин принял решение твёрдое (как это было в дни его последней дуэли), то ни Жуковский, ни кто другой не смогли бы на него повлиять. Меж тем в 1834-м старший поэт хорошо знал, что младший и сам не уверен в точности своих действий; что с архивами связаны главные творческие планы Пушкина (Пугачёв, Пётр I), что без помощи царя будет чрезвычайно мудрено распутать сложнейшие домашние финансовые обстоятельства.

Трижды в эти июльские дни 1834 года Жуковский заставил Пушкина переписать своё прошение. Поэт снова не мог не упомянуть о постыдной перлюстрации семейных писем; чувствуя свою правоту, он вынужден был извиняться за «легкомыслие». Впрочем, даже в самом вежливом, третьем послании Бенкендорфу, которое Жуковский счёл достаточным для предъявления монарху, Пушкин нашёл возможность намекнуть на обиды и несправедливости: «Если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему» (XV, 329; перев. с фр.).

Наиболее же откровенно Пушкин высказался в письме к Жуковскому, написанном в тот же день, 6 июля 1834 года: «Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение моё, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чём?» (XV, 176).

Пушкин извинился, не чувствуя вины. Письма его были пущены в ход, и, кстати, с этого момента началась причудливая судьба автографов поэта.

6 июля в распоряжении Жуковского на какое-то время оказалось пять пушкинских объяснений: три письма к Бенкендорфу (от 3, 4 и 6 июля) и два письма к самому Жуковскому (от 4 и 6 июля). Последнее из них, самое откровенное, Жуковский, конечно, скрыл подальше от царя и шефа жандармов; остальные же четыре письма были переданы Бенкендорфу; три — как ему адресованные, а письмо Пушкина Жуковскому от 4 июля — как доказательство «искреннего раскаяния» автора.

На этой стадии секретарь шефа жандармов Миллер, понятно, играл свою роль. Скорее всего, именно ему Жуковский и вручил всю переписку для передачи начальнику. Нам невозможно угадать все детали дальнейшего перемещения и использования этого комплекса из четырёх писем Пушкина. Видимо, Бенкендорф представил их Николаю I, а тот затем всё вернул шефу жандармов: в докладной записке Бенкендорфа по поводу этой истории упоминаются письма Пушкина от 3 июля (шефу жандармов) и от 4 июля (Жуковскому). В конце концов вся документация опять должна была попасть в руки к Миллеру для окончательного канцелярского решения (подшить к делам, вернуть или уничтожить…).

Вообще из 58 писем Пушкина к Бенкендорфу за период с 1826 по 1836 год большая часть, сразу после получения, была подшита к специальному делу, заведённому III Отделением в 1826 году,— «О дозволении сочинителю Пушкину въезжать в столицу. Тут же об издаваемых им сочинениях и переписке с ним по разным предметам»[693].

Именно к этому секретному делу было присоединено и первоначальное пушкинское прошение об отставке, 25 июня 1834 года[694]. Однако следующим письмом поэта, оказавшимся в деле, стало только послание к шефу жандармов от 23 ноября 1834 года[695]. Вся июльская переписка по поводу взятия отставки обратно здесь никак не отразилась.

Вполне вероятно, что в этом случае (как и в истории с перлюстрированным письмом Пушкина к жене) Миллер воспользовался рассеянностью своего начальника и «забыл» включить письма в секретное дело; впрочем, письмо Пушкина к Жуковскому следовало, очевидно, возвратить владельцу. Не исключено, что именно присутствие этого документа, не подлежавшего «подшиванию», повлияло на особую судьбу всего комплекса из четырёх писем и способствовало их выделению из общего жандармского делопроизводства.

Позже Миллер заберёт письма к себе.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК