13
После этой первой самостоятельной пробы сил я обрела уверенность в будущем, которое хотела создать собственными руками. Я была очень хилой от природы, но возможность располагать собой по своему усмотрению, без постороннего вмешательства благотворно подействовала на мою нервную систему, она обрела равновесие и, укрепившись, вскоре восстановила здоровье всего организма, пошатнувшееся от постоянных волнений и перенапряжения. Я почила на лаврах, которыми меня увенчали, и мой сон стал спокойнее. А спокойный сон способствовал улучшению аппетита. Каково же было удивление моей свиты, когда ее кумир вернулся из Лондона с округлившимися румяными щечками!
Я провела в Париже несколько дней, а затем отправилась в Брюссель, где мне предстояло играть в «Адриенне Лекуврер» и «Фруфру».
Бельгийский зритель — я имею в виду брюссельцев — сродни нашему зрителю. Будучи в Бельгии, я не чувствую себя за границей. Здесь говорят на нашем языке так же безупречно, как запрягают лошадей; местные дамы высшего света похожи на наших великосветских дам, а кокотки, как и у нас, встречаются на каждом шагу; брюссельские гостиницы не лучше парижских, а у лошадей, что развозят наемные экипажи, такой же жалкий вид; в здешних газетах ничуть не меньше желчи. Брюссель — это Париж-сплетник в миниатюре.
Я играла в театре «Ла Моннэ» впервые, и поначалу мне было не по себе в его огромном холодном зале. Но воодушевление и доброжелательность публики согрели меня, и наши четыре спектакля стали незабываемыми вечерами. Затем я отправилась в Копенгаген, где я должна была дать в «Королевском театре» пять представлений.
По приезде, которого, без сомнения, очень ждали, я пережила сильный испуг. Более двух тысяч человек встречали меня на вокзале, и, как только наш поезд остановился, грянуло такое оглушительное «ура!», что я растерялась, не в силах понять, в чем дело. Вскоре ко мне в купе зашли директор «Королевского театра» господин де Фальзен и первый камергер короля и попросили меня показаться в окне, чтобы удовлетворить дружеское любопытство публики. Ужасное «ура!» грянуло снова, и лишь тогда я все поняла.
И тут мной овладело ужасное беспокойство. Никогда, говорила я себе, никогда, как бы я ни старалась, я не смогу оправдать их ожиданий. Моя тщедушная фигура вызовет жалость у всех этих бравых парней и роскошных блестящих дам.
Сравнение было явно не в мою пользу, и я настолько упала в собственных глазах, что сошла на перрон, чувствуя себя обессиленной, как дуновение ветерка.
Я увидела, что толпа по приказу полицейских послушно расступилась, оставив посередине широкую дорогу для моего экипажа. Я проехала мелкой рысцой между двумя плотными рядами людей, которые бросали мне цветы, посылали воздушные поцелуи и сдержанно либо горячо махали шапками в знак приветствия.
С тех пор за годы долгой карьеры у меня было немало успехов, торжественных приемов и оваций, но встреча, которую устроили мне датчане, остается одним из самых дорогих моих воспоминаний. Шеренга людей выстроилась до самого отеля «Англетер», где я остановилась. Выйдя из экипажа, я еще раз поблагодарила всех этих симпатичных людей.
Вечером король и королева со своей дочерью, принцессой Уэльской, присутствовали на премьере «Адриенны Лекуврер».
Вот что писала «Фигаро» 16 августа 1880 года:
«Сара Бернар только что с огромным успехом сыграла „Адриенну Лекуврер" перед блестящей публикой. Королевская семья, король и королева Греции, а также принцесса Уэльская присутствовали на спектакле. Королевы бросали французской актрисе букеты цветов под звуки оваций и крики „браво!" Это беспрецедентный успех. Публика вне себя от восторга. Завтра — „Фруфру"…»
Представления «Фруфру» прошли с не меньшим успехом. Поскольку я играла через день, то решила посетить Эльсинор. Король приказал дать в мое распоряжение судно.
Я пригласила в это маленькое путешествие всю свою компанию. Господин Фальзен, директор «Королевского театра», угостил нас великолепным обедом; в сопровождении самых влиятельных людей Дании мы посетили могилу Гамлета, источник Офелии и замок Мариенлиста, а затем отправились в замок Кронборга.
Я была разочарована Эльсинором: в моих мечтах он был куда прекраснее. Так называемая могила Гамлета, на которой водружен уродливый приземистый, слегка прикрытый зеленью памятник, наводит уныние своей безыскусной ложью.
Мне дали выпить воды из так называемого источника Офелии, после чего барон де Фальзен разбил стакан, чтобы никто больше не пил из источника.
Я возвращалась из этого жалкого путешествия опечаленной. Опершись на поручни, я смотрела на воду и вдруг заметила на ее поверхности несколько лепестков розы, которых невидимое глазом течение прибило к борту нашего судна. Затем я увидела тысячи лепестков. И тут тишину таинственного солнечного заката огласили мелодичные песни детей Севера, напоминавшие приглушенные звуки фанфар.
Я подняла глаза. Невдалеке качалось на волнах, подгоняемое ветром, красивое судно с поднятыми парусами; десятка два молодых людей, распевая чудесные былины минувших веков, швыряли с его борта в воду охапки роз, лепестки которых плыли к нам по течению. И все это было ради меня: все эти розы, вся эта любовь и поэзия в музыке. И мне захотелось, чтобы и закат тоже сиял ради меня.
В этот короткий миг, открывший мне все очарование жизни, моя душа ощутила совсем рядом присутствие Бога.
На следующий день после представления король приказал позвать меня в королевскую ложу, где вручил мне почетный орден страны, усыпанный бриллиантами.
Он задержал меня на некоторое время в своей ложе и принялся расспрашивать на разные темы, затем меня представили королеве, у которой, как я тотчас же убедилась, было плохо со слухом. Я несколько смешалась, но тут мне на помощь пришла королева Греции. Она была прекрасна, но насколько же она уступала в красоте своей невестке принцессе Уэльской! О, что это было за восхитительное, пленительное лицо: тревожные глаза дочери Севера и классические, исполненные целомудренной чистоты черты, длинная гибкая шея, словно созданная для царственных поклонов, и мягкая, почти застенчивая улыбка. Принцесса излучала такое сияющее очарование, что я не могла оторвать от нее глаз; боюсь, что после нашей беседы в ложе королевские пары Дании и Греции составили весьма невысокое мнение о моем уме.
Накануне моего отъезда был дан торжественный ужин. Господин де Фальзен взял слово и в чрезвычайно изысканных выражениях поблагодарил нас за неделю французской культуры, подаренную датчанам.
Роберт Уолт произнес очень теплую, короткую и милую речь от имени прессы. Наш посол весьма учтиво в нескольких словах поблагодарил Роберта Уолта. Каково же было изумление присутствующих, когда барон Магнус, посланник Пруссии, поднялся и громогласно провозгласил, обернувшись ко мне: «Я пью за Францию, которая дарит нам столь великих артистов! За Францию, прекрасную Францию, которую мы все горячо любим!»
Едва минуло десять лет со времени ужасной войны, истерзавшей сердца французов и француженок. Наши раны еще не успели зарубцеваться. Барон Магнус, очень любезный и приятный человек, прислал мне в день приезда в Копенгаген цветы со своей визитной карточкой. Я отправила цветы обратно и попросила атташе английского посольства, кажется сэра Фрэнсиса, передать немецкому барону мою просьбу не утруждать себя более. Барон, который слыл добряком, не воспринял это всерьез и дождался меня у выхода из гостиницы. Он подошел ко мне с распростертыми объятиями и начал говорить что-то любезно-рассудительное. Все взгляды были прикованы к нам, и я чувствовала себя неловко. Было видно, что этот человек движим добрыми побуждениями. Я поблагодарила барона, невольно тронутая искренностью его заверений, и поспешила уйти. Меня одолевали противоречивые чувства. Барон дважды возобновлял свои визиты, но я не принимала его и лишь здоровалась с ним при встрече. Однако настойчивость этого любезного дипломата несколько раздражала меня.
Во время ужина, завидев, что он встает в позу оратора, я почувствовала, как кровь отхлынула от моих щек. Не успел он закончить свое короткое выступление, как я вскочила с места и воскликнула: «Что ж, выпьем за Францию, но только за всю Францию, всю целиком, господин министр Пруссии!» Мой голос дрожал от волнения, я нервничала и держалась неестественно. Это было как удар молнии.
Придворный оркестр, находившийся на верхнем балконе, грянул «Марсельезу». В ту пору датчане ненавидели немцев. Банкетный зал обезлюдел как по мановению волшебной палочки.
Я поднялась к себе, чтобы избежать расспросов. Гнев вывел меня из себя и заставил перегнуть палку. Барон Магнус не заслуживал подобного выпада. Кроме того, чутье подсказывало мне, что моя выходка не обойдется без последствий. Я бросилась на кровать, проклиная себя, барона и весь свет.
Под утро, часов в пять, лишь только я задремала, меня разбудило ворчание собаки. Затем я услышала стук в прихожей. Я позвала горничную, которая разбудила своего мужа, и тот пошел открывать дверь.
Это был атташе из французской миссии, который добивался немедленного свидания со мной. Я набросила горностаевую накидку и вышла к гостю.
— Умоляю вас, — промолвил он, — напишите немедленно записку в подтверждение того, что ваши слова имеют совсем не то значение, которое им хотят придать. Барон Магнус — мы все его любим — поставлен в очень затруднительное положение, и мы страшно огорчены. Канцлер Бисмарк не любит шутить, и для барона это может плохо обернуться.
— Боже мой, сударь, я огорчена в сто раз больше вашего, ибо это милый и добрый человек. Ему изменило политическое чутье, и его вполне можно простить, ведь я так далека от политики. Мне же изменила выдержка. Я отдала бы на отсечение свою левую руку, которая как-никак мне еще нужна, чтобы исправить положение.
— Мы не требуем от вас таких жертв. К тому же это повредило бы красоте ваших жестов…. — (Ах, черт возьми, он был подлинным французом!) — Вот черновик письма: извольте прочитать, переписать, подписать, и дело с концом!
Но это было невозможно. Черновик содержал скользкие и довольно трусливые объяснения. Я воспротивилась и после нескольких тщетных попыток отказалась писать наотрез.
На том ужине присутствовало триста человек, не считая королевского оркестра и слуг. Барон произнес свой любезный, но неуместный тост во всеуслышание. Я выпалила свою реплику одним духом. Публика и пресса были свидетелями перепалки; наша глупость связала нас с бароном по рукам и ногам. Сегодня я не придала бы значения общественному мнению и нашла бы способ спасти этого славного учтивого человека, даже если бы пришлось выставить себя на посмешище. Но в то время моя нервозность и шовинизм не знали границ. Кроме того, быть может, я воображала себя тогда важной персоной.
Впоследствии жизнь показала мне, что если кому-то и написано на роду стать важной персоной, то судить об этом следует только после смерти.
Сегодня, перевалив вершину своего пути и спускаясь вниз по другому склону, я весело вспоминаю все бесчисленные пьедесталы, на которые мне довелось взойти, пьедесталы, разрушенные теми же руками, что их воздвигли. Их обломки служат мне надежной опорой, на которой я беспечально вспоминаю о том, что было, и прислушиваюсь к тому, что ждет меня впереди.
Мое глупое тщеславие причинило зло человеку, который не сделал мне ничего плохого, и до сих пор из-за этого меня страшно мучит совесть.
Я покидала Копенгаген под гром оваций и бесконечных возгласов «Да здравствует Франция!». Над всеми окнами развевались французские флаги, полотнища которых хлопали на ветру с яростным треском, но не в мою честь, а в знак ненависти к Германии. Мое присутствие послужило лишь предлогом.
Прошло время, немцы и датчане тесно сплотились, и я не ручаюсь, что кое-кто из датчан не имеет на меня зуб из-за истории с бароном Магнусом.
Я вернулась в Париж, чтобы закончить последние приготовления к большому путешествию в Америку. Мое отплытие было назначено на 15 октября.
Как-то раз в августе я, как обычно, принимала в пять часов своих друзей, которые спешили повидать меня до того, как я надолго покину Францию. Среди них были Жирарден, граф Капнист, маршал Канробер, Жорж Клэрен, Артюр Мейер, Дюкенель, прекрасная Августа Холмс, Раймон де Монбель, Норденшельд, О?Коннор и другие мои приятели. Я была ужасно рада вновь оказаться в кругу чутких, тонких интеллектуалов и болтала без умолку.
Жирарден старался изо всех сил отговорить меня от вояжа в Америку. Он был другом Рашели и поведал мне грустную эпопею ее путешествия за океан. Артюр Мейер считал, что я должна следовать только велению сердца. Другие оспаривали это.
Маршал Канробер, замечательный человек, перед которым всегда будет преклоняться Франция, сожалея о наших дружеских вечерах, говорил:
— Однако у нашей юной подруги — бойцовский характер. И мы не имеем права в силу нашей любви, которую мы питаем к ней, эгоистично сдерживать ее волевые порывы.
— О да! — вскричала я. — Да, я чувствую, что рождена для борьбы. Мне становится особенно весело, когда нужно покорить публику, которую газетные побасёнки и сплетни настроили против меня. И мне очень жаль, что я не смогу показать Франции, но не Парижу, две свои большие удачи: Адриенну и Фруфру.
— За этим дело не станет! — воскликнул Феликс Дюкенель. — Милая Сара, со мной ты узнала первый успех, не хочешь ли со мной изведать и последний?
Все ахнули, а я подпрыгнула.
— Подожди, — прибавил он, — последний… до твоего возвращения из Америки. Если ты согласна, я все возьму на себя. Через неделю труппа будет в сборе. Я договорюсь во что бы то ни стало с театрами самых крупных городов, и мы дадим в сентябре двадцать пять представлений. Что касается денежной стороны, нет ничего проще: двадцать пять спектаклей — это пятьдесят тысяч франков. Завтра же я вручу тебе половину суммы и дам подписать контракт, чтобы ты не передумала.
Я захлопала в ладоши от радости.
Все мои друзья, присутствовавшие при этом, попросили Дюкенеля ознакомить их как можно скорее с маршрутом гастролей, ибо каждый жаждал увидеть меня в спектаклях, которые прошли с огромным успехом в Англии, Бельгии и Дании.
Дюкенель пообещал разработать маршрут; было решено написать названия пьес и городов с датой прибытия на бумажках и тянуть жребий.
Через неделю, после того как контракт был подписан, Дюкенель представил мне подробный маршрут и полный состав труппы. Это казалось чудом.
Гастроли должны были начаться в субботу 4 сентября и продлиться, включая день отъезда и день приезда, двадцать восемь дней. Вследствие этого наше турне окрестили «Двадцать восемь дней Сары Бернар», по аналогии со сроком обязательной военной службы призывника.
Гастроли имели потрясающий успех. Никогда еще у меня не было столько развлечений, как во время этой поездки: Дюкенель без конца устраивал экскурсии и загородные пикники. Чтобы доставить мне удовольствие, он заранее позаботился о посещении музеев. Еще из Парижа он известил о дне, дате и времени нашего приезда, и хранители музеев сами вызвались показать мне наиболее ценные экспонаты. Мэры городов готовы были организовать для нас осмотр церквей и других достопримечательностей. Накануне отъезда, когда он показал нам ворохи писем с любезными ответами его адресатов, я запричитала, что терпеть не могу ходить в музей с экскурсоводами… Я побывала почти во всех музеях Франции, но посещала их, когда мне хотелось, с избранными друзьями. Что касается церквей и прочих памятников старины, я предпочитаю обходить их стороной. Я ничего не могу с собой поделать. Это меня угнетает!
Разве что полюбоваться силуэтом собора, четко вырисовывающимся на фоне заходящего солнца, — большего от меня нельзя требовать. Но стоять под мрачными сводами, выслушивая очередную нелепую нескончаемую историю, задирать голову, чтобы рассмотреть роспись на потолке, скользить по надраенному до блеска полу, разделять восторги по поводу тщательно отреставрированного крыла, мысленно желая, чтобы оно рассыпалось в пух и прах; наконец, заглядывать в глубокие рвы, которые некогда были до краев полны воды, а ныне сухи, как северные и восточные ветры… — все это до того меня угнетает, что я готова завыть от тоски!
С самого детства я питаю отвращение к домам, замкам, церквам, башням — короче, ко всем зданиям выше мельницы. Я люблю хижины, низкие фермы и обожаю мельницы, потому что эти невысокие постройки не заслоняют горизонта. Не хочу плохо говорить о пирамидах, но, по правде сказать, я предпочла бы, чтобы их не возводили.
Я упросила Дюкенеля тотчас же разослать телеграммы всем его любезным адресатам. Мы посвятили два часа этой работе, и третьего сентября я уехала, чувствуя себя свободной, радостной и умиротворенной.
В каждом городе, где я играла согласно избранному маршруту, друзья наносили мне визиты, и мы совершали долгие прогулки по окрестностям.
Вернувшись в Париж тридцатого сентября, я стала спешно готовиться к турне в Америку. Не прошло и недели после моего приезда, как ко мне явился господин Бертран, тогдашний директор «Варьете», брат которого руководил театром «Водевиль» вместе с Раймоном Деландом. Я не была знакома с Эженом Бертраном, но тотчас же приняла его, так как знала, что у нас есть общие друзья.
— Что вы будете делать по возвращении из Америки? — спросил он, едва мы поздоровались.
— Ну… не знаю… Ничего… Я об этом не думала.
— Ну что ж, зато я подумал за вас. Если вам угодно вернуться на парижскую сцену в пьесе Викторьена Сарду, я немедля подпишу с вами контракт для «Водевиля».
— Ах, — воскликнула я, — для «Водевиля»! Подумайте хорошенько! Ведь там директором Раймон Деланд, а он смертельно обижен на меня из-за того, что я сбежала из «Жимназ» на другой день после премьеры его пьесы «Муж выводит в свет жену». Пьеса была глупой, но моя роль еще глупее. Я играла там русскую девушку, которая обожает танцы и бутерброды. Этот человек ни за что меня не примет.
Он разулыбался:
— Мой брат — компаньон Раймона Деланда. Мой брат… короче, это я! Все наши деньги — это мои деньги! Я — единственный хозяин! Сколько вы хотите получать?
— Я… Я не знаю…
— Хотите тысячу пятьсот франков за спектакль?
Я смотрела на него ошалело, спрашивая себя, все ли у него в порядке с головой.
— Но, сударь, если меня постигнет неудача, вы потерпите убытки, а этого я не могу допустить.
— Не волнуйтесь. Я ручаюсь вам за успех… колоссальный успех! Подпишите, пожалуйста. Хотите, я оплачу вам пятьдесят представлений?
— Ну нет! Увольте! Я с радостью подпишу, ибо ценю талант Викторьена Сарду, но мне не нужны никакие гарантии. Успех зависит от него. И затем — от меня! Вот! Я подписываю и благодарю вас за доверие.
Я показала друзьям на нашей традиционной встрече в пять часов свой новый контракт, и они единодушно решили, что удача как будто сопутствует моему безумному шагу, то бишь моей отставке.
Через три дня мне предстояло покинуть Париж. Мое сердце обливалось кровью при мысли о том, что нужно расстаться с Францией в силу горьких причин… Но я не хочу касаться в этих мемуарах того, что непосредственно связано с моей личной жизнью. Это мое другое, домашнее «я», которое живет своей жизнью, и его ощущения, радости и горести касаются лишь очень узкого круга близких сердец.
И все же мне хотелось подышать другим воздухом, увидеть другое небо и оказаться в ином, более широком пространстве.
Я расставалась с моим мальчиком, которого доверила своему дяде, отцу пятерых сыновей. У его жены, довольно строгой протестантки, было доброе сердце, а их старшая дочь Луиза, моя кузина, очень умная и толковая девушка, обещала присматривать за сыном и дать мне знать при малейшем поводе для тревоги.
Вплоть до последнего часа в Париже не верили в этот отъезд за океан. Я была такой хилой, что мое решение было воспринято как чистой воды безумие. Но когда известие о моем отъезде подтвердилось, затаивший дыхание гадючник разом встрепенулся и настроил свои шипящие инструменты для концерта. Ах, что это был за славный концерт!
Передо мной лежит куча газетных вырезок, полных глупостей, лжи, клеветы, бреда, дурацких советов, шутовских портретов, мрачных шуток и напутствий Любимой! Идолу! Звезде! — и т. д. и т. п.
Все это было настолько нелепо, что я до сих пор не перестаю удивляться. Я не читала большинства из этих заметок, но моему секретарю было поручено вырезать и наклеивать в тетрадках все то, что писали обо мне дурного и хорошего.
Мой крестный начал эту работу, когда я поступила в Консерваторию, и после его смерти я велела продолжить дело.
К счастью, в моей коллекции можно найти и прекрасные, достойные страницы, написанные рукой Ж. Ж. Вейса[75], Золя, Эмиля де Жирардена, Жюля Валлеса, Жюля Леметра[76] и других, а также стихи, исполненные красоты, изящества и правды за подписью Виктора Гюго, Франсуа Коппе[77], Ришпена[78], Арокура, Анри де Борнье, Катулла Мендеса[79], Пароди и позднее Эдмона Ростана.
Я не могла и не хотела погибнуть от яда лжи и клеветы, но, признаться, благожелательные и восторженные отзывы высоких умов всегда были для меня источником неисчерпаемой радости.