13
Мы с сестрой окончательно перебрались на улицу Дюфо. Я оставила у себя Каролину и взяла еще кухарку. «Моя милочка» почти все дни проводила со мной. По вечерам я ужинала у матери.
У меня сохранились связи с одним актером из «Порт-Сен-Мартен», который стал режиссером этого театра, возглавлявшегося тогда Марком Фурнье.
В ту пору там играли очень модную феерию под названием «Лесная лань». На главную роль была приглашена прелестная актриса из «Одеона», мадемуазель Дебэ, с очаровательным изяществом игравшая трагедийных принцесс Я часто получала билеты в «Порт-Сен-Мартен», и «Лесная лань» мне очень нравилась.
Я неустанно изумлялась, слушая восхитительное пение госпожи Угальд, исполнявшей роль юного принца. А танцы Марикиты приводили меня в восторг. О, сколько очарования было в этой дивной Мариките, в ее задорных, характерных танцах, отличавшихся неизменным изыском.
Благодаря старику Жоссу я знакома была почти со всеми.
Но каково же было мое удивление и мой ужас когда, придя однажды в пять часов в театр за билетами, я увидела бросившегося ко мне Жосса.
— Да вот она, наша принцесса, наша маленькая Лесная лань, вот она! — воскликнул он. — Сам Бог покровитель Театра, послал нам ее!
Я билась как угорь попавший в сети, но все напрасно.
Обольщая меня, господин Марк Фурнье дал мне понять что я окажу ему истинную услугу и спасу сборы театра. А Жосс, угадавший мои сомнения, заявил:
— Но, дорогая моя, вы ничуть не поступитесь своим высоким искусством, ведь эту роль играет мадемуазель Дебэ из театра «Одеон», а мадемуазель Дебэ — первейшая артистка «Одеона», и «Одеон» — театр императорский, так что это отнюдь не обесчестит ваши принципы.
Появившаяся в этот момент Марикита тоже принялась уговаривать меня. Послали за госпожой Угальд, чтобы мы отрепетировали с ней дуэты, так как мне предстояло петь. Да, я должна была петь вместе с настоящей певицей, первой актрисой «Опера комик»[28].
Время шло. Жосс велел мне репетировать мою роль, которую я знала почти наизусть, так как много раз видела пьесу и обладала необычайной памятью.
Проходили минуты, которые складывались сначала в четверть часа, потом из них получалось полчаса, а там и целые часы. Глаза мои были прикованы к часам, огромным часам директорского кабинета, в котором я находилась.
Госпожа Угальд руководила мной. Голос мой показался ей красивым, но я без конца фальшивила. Она же успокаивала и подбадривала меня.
И вот наконец меня облачили в одежды мадемуазель Дебэ. Занавес поднялся.
Бедная я, бедная! Я была ни жива ни мертва. Однако мне удалось взять себя в руки после взрыва аплодисментов, увенчавших мой куплет пробуждения, который я продекламировала так, как если бы читала стихи Расина.
После конца представления Марк Фурнье предложил мне через Жосса ангажемент на три года; я попросила разрешения подумать.
Жосс познакомил меня с Ламбером Тибу, милейшим человеком, одаренным драматическим автором. Тот увидел во мне идеал своей героини — Пастушки из Иври, однако господину Фаю, быв тему актеру и нынешнему директору «Амбигю»[29]оказывал в какой-то мере финансовую поддержку некий де Шилли, прославившийся прежде в роли Родена из «Вечного жида»[30] теперь же женившись на женщине достаточно богатой, он ушел из театра и стал заниматься администрированием. В тот момент, мне думается, он как раз и уступил «Амбигю». Фаю Де Шилли покровительствовал очаровательной девушке по имени Лоранс Жерар. Ее отличали мягкость и заурядность, она была довольно хорошенькой, но без особой красоты и грации.
Фай ответил Ламберу Тибу, что ведет переговоры с Лоранс Жерар, но что тем не менее не может не пойти навстречу пожеланию автора.
— Только с одним условием, — заявил он. — Я требую прослушивания вашей протеже.
Мне пришлось исполнить волю этого незадачливого директора, преуспевшего в новой должности ничуть не больше, чем в старой, когда был артистом. Прослушивание имело место на сцене «Амбигю», освещенной жалким переносным фонарем; всего лишь в метре от меня господин Фай раскачивался на стуле, положив одну руку на живот, а пальцы другой запустив себе в огромные ноздри. Меня тошнило от отвращения.
Ламбер Тибу сидел рядом с ним, на лице его сияла улыбка, а глазами он пытался подбодрить меня.
Для прослушивания я выбрала кусок из «Любовью не шутят», ведь я должна была играть в пьесе, написанной прозой, и потому не хотела читать стихов. Мне показалось, что я была совершенно очаровательна, такое же мнение сложилось и у Ламбера Тибу. Однако когда я кончила, этот несчастный Фай тяжело и неуклюже поднялся со своего места, о чем-то тихонько переговорил с автором и пригласил меня к себе в кабинет.
— Дитя мое, — заявил отважный и недалекий директор, — дитя мое, вы совсем не годитесь для театра!
Я упрямо нахмурилась.
— Совсем! — добавил он. Тут дверь отворилась, и он продолжал, показывая на вошедшего: — Можете спросить об этом у господина де Шилли, который тоже был в зале и слушал вас, вот увидите, он наверняка скажет вам то же самое.
Господин де Шилли утвердительно кивнул головой и, пожав плечами, шепнул:
— Ламбер Тибу с ума сошел, где это видано — пастушка, и такая тощая! — Затем, позвонив, приказал служащему: — Пригласите мадемуазель Лоранс Жерар.
Я все поняла. И, не простившись с этими двумя грубиянами, покинула кабинет. Но на сердце у меня было тяжело.
Я направилась в фойе за шляпой, которую сняла перед прослушиванием; там я застала Лоранс Жерар, в ту же минуту за ней пришли.
Увидев себя рядом с ней в зеркале, я поразилась нашему несходству: она была кругленькой, широколицей, с великолепными черными глазами и немного вульгарным носом, губы толстые, и на всем ее облике — налет заурядности; я же была белокурой, хрупкой и тоненькой, как тростинка, лицо длинное и бледное, глаза голубые, рот немного печальный, и на всем моем существе лежала печать благородства. Это мимолетное видение нас обеих утешило меня в моем поражении. К тому же я ясно чувствовала, что этот Фай был человеком ничтожным, да и Шилли звезд с неба не хватал.
С обоими мне довелось потом встретиться снова. С Шилли — вскоре после этого, когда он стал директором «Одеона», с Фаем — двадцать лет спустя и при таких печальных обстоятельствах, что слезы навернулись мне на глаза, когда он пришел с умоляющим видом просить меня выступить на его бенефисе.
— О, прошу вас, — говорил бедняга. — Приходите, вы — единственная притягательная сила на этом спектакле. Я только на вас и надеюсь, иначе сбора не будет.
Я сжала его руки.
Не знаю, помнил ли он нашу первую встречу и мое прослушивание; я-то прекрасно все помнила, и у меня было только одно желание: чтобы он об этом не вспомнил.
Через пять дней мадемуазель Дебэ выздоровела и снова стала играть свою роль.
Прежде чем окончательно согласиться на ангажемент в «Порт-Сен-Мартен», я написала Камиллу Дусе. На другой день я получила записку, где мне назначалось свидание в министерстве.
Не без волнения я собиралась на встречу с этим милейшим человеком.
Он встретил меня стоя и, протянув ко мне обе руки, ласково обнял меня.
— Ужасный ребенок! — сказал он и, предложив мне сесть, продолжал: — Как же так, пора, пора угомониться, нельзя терять свои таланты, растрачивать их на путешествия, пощечины, обиды…
Я была тронута добротой этого человека В глазах моих отражалось раскаяние.
— Не плачьте, моя дорогая, не плачьте. Надо подумать, каким образом можно исправить эти безумства.
С минуту он молчал, затем, открыв какой-то ящик, достал оттуда письмо.
— Вот кто, возможно, спасет нас, — сказал он.
То было письмо Дюкенеля, которого только что назначили директором «Одеона» в содружестве с Шилли.
— Меня просят подыскать молодых артистов, чтобы обновить труппу «Одеона». Что ж, попытаемся что-нибудь предпринять. — И, поднявшись, чтобы проводить меня до двери, добавил. — Я уверен что все будет хорошо.
Вернувшись домой, я просмотрела все свои расиновские роли. В тревоге я прождала несколько дней, веру мою поддерживала, всячески пытаясь успокоить меня, госпожа Герар.
Наконец я получила записку и тотчас отправилась в министерство.
Камилл Дусе встретил меня с сияющим видом.
— Все в порядке! — заявил он. — Но без трудностей не обошлось Вы так молоды, но уже прославились своим сумасбродством. Пришлось мне поручиться за вас, сказать, что вы будете вести себя смирно, как ягненок.
— Да, я буду смирной, обещаю вам, хотя бы из признательности, — сказала я. — Но что я должна теперь делать?
— Вот, — сказал он, — письмо к Феликсу Дюкенелю, он ожидает вас.
Я рассыпалась в благодарностях, а Камилл Дусе сказал на прощанье:
— В четверг мы с вами увидимся не в такой официальной обстановке. Сегодня утром я получил от вашей тетушки приглашение отужинать у нее Вот тогда и поведаете мне, что вам скажет Дюкенель.
Было половина одиннадцатого утра. Я отправилась домой наводить красоту. Надела платье ярко-желтого, канареечного цвета, а поверх — черную шелковую накидку с каймой зубчиками, островерхую соломенную шляпу с черной бархатной лентой под подбородком. Выглядело это по-моему безумно привлекательно.
Разодетая таким образом и исполненная радостного доверия, я отправилась к Феликсу Дюкенелю. Несколько минут я дожидалась его в маленькой, но весьма аристократично меблированной гостиной.
Вскоре появился молодой человек, элегантный улыбающийся — словом, само очарование Я никак не могла привыкнуть к мысли, что этот молодой смеющийся блондин и будет моим директором.
После непродолжительной беседы мы пришли к соглашению по всем пунктам.
— Жду вас в два часа в «Одеоне», — сказал Дюкенель на прощанье, — я хочу представить вас моему компаньону. По светским обычаям следовало бы сказать обратное, — со смехом добавил он, — но будем придерживаться театральных правил.
Провожая меня, он спустился на несколько ступенек и, перегнувшись через перила, сказал:
— До свидания.
Ровно в два часа я была в «Одеоне». Прождала больше часа. И уже собралась было возмутиться, но воспоминание о данном Камиллу Дусе обещании помешало мне уйти.
Наконец появился Дюкенель.
— Сейчас увидите еще одного людоеда, — сказал он, приглашая меня в директорский кабинет.
Следуя за ним, я воображала этого людоеда таким же очаровательным, как его компаньон. И потому совсем была сбита с толку при виде скверного маленького человечка, в котором сразу же узнала Шилли.
Он беззастенчиво воззрился на меня, сделав вид, будто не узнает и, предложив жестом сесть, протянул, ни слова не говоря, перо показывая место, где мне следовало расписаться Госпожа Герар остановила меня:
— Не подписывайте не читая!
Шилли поднял голову.
— Вы мать мадемуазель?
— Нет, — ответила она, — но я вместо нее.
— Что ж, вы правы. Читайте да только поскорее, хотите — подписывайте хотите — нет, но поторапливайтесь!
Я почувствовала как краска заливает мне лицо. Человек этот был отвратителен. Но Дюкенель тихонько сказал мне:
— Он не слишком любезен, однако человек хороший, не стоит обижаться на него.
Я подписала свой контракт и вручила его омерзительному компаньону.
— Знаете, — сказал он мне, — отвечать за вас будет он, потому что лично я ни за что на свете не принял бы вас.
— Поверьте, сударь, если бы, кроме вас, никого не было, я бы ни в коем случае не подписала этого. Стало быть, мы квиты, — сказала я и тотчас удалилась.
Я сразу же пошла рассказать обо всем маме, так как знала, что это ее очень обрадует. Затем, в тот же день, вместе с «моей милочкой» отправилась покупать все необходимое для моей гримерной.
На следующий день я поехала в монастырь на улице Нотр-Дам-де-Шан навестить мою дорогую учительницу мадемуазель де Брабанде. Уже тринадцать месяцев она лежала больная, все ее конечности сковала острая ревматическая боль Страдание сделало ее неузнаваемой Она вытянулась во весь рост на своей узкой белой кровати, волосы ее были забраны повязкой, большой нос поник, в поблекших глазах не видно было зрачков. Только ее чудовищные усы вставали дыбом от страшных приступов боли.
И все-таки она так странно выглядела, что я стала доискиваться причины столь разительной перемены.
Наклонившись над ней, чтобы нежно поцеловать ее, я пристально разглядывала ее, и она догадалась. Легким движением глаз она показала на столик, стоявший возле нее; в стакане я увидела зубы моей дорогой старой подруги. Я поставила в стакан три розы, которые принесла ей, и поцеловала ее, извинившись за свое неуместное любопытство.
Из монастыря я ушла с тяжелым сердцем, ибо мать-настоятельница отвела меня в сад и сказала, что моей дорогой мадемуазель де Брабанде недолго осталось жить.
Поэтому я каждый день приходила навещать мою милую воспитательницу.
Но потом начались репетиции в «Одеоне», и мне пришлось реже к ней ходить. Однажды утром, около семи часов, меня спешно вызвали в монастырь, и я присутствовала при грустной кончине этого кроткого создания. В последнюю минуту лицо ее вдруг просветлело, словно в предвкушении несказанного блаженства, так что мне самой внезапно захотелось умереть. Я целовала ее холодеющие руки, сжимавшие распятие; потом я попросила разрешения прийти, когда ее будут класть в гроб, мне позволили это.
Придя на другой день в назначенный час, я застала сестер в состоянии такой растерянности, что даже испугалась.
— Боже мой, что случилось? — спросила я.
Мне молча указали на дверь, ведущую в келью; десять монахинь стояли вокруг кровати, на которой покоилось невообразимо странное существо Неподвижно застывшая на своем смертном ложе бедная моя учительница неожиданно обрела облик мужчины: ее усы выросли, а вокруг подбородка появилась борода длиной в сантиметр. Эти усы и эта борода были рыжими, тогда как лицо обрамляли длинные седые волосы; беззубый рот ввалился, а нос уткнулся в рыжие усы. Вместо добрейшего, кроткого лица моей подруги появилась эта страшная, смешная маска. Маска мужчины. Зато ее маленькие, тонкие руки были руками женщины.
У юных монахинь глаза расширились от ужаса, и, несмотря на утверждение сестры-санитарки, одевавшей это бедное мертвое тело, несмотря на ее утверждение, что это тело было телом женщины, они дрожали, бедные сестрички, непрестанно осеняя себя крестным знамением.
На следующий день после этой зловещей церемонии я дебютировала в «Игре любви и случая». Мариво — не моя стихия, ему нужны кокетливость, жеманство которых у меня и в помине не было тогда, как, впрочем, нет и теперь К тому же я была такой тонюсенькой. Успеха я не имела ни малейшего.
И Шилли проходивший по коридору в тот момент, когда я беседовала с пытавшимся подбодрить меня Дюкенелем, сказал ему, кивнув в мою сторону.
— Любуетесь на тонкий бокал для светской публики? Жалко мякиша на закуску не хватает.
Я была возмущена наглостью этого человека. Лицо мое вспыхнуло, я прикрыла глаза, и тут взору моему явилось окруженное сиянием лицо Камилла Дусе, как всегда свежевыбритое и такое моложавое под копной белых волос.
Это видение ниспослано мне разумом, решила я. Оно вовремя напомнило мне о данном обещании. Хотя на самом деле никакое это было не видение, это был действительно он.
— Какой у вас красивый голос! — молвил Камилл Дусе, подойдя ко мне. — Ваш следующий дебют наверняка доставит нам огромную радость!
Человек этот всегда был отменно любезен, но правдив. Мой тогдашний дебют ему и в самом деле не доставил ни малейшего удовольствия, и он возлагал надежды на следующий.
Он говорил истинную правду. Голос у меня был красивый, но это все, что можно было отметить на сей раз.
Итак, я осталась в «Одеоне», работала, как говорится, не покладая рук, знала все роли наизусть и в любую минуту была готова кого-то подменить.
Я добилась некоторого успеха, и студенты уже оказывали мне свое предпочтение. Мой выход на сцену всегда теперь приветствовала молодежь. Кое-кто из старых ворчунов поворачивал голову в сторону партера, дабы восстановить тишину, но на это никто не обращал внимания.
Но вот, наконец, настал и мой час.
Дюкенелю пришла мысль поставить «Гофолию» использовав хоровые сочинения Мендельсона.
Бовалле, ненавистный преподаватель, оказался премилым товарищем на сцене. Это он по особому разрешению министерства должен был играть Иодая. Мне же дали роль Захарии. Несколько учеников Консерватории должны были произносить хоровые тирады, а тем, кто учился по классу пения, поручили музыкальную часть. Однако дело двигалось из рук вон плохо, и Дюкенель с Шилли приходили в отчаяние.
Бовалле, на удивление любезный, но все такой же бесстыдник, как раньше, начинал ругаться последними словами. Все тут же смолкали. И все начиналось сначала. И опять ничего не получалось. Этот злосчастный говорящий хор был просто невыносим. И тут вдруг Шилли воскликнул:
— Делать нечего пускай малютка одна произносит партию хора, с ее-то красивым голосом дело пойдет на лад!
Дюкенель промолчал. Он только покручивал усы, пытаясь скрыть улыбку: его компаньон сам до этого додумался, сам вспомнил о его юной протеже!
С безразличным видом он кивнул головой в ответ на вопросительный взгляд Шилли, и мы снова начали, только теперь я одна читала вместо хора.
Все зааплодировали, но особенно ликовал дирижер. Он так намучился, бедняга!
Первое представление стало для меня настоящим маленьким триумфом — о, совсем крошечным, но все же многообещающим Публика, очарованная моим мягким голосом и чистотой его звучания, заставляла меня исполнять на бис партию говорящего хора, наградой мне был гром аплодисментов.
После окончания спектакля ко мне подошел Шилли.
— Ты прелестна! — заявил он.
Его «ты» немного покоробило меня, и я ответила задорно:
— Ты находишь, что я прибавила в весе?
Он хохотал до упаду.
И с того дня мы разговаривали друг с другом только на «ты» и вскоре стали лучшими друзьями в мире.
Ах, «Одеон»! Этот театр я любила больше всех остальных. И рассталась с ним с огромным сожалением. Там все хорошо относились друг к другу Все были веселы. Театр этот являлся в какой-то мере продолжением школы. Туда ходила вся молодежь. Дюкенель был очень умным директором он олицетворял собой галантность и молодость.
Часто во время репетиций те, кто не был занят на протяжении нескольких актов, отправлялись в Люксембургский сад играть в мяч.
Мне вспоминалось недавнее время, когда я еще была в «Комеди Франсез», вспоминался маленький напыщенный мирок с его завистливыми пересудами.
Да и в «Жимназ», помнится, разговоры шли только о платьях и шляпках: мы болтали о чем угодно, но только не об искусстве.
В «Одеоне» же я была счастлива. Там думали в первую очередь о предстоящих постановках. Мы репетировали и утром, и после обеда — все время. Полный восторг.
Летом я жила в Отее во флигеле виллы Монморанси. Ездила я в маленькой коляске и правила сама. У меня было два чудесных пони, которых мне отдала тетя Розина, потому что они чуть не разбили ее, когда вдруг понесли в Сен-Клу, испугавшись вертящейся карусели.
Я мчалась по набережным во весь опор и, несмотря на сверкающее июльское солнце, несмотря на шумную веселость улиц, с нескрываемой радостью взбегала по холодным, растрескавшимся ступеням, торопясь в свою гримерную и приветствуя всех на ходу, не задерживаясь ни минуты. Затем, сбросив накидку и шляпу с перчатками, я устремлялась на сцену, довольная тем, что добралась наконец до вечно царившего там полумрака. Слабый луч света переносного фонаря выхватывал то тут, то там либо дерево, либо прислоненную к стене башенку, либо скамью и лишь на краткий миг останавливался на лицах артистов.
Я не знаю ничего более животворного, чем эта атмосфера, кишащая микробами; ничего более веселого, чем этот сумрак; ничего более лучезарного, чем эта чернота!
Однажды моя мать из любопытства решила заглянуть за кулисы. Я думала, она умрет от отвращения.
— Бедная девочка! Как ты можешь жить тут? — прошептала она.
И, только выбравшись на волю, мама с облегчением вздохнула, несколько раз с наслаждением втянув в себя свежий воздух.
Да, я могла жить там. Более того, только там мне и было по-настоящему хорошо. С той поры я несколько изменилась. Но и по сей день испытываю огромную симпатию к этой сумрачной фабрике, где мы, веселые шлифовальщики произведений искусства, обтачивали драгоценные камни, поставляемые поэтами.
Дни шли за днями, унося за собой обманутые надежды. Но каждый нарождающийся день дарил новые мечты Жизнь казалась мне нескончаемым счастьем.
Я играла попеременно то роль безумной баронессы в «Маркизе де Вильмер» — роль многоопытной тридцатипятилетней женщины — мне же едва минул двадцать один год, а выглядела я не старше семнадцати, то роль Мариетты в пьесе «Франсуа-Найденыш», где я имела большой успех.
Репетиции «Маркиза де Вильмер» и «Франсуа Найденыша» остались в моей памяти как самые чудесные часы моей жизни Госпожа Жорж Санд, милейшее, очаровательное создание, отличалась крайней робостью. Говорила она очень мало и все время курила. Ее огромные глаза вечно о чем-то мечтали. Немного тяжеловесный рот выглядел чуточку вульгарным, но свидетельствовал о большой доброте. Роста она была, должно быть, среднего, но почему-то казалась маленькой.
Я смотрела на эту женщину с романтической нежностью Ведь она была героиней прекрасного любовного романа. Я садилась с ней рядом. Брала ее руку и старалась удержать в своей как можно дольше Голос у нее был мягкий, чарующий.
На репетиции Жорж Санд часто приходил принц Наполеон, прозванный в народе Плон-Плон. Он относился к ней с истинной любовью.
Увидев этого человека в первый раз, я побледнела, мне показалось, будто сердце мое перестало биться: сходство его с Наполеоном I было до того разительно, что я даже рассердилась на него, ибо своей похожестью он приближал его к простым смертным, лишая привычной недосягаемости.
Госпожа Санд представила меня принцу, хотя я и не просила ее об этом.
Он мне не понравился. Особенно своей манерой бесцеремонно разглядывать людей.
Я едва ответила на его комплименты и прижалась к Жорж Санд. Он рассмеялся, воскликнув:
— Да она влюблена в вас, эта малютка!
Жорж Санд ласково погладила меня по щеке.
— Это моя маленькая мадонна, — молвила она, — не терзайте ее.
Я так и осталась возле нее, с недовольным видом украдкой поглядывая на принца.
Но мало-помалу я вошла во вкус и с удовольствием слушала его, ибо беседы этого человека отличались глубиной и блестящим остроумием; правда, свою речь он пересыпал несколько вольными словами, но все, что он говорил, было интересно и поучительно Он был коварен, довольно зол на язык, я сама слышала, как он рассказывал о маленьком Тьере[31] ужасные вещи, которые вряд ли соответствовали действительности. А однажды он нарисовал такой забавный портрет милейшего Луи Бруиле, что Жорж Санд, которая любила его, не удержалась от смеха, назвав принца злым человеком.
В обращении принц был довольно прост и все-таки не любил, когда к нему не проявляли должного уважения. Один раз артист по имени Поль Дезай, игравший в спектакле «Франсуа-Найденыш», вошел в артистическое фойе, где находились принц Наполеон, госпожа Жорж Санд, хранитель библиотеки — имени его не помню — и я. Артист этот был весьма заурядным и слыл анархистом. Он поклонился госпоже Санд и, обращаясь к принцу, сказал:
— Вы сидите на моих перчатках, сударь.
Принц слегка поднялся и, швырнув перчатки на пол, сказал:
— А я-то думал, что банкетка чистая.
Актер покраснел, подобрал свои перчатки и вышел, прошептав какую-то коммунарскую угрозу.
В «Завещании Цезаря Жиродо» я играла роль Гортензии. В «Кине» Александра Дюма — роль Анны Демби. В день этой премьеры[32] публика была настроена очень зло и даже, пожалуй, враждебно по отношению к Александру Дюма-отцу, причем к искусству вся эта история не имела ни малейшего отношения, а касалась только его лично. Умы в последние несколько месяцев распалились, политические страсти так и кипели. Многие требовали возвращения Виктора Гюго[33].
Когда Дюма вошел в свою ложу, его встретили диким воем. Потом присутствовавшие в большом числе студенты стали требовать «Рюи Блаза»[34]. Дюма встал и попросил слова. Воцарилась тишина.
— Мои юные друзья… — начал Дюма, но тут послышался чей-то голос:
— Мы с удовольствием вас послушаем, но хотим, чтобы в ложе вы были один!
Дюма горячо запротестовал. Несколько человек в оркестре встали на его защиту, так как он пригласил в свою ложу женщину, и, кем бы ни была эта женщина, никто не имел права оскорблять ее таким возмутительным образом. Ничего подобного мне еще никогда не доводилось видеть.
Я смотрела сквозь щель занавеса, мне было очень интересно, только я сильно нервничала.
Я увидела побледневшего от гнева великана Дюма, он размахивал кулаком, надрывался от крика, ругался, бушевал. Затем вдруг раздался гром аплодисментов. Оказывается, женщина все-таки покинула ложу, воспользовавшись моментом, когда Дюма, свесившись в зал, кричал: «Нет! Нет! Эта женщина не уйдет!» И в этот самый момент она выскользнула. Зал пришел в неистовый восторг, раздались крики: «Браво!» — и Дюма позволили наконец говорить.
Но слушали его всего несколько минут. Среди адского шума снова послышались крики: «„Рюи Блаз"! „Рюи Блаз"! Виктор Гюго! Виктор Гюго!»
Мы уже час назад готовы были начать спектакль. Меня била дрожь.
— Знаешь, — обратилась я к Дюкенелю, — я боюсь упасть в обморок. — И в самом деле, руки у меня похолодели, сердце громко стучало.
— Послушай… что мне делать, если будет очень страшно?
— А что тут поделаешь! — отозвался Дюкенель. — Страшно так страшно. Бойся, но только играй И ни в коем случае не падай в обморок.
Занавес поднялся в самый разгар бури, под крики птиц, мяуканье кошек и вновь начавшееся глухое скандирование: «„Рюи Блаз"!.. „Рюи Блаз"! Виктор Гюго! Виктор Гюго!..»
Настала моя очередь. Бертона-отца, игравшего Кина, встретили очень плохо Появилась я в эксцентричном костюме «под англичанку 1820-х» Послышался взрыв хохота, пригвоздивший меня к порогу, который я только что переступила И в то же мгновенье аплодисменты моих милых доброжелателей студентов заглушили злобный смех Я осмелела, у меня появилось даже желание принять вызов. Однако этого не потребовалось, ибо уже после второй нескончаемой тирады, в которой я как бы признаюсь в своей любви к Кину публика устроила мне восторженную овацию.
Вот как описывал это Ignotus[35] в «Фигаро».
«Мадемуазель Сара Бернар появляется в эксцентричном костюме что еще более подогревает разбушевавшуюся стихию, но ее теплый голос, необычайный удивительный голос, проникает в сердца зрителей Она обуздала, покорила их подобно сладостному Орфею!»
После «Кина» я играла в «Свадебной лотерее» Однажды во время репетиции этой пьесы меня отыскала Агарь, я сидела в углу, где имела обыкновение скрываться, в маленьком креслице, которое мне приносили из моей гримерной, и положив ноги на соломенный стул. Мне нравилось это место, потому что его освещало газовым рожком и я могла работать в ожидании своего выхода на сцену. Я обожала вышивать, плести кружево и делать коврики. У меня было множество начатых работ, и я бралась то за одно, то за другое — в зависимости от настроения.
Госпожа Агарь была очаровательным созданием, призванным радовать глаз. Представьте себе высокую бледную брюнетку с огромными черными глазами, светившимися добротой, маленьким ротиком с круглыми пухлыми губками, вздернутыми по углам чуть заметной улыбкой, и восхитительными зубами; голову ее чудесным образом венчали густые блестящие волосы; она была живым воплощением великолепнейших древнегреческих типов; красивые, длинные, немного безвольные руки и медлительная, чуть тяжеловатая походка довершали образ. То была великая трагедийная актриса театра «Одеон».
Так вот, она приблизилась ко мне своим размеренным шагом. За ней следовал молодой человек лет двадцати четырех — двадцати шести.
— Послушай, дорогая, — сказала Агарь, целуя меня, — ты можешь составить счастье поэта.
И она представила мне Франсуа Коппе.
Знаком я пригласила его сесть и стала разглядывать. Его прекрасное лицо, изможденное и бледное, напоминало бессмертного Бонапарта Волнение охватило все мое существо, ибо я обожаю Наполеона I.
— Вы поэт, сударь?
— Да, мадемуазель… — (Голос у него тоже дрожал, так как он был еще более робок, чем я) — Да, я написал небольшую пьесу, и мадемуазель Агарь уверена, что вы согласитесь играть ее вместе с ней.
— Да, дорогая, — подхватила Агарь, — ты должна обязательно ее сыграть. Это маленький шедевр! Я не сомневаюсь, что тебя ждет колоссальный успех!
— О, и вас тоже! Вы будете такой прекрасной! — сказал поэт, устремляя на Агарь сияющий взгляд.
Меня позвали на сцену. Через несколько минут я вернулась. Юный поэт тихонько беседовал с трагедийной красавицей. Я кашлянула. В мое отсутствие Агарь завладела креслом и хотела было уступить его мне, а когда я отказалась, усадила меня к себе на колени. Молодой человек придвинул свой стул; так мы и вели разговор, касаясь друг друга головами.
Было решено, что я, прочитав пьесу, отнесу ее Дюкенелю: он один способен был оценить стихи, а уж потом мы добьемся от обоих директоров разрешения сыграть ее на очередном бенефисе который намечался после нашей премьеры.
Молодой человек обрадовался, лицо его озарила слабая улыбка, и он нервно пожал мне руку в знак признательности.
Агарь проводила его до маленькой площадки, возвышавшейся над сценой. Я смотрела на эту великолепную статую, застывшую рядом с хрупким силуэтом юного писателя.
Агарь было, верно, где-то около тридцати пяти лет. Она и в самом деле была красавицей, однако никакого шарма я у нее не находила и не могла понять, почему этот поэтичный Бонапарт влюбился в эту молодую матрону, а это было ясно как Божий день; и она тоже, видимо, любила его Меня это крайне заинтересовало. Я видела, как они долго жали друг другу руки; потом он внезапно и как-то неуклюже склонился и приник к прекрасной руке в страстном поцелуе.
Агарь вскоре вернулась ко мне, щеки ее слегка порозовели, что было для нее необычно при свойственном ей мраморном цвете лица.
— Вот рукопись! — сказала она, вручая мне маленький свиток.
Репетиция только что кончилась. Я простилась с Агарь и прочитала пьесу тут же в экипаже. Она привела меня в такой восторг, что я вернулась назад, чтобы сразу же дать ее почитать Дюкенелю.
Встретились мы с ним на лестнице.
— Прошу тебя, вернись!
— Боже!.. — удивился он. — Что случилось, мой друг? Глядя на тебя, можно подумать, что на твою долю выпал крупный выигрыш.
— Так оно примерно и есть Идем!
Как только мы очутились в его кабинете я сказала.
— Прочти это, умоляю тебя!
— Давай я возьму с собой.
— Нет, читай здесь, сейчас же! Хочешь я сама тебе прочту?
— Нет-нет! — с живостью возразил он. — Голос у тебя обманчивый, плохие стихи превращает — в отличную поэзию. Давай!
Молодой директор уселся в кресло и принялся читать. А я тем временем листала газеты.
— Очаровательно! — воскликнул он. — Больше того, это настоящий шедевр!
Я подпрыгнула от радости.
— Ты уговоришь Шилли поставить его?
— Да-да, будь покойна. Но когда ты собираешься это играть?
— Ах, послушай: автор, мне кажется, очень торопится, да и Агарь тоже.
— И ты, я вижу, вместе с ними! — сказал он со смехом. — Вот она, роль, о которой ты мечтала.
— Да, мой милый Дюк… и я вместе с ними!.. Окажи любезность, дай мне сыграть ее в бенефисе госпожи…, через две недели. Это не помешает ни одному спектаклю, и наш поэт будет счастлив!
— Хорошо, хорошо, — сказал Дюкенель, — это я устрою… Но как быть с декорациями? — прошептал он, «обгладывая ногти» (его любимое блюдо в трудные минуты).
Я уже и об этом подумала. И, предложив проводить его домой, рассказала по дороге о своих планах. Можно использовать декорацию от «Жанны де Линьри», только что сыгранной и загубленной насмешками публики пьесы. А это великолепный итальянский парк со статуями, цветами и даже лестницей. Что же касается костюмов, то, если заикнуться об этом Шилли, как бы дешево они ни стоили, он все равно поднимет страшный крик! Что ж, придется нам с Агарь играть в своих костюмах.
Тем временем мы добрались до дома Дюкенеля.
— Зайди поздороваться с моей женой и заодно поговори с ней о костюмах.
Я поднялась поцеловать красивейшее личико, какое только можно вообразить себе, и поведала милой хозяйке этого прекрасного лика о нашем заговоре. Она одобрила нас и обещала тут же пуститься на поиски нужных рисунков для костюмов.
Слушая ее, я невольно сравнивала с ней Агарь: о, мне гораздо больше нравилась эта прелестная белокурая головка с огромными прозрачными глазами и двумя ямочками на алых щеках, с мягкими, пушистыми волосами, словно нимбом окружавшими лоб, и такими тонкими запястьями рук, прекраснее которых трудно себе что-нибудь представить. Впрочем, руки эти впоследствии стали знаменитыми.
Я рассталась с милой мне четой и отправилась к Агарь, чтобы поведать ей обо всем. Бедняжка поцеловала меня раз сто.
У нее как раз находился священник, доводившийся ей кузеном, он, похоже, остался очень доволен моим рассказом, наверное, он был в курсе всего.
Раздался робкий звонок в дверь, возвестивший о приходе Франсуа Коппе.
— Убегаю, — сказала я, пожав ему на пороге руку. — Агарь вам все расскажет.