14
Вскоре начались репетиции «Прохожего», то было чудесное время, ибо молодой, застенчивый поэт оказался на редкость остроумным собеседником.
Первое представление состоялось в условленный срок.
«Прохожий» стал настоящим триумфом. Аплодисменты не стихали. Занавес поднимался восемь раз. Но сколько мы с Агарь ни пытались уговорить выйти вместе с нами автора, которого требовала публика, все было напрасно. Франсуа Коппе спрятался.
За несколько часов никому доселе неведомый поэт стал знаменитостью. Имя его было у всех на устах.
Нас с Агарь осыпали похвалами, Шилли вызвался оплатить наши костюмы.
Этот маленький акт мы играли при переполненном зале более ста раз подряд.
Нас пригласили в Тюильри и к принцессе Матильде[36]. Ах, этот первый спектакль в Тюильри, он врезался мне в память, и стоит мне закрыть глаза, как я вновь представляю себе все до мельчайших подробностей.
Дюкенель договорился с представителем двора, что мы с Агарь приедем сначала в Тюильри, чтобы посмотреть площадку, где нам предстоит играть, и подготовить все необходимое для нашего спектакля.
Граф де Лаферрьер должен был представить меня императору, а император — императрице Евгении. Агарь же собиралась представить принцесса Матильда, для которой она позировала в качестве Минервы.
Господин де Лаферрьер приехал за мной в дворцовой карете, в которую мы сели вместе с Герар Господин де Лаферрьер был чрезвычайно любезным человеком с немного чопорными манерами.
Когда мы сворачивали на Королевскую улицу, к нам подошел генерал Флёри. Я была с ним знакома, мне представил его Морни. Граф де Лаферрьер рассказал ему, куда и зачем мы едем, и он воскликнул: «Желаю удачи!» В этот самый момент какой-то человек, проходивший мимо, сказал: «Недолго вам осталось пользоваться удачей, банда бездельников!»
Приехав во дворец Тюильри, мы вышли из кареты все трое. Меня проводили в маленький желтый салон на первом этаже.
— Я доложу его величеству, — сказал господин де Лаферрьер, покидая нас.
Оставшись одна с Герар, я решила отрепетировать три своих реверанса.
— Ну как, «моя милочка», тебе нравится? — спрашивала я раскланиваясь и приговаривая шепотом: «Ваше величество… Ваше величество…»
Несколько раз я проделывала все это: произносила «Ваше величество» и низко кланялась, смиренно опуская глаза, как вдруг услышала легкий приглушенный смех.
Я резко выпрямилась, страшно рассердившись на Герар, и вдруг увидела ее, согнувшуюся, как и я, в низком поклоне. Я живо обернулась: сзади меня император, легонько похлопывая ладонями, негромко и все-таки со всей очевидностью посмеивался[37].
Я покраснела в замешательстве… Как долго он находился здесь?.. Я кланялась не знаю сколько раз, да еще приговаривала: «Нет… так, пожалуй, чересчур низко, а так… хорошо… не правда ли, Герар?» Боже мой! Боже мой! Неужели он слышал все это? И когда я, несмотря на свое волнение собралась сделать новый реверанс, император с улыбкой заметил:
— Теперь уже нет смысла, все равно так красиво, как было, не получится. Поберегите свои силы для императрицы, она ждет вас.
Ах, это «было»! Мне не давал покоя вопрос, когда же это… «было». Меж тем Герар спросить я не могла, она следовала далеко позади вместе с господином де Лаферрьером.
Император шел рядом со мной, беседуя о тысяче всяких вещей, а я отвечала рассеянно, и все из-за этого… «было».
Наяву он нравился мне гораздо больше, чем на портретах У него были очень красивые глаза глядевшие из-под полуопущенных длинных ресниц. Улыбка его была печальна и немного насмешлива. Лицо бледное, голос какой-то угасший и волнующий.
Мы пришли к императрице. Она сидела в большом кресле. На ней было серое платье, плотно облегавшее ее фигуру.
Мне она показалась необычайно красивой, и тоже красивее, чем на портретах.
Я сделала три реверанса под насмешливым взглядом императора.
Императрица заговорила. Очарование сразу рассеялось. Хриплый и жесткий голос, исходивший из этой золотистости, поразил меня как громом. И с этого момента, несмотря на все ее расположение и благосклонность, я чувствовала себя рядом с ней неуютно.
После того как приехала Агарь и ее представили, императрица приказала отвести нас в большой салон, где должно было состояться представление.
В отношении сцены меры были уже приняты. Но нужна была еще лестница, на которую всходила Агарь, изображая павшую духом куртизанку, проклиная продажную любовь и мечтая о любви возвышенной. С лестницей дело обстояло гораздо хуже.
Надо было скрыть каким-то образом первые три ступени — начало монументальной лестницы флорентийского дворца.
Я попросила принести кусты, цветущие растения и расположила все это вдоль ступеней.
Тут появился императорский сын, которому в ту пору было тринадцать лет, он-то и помогал мне расставлять растения. Он смеялся как сумасшедший, когда Агарь поднималась на ступени, чтобы проверить, как все получается.
Слов нет, юный принц был бесподобен со своими великолепными глазами, тяжелыми, как у матери, веками и длинными, как у отца, ресницами.
От императора он унаследовал остроумие, да-да, от того самого императора, которого прозвали «недалеким Луи» и который на деле обладал тончайшим, острейшим и в то же время благороднейшим умом.
Мы все устроили как нельзя лучше. И было решено, что через два дня мы снова вернемся, чтобы порепетировать в присутствии их величеств.
С каким очарованием наследный принц просил разрешения присутствовать на этой репетиции! Что, впрочем, ему было позволено.
Императрица очень мило простилась с нами, хотя голос у нее и в самом деле был на редкость некрасив, и приказала двум сопровождавшим ее дамам угостить нас печеньем с испанским вином и показать дворец, если мы того желаем.
Мне этого совсем не хотелось, но «моя милочка» и Агарь так обрадовались предложению императрицы, что я не могла отказать им. И всегда потом об этом сожалела, ибо трудно вообразить себе что-либо более безобразное, чем личные апартаменты императорской четы, за исключением рабочего кабинета императора и лестниц. Во время этого визита я ужасно скучала. Правда, меня немного утешили некоторые поистине великолепные картины. И я долго стояла, созерцая портрет императрицы Евгении кисти Винтерхальтера[38].
Тут она была, безусловно, хороша. Портрет этот который, благодарение Богу, не мог разговаривать полностью объяснял и оправдывал неожиданно счастливую судьбу государыни.
Репетиция прошла без всяких приключений.
Юный принц ухитрился выразить нам свою признательность, так как на репетиции мы надели костюмы — исключительно ради него, ведь ему не положено было присутствовать на вечере. Он сделал рисунок моего костюма, решив скопировать его для костюмированного бала, дававшегося вскоре в честь императорского сына.
А наше представление давали в честь королевы Голландии, прибывшей в сопровождении принца д?Оранжа, которого в Париже имели обыкновение называть «принцем Лимоном»[39].
Во время спектакля случилось маленькое, но очень забавное происшествие У императрицы были крохотные ножки, и она, желая сделать свои ножки еще меньше, стягивала их чересчур узкими туфлями.
В тот вечер императрица Евгения была воистину прекрасна! Ее изящные покатые плечи прелестно выступали из бледно-голубого атласного платья, шитого серебром. Красивые волосы поддерживала маленькая диадема с бирюзой и бриллиантами. Обе ее крошечные ножки покоились на подушечке из серебристой парчи.
На протяжении всего действия пьесы Коппе взгляд мой довольно часто притягивала к себе серебряная подушечка. Я видела, как беспокойно ерзают две маленькие ножки. Потом заметила, как одна туфелька потихоньку-полегоньку стала подталкивать свою сестричку, и под конец отчетливо увидела, что пятка императрицы выбралась из своей тюрьмы и туфелька держалась только на самом носке. Я очень тревожилась, и не без основания, о том, каким образом этой ножке удастся втиснуться обратно (известно ведь что в таких случаях нога распухает и не входит в чересчур узкую туфельку).
По окончании пьесы нас вызывали два раза. И так как сигнал к аплодисментам подавала императрица, я решила, что она оттягивает момент, когда ей придется встать, ибо видела, как ее красивая измученная ножка безуспешно пытается забраться в туфельку.
Легкий занавес закрылся. Я заинтриговала Агарь драмой с подушечкой, и мы обе следили сквозь щель в занавесе за разными ее фазами.
Вот император встал, и все последовали его примеру. Он предложил руку королеве Голландии, но тут взгляд его остановился на все еще сидевшей императрице; лицо его озарилось той самой улыбкой, которую я уже однажды видела. Он что-то сказал генералу Флёри, и тотчас генералы и адъютанты, стоявшие позади государей, образовали заслон, отгородивший императрицу от толпы приглашенных.
Император и королева прошествовали мимо, не подавая вида, что заметили томительное беспокойство ее величества; а принц д?Оранж, опустившись на одно колено, помог прекрасной государыне надеть туфельку Золушки.
Я видела, как императрица взяла принца под руку и оперлась на нее сильнее, чем следовало, так как ее хорошенькая ножка причиняла ей неудобство.
Потом пригласили нас и стали осыпать комплиментами. Все наперебой расхваливали нашу игру, так что в конце концов мы остались довольны своим вечером.
После ошеломляющего успеха этой прелестной пьесы, успеха, немалая доля которого принадлежала и нам с Агарь, Шилли проникся ко мне уважением и нежными чувствами. Он пожелал (какое безумие!) оплатить наши костюмы.
Меня обожали студенты. Я стала их кумиром и получала охапками букетики фиалок, сонеты, поэмы — длинные-предлинные… слишком длинные, чтобы читать их.
В тот момент, когда я приезжала в театр и выходила из коляски, на меня обрушивался дождь цветов, буквально затоплявший меня, и я была счастлива, я благодарила моих юных поклонников. Беда в том, что обожание их порою становилось слепым, и, когда в какой-нибудь пьесе я, случалось, бывала не так хороша и публика вела себя довольно сдержанно, моя маленькая армия студентов начинала бунтовать и шумно аплодировать без всякого на то повода, что выводило из себя (и я их понимаю) старых приверженцев «Одеона», которые тоже были ко мне расположены и баловали меня, но хотели бы, чтобы я была более кроткой и смиренной, во всяком случае, не такой мятежной.
Сколько повидала я этих стариков, нередко приходивших ко мне в гримерную:
— Дорогая мадемуазель, ваша Юния очаровательна, однако вы кусаете губы, чего римлянки никогда не делали!
— Дитя мое, вы прелестны во «Франсуа-Найденыше», но в Бретани вряд ли отыщется хоть одна бретонка с вьющимися волосами.
А однажды некий профессор из Сорбонны довольно сухо заявил мне:
— Мадемуазель, какое неуважение поворачиваться к публике спиной!
— Но, сударь, я веду к двери, расположенной в глубине сцены, пожилую даму, не могу же я пятиться задом…
— Артисты, которые играли тут до вас, мадемуазель, и у которых таланта было не меньше, чем у вас, а может и побольше, находили способ не поворачиваться на сцене спиной к публике.
И он резко повернулся на каблуках. Я остановила его:
— Прошу прощения, сударь… не могли бы вы дойти до этой двери, что, собственно, вы и собирались сделать, не поворачиваясь ко мне спиной?
Он попытался, но у него ничего не вышло, тогда, повернувшись все-таки спиной, он в ярости пошел прочь и громко хлопнул дверью.
С недавнего времени я жила в доме № 16 по улице Обер, на втором этаже, в довольно милой квартире, обставленной старинной голландской мебелью, присланной мне бабушкой. Крестный посоветовал мне застраховать ее от пожара, так как, по его словам, мебель эта составляла целое состояние. Я последовала его совету и попросила «мою милочку» заняться этим. Через несколько дней она сказала, что ко мне должны прийти подписать страховку в среду, 12-го.
И в самом деле, в указанный день около двух часов явился некий господин, но в ту минуту мной овладели непонятное волнение и тревога.
— Нет, прошу вас, оставьте меня в покое, я не хочу сегодня никого видеть.
И я заперлась в своей спальне, охваченная смертельной тоской.
Вечером я получила письмо от противопожарной страховой компании «Ла Фонсьер», в котором спрашивалось, когда ко мне можно прийти, чтобы подписать контракт. Я велела ответить: в субботу.
На меня напала такая печаль, что я попросила маму пообедать со мной: в тот день я не играла в театре. Я почти никогда не играла по вторникам и пятницам, особенно напряженным в театре дням. Меня не хотели чрезмерно перегружать, так как я была занята во всех новых пьесах.
Мама нашла, что я очень бледна.
— Да, — ответила я, — сама не знаю, что со мной: нервы у меня на пределе и страх какой-то напал.
В этот момент вошла гувернантка, она собиралась выйти погулять с моим маленьким сыном[40].
— О нет! — воскликнула я. — Сегодня мальчика я никуда не отпущу! Боюсь, как бы не случилось беды.
Беда, по счастью, оказалась не столь великой, как я опасалась в ослеплении любви к своим близким.
У меня жила слепая бабушка, та самая, которая подарила мне большую часть моей обстановки.
Эта фантастическая женщина отличалась холодной и недоброй красотой Она была невероятно высокой — метр восемьдесят три сантиметра, но казалась еще выше — прямая и тощая, с постоянно вытянутыми вперед руками: бабушка все время трогала окружающие предметы, опасаясь наткнуться на что-нибудь, хотя при ней неотлучно находилась нанятая мною няня. И над этим длинным телом возвышалось крохотное личико с двумя огромными бледно-голубыми глазами, которые никогда не закрывались, даже ночью, во время сна. Обычно она была одета во все серое — с ног до головы, и этот неопределенный цвет придавал всему ее облику что-то нереальное.
Мама, так и не сумев успокоить меня, ушла около двух часов.
Сидя напротив меня в глубоком вольтеровском кресле, бабушка допытывалась:
— Чего вы все-таки боитесь? И почему вы так печальны? За весь день я ни разу не слышала, чтобы вы смеялись.
Ничего не ответив, я молча смотрела на бабушку. Мне почему-то казалось, что несчастье должно исходить от нее.
— Вы здесь? — настойчиво вопрошала она.
— Да, бабушка, я здесь, только, прошу вас, не разговаривайте со мной.
Не сказав больше ни слова, она положила обе руки на колени и просидела в таком положении несколько часов.
Я делала наброски этого странного, отмеченного печатью рока лица.
С наступлением темноты, после того как на моих глазах покормили бабушку и сына, я решилась наконец одеться.
К ужину я ждала мою подругу Розу Баретта, Шарля Хааса[41], очаровательного, умного и весьма изысканного человека, и Артюра Мейера, молодого, но уже очень модного тогда журналиста. Я поделилась с ними своими опасениями и попросила не уходить от меня раньше полуночи.
— После этого часа, — говорила я, — наступит завтра, и козни подстерегающих меня злых духов уже не смогут повредить мне.
Они согласились; даже Артюр Мейер, собиравшийся на какую-то премьеру, решил остаться.
Ужин прошел гораздо веселее, чем обед. Было девять часов, когда мы вышли из-за стола. Моя подруга Роза Баретта спела нам несколько очень красивых старинных песен.
Я выбежала на минутку проверить, все ли в порядке в бабушкиной комнате. Свою горничную я застала с мокрым полотенцем на голове. Я спросила, в чем дело. Узнав, что у нее страшно разболелась голова, я попросила ее приготовить мне ванну и ночной туалет и разрешила ей после этого лечь спать.
Она поблагодарила меня и сделала все, как я велела.
Вернувшись в гостиную, я села за пианино и сыграла сначала «Il bacio»[42] и «Колокола» Мендельсона, потом «Последнюю мысль» Вебера. Не успела я закончить, как, к удивлению своему, услышала крики, доносившиеся с улицы: «Пожар! Пожар!»
— Где-то горит, — заметил Артюр Мейер.
— Какое мне дело, — пожав плечами, молвила я, — еще не пробило полночь, и меня подстерегает собственное несчастье.
Мой друг Шарль Хаас открыл окно, чтобы узнать, кто кричит. Потом вышел на балкон, но тут же вернулся:
— Да это же у вас горит!.. Посмотрите!..
Я выглянула. Пламя вырывалось из обоих окон моей спальни. Я бросилась в коридор, в надежде успеть добраться до комнаты, где находились мой сын, его гувернантка и няня Все трое спали глубоким сном. Артюр Мейер пошел открывать входную дверь, в которую трезвонили изо всех сил.
Я разбудила обеих женщин и, завернув в одеяло спящего ребенка, направилась со своей бесценной ношей к двери. Торопливо спустившись вниз, я пересекла улицу и отнесла мальчика к Гуадачелли, владельцу шоколадной лавки, расположенной как раз напротив, на углу улицы Комартен. Этот милейший человек взял у меня спящего малыша и положил его на шезлонг, где ребенок безмятежно продолжал спать.
Оставив с ним гувернантку и молоденькую служанку, я поспешила обратно, к пылающему дому. Пожарные, которых вызвали, все еще не приезжали. Я хотела во что бы то ни стало спасти бабушку. Подняться по главной лестнице, заполненной густым дымом, не было никакой возможности.
Сопровождавший меня Шарль Хаас, с непокрытой головой, но во фраке и с гарденией в петлице, устремился вслед за мной по узенькой лестнице черного хода. Вскоре мы очутились на втором этаже. И тут я почувствовала, что ноги мои подгибаются, а сердце вот-вот остановится, меня охватило отчаяние. Дверь в кухню была заперта на три оборота. Мой любезный спутник был худым, высоким, весьма элегантным, но не обладал достаточной силой. Я умоляла его спуститься и поискать молоток, топор или что-либо в этом роде; но в этот самый момент дверь подалась от сильного удара плечом вовремя подоспевшего человека. То был господин Соеж, один из моих друзей, широкоплечий эльзасец, славный и милый человек, известный всему Парижу, всегда и всем готовый оказать услугу, веселый и добрый.
Я проводила своих друзей в комнату бабушки. Она сидела на кровати и надрывалась, взывая к Катрин — приставленной к ней служанке. Эта девушка двадцати пяти лет, упитанная бургундка, крепкая и душой и телом, преспокойно спала, несмотря на шум, доносившийся с улицы, громыханье пожарных насосов приехавших наконец пожарников и крики обезумевших от страха жильцов дома.
Соеж хорошенько встряхнул ее, я же тем временем пыталась объяснить бабушке, откуда и почему весь этот шум и гам в ее комнате.
— Ясно, — сказала она и тут же добавила невозмутимым тоном: — Прошу вас, Сара, передать мне чемодан, который стоит на нижней полке большого шкафа. Вот ключ от него.
— Но, бабушка, дым уже проникает и сюда, мы не можем терять времени…
— В таком случае делайте, что хотите, я же не двинусь с места без этого чемодана.
Однако вместе с Шарлем Хаасом и Артюром Мейером мы усадили бабушку, вопреки ее воле, на спину Соежа. Он был среднего роста, а она — огромного, ее длинные ноги волочились по полу, и я дрожала от страха, опасаясь, как бы они не сломались. Тогда Соеж взял ее на руки, а Шарль Хаас поддерживал ее за колени, и таким образом мы тронулись в путь. Но дым душил нас. Не прошли мы и десяти ступенек, как я, потеряв сознание, скатилась вниз.
Очнулась я в маминой постели. Мой сынишка спал в кровати моей сестры, а бабушку усадили в большое кресло.
Нахмурив брови и сердито сжав губы, она беспокоилась только о своем чемодане, так что мама, вконец рассердившись, сказала ей по-голландски, что она думает лишь о себе. Бабушка в долгу не осталась и ответила что-то резкое Ее шея вытянулась вперед, словно желая помочь державшейся на ней голове разорвать окружавший ее вечный мрак ночи. Тощее тело, закутанное в пеструю ситцевую шаль, свистящий, пронзительный звук голоса — все это делало ее похожей на змея из кошмарного видения.
Мама не любила этой женщины, которая вышла замуж за дедушку, когда у него уже было шестеро детей, старшей из них было шестнадцать лет, а младшему, моему дяде, — пять. У этой второй жены никогда не было своих детей, а к детям своего мужа она относилась с полным безразличием и даже, пожалуй, сурово; поэтому в семье ее не любили, уважали, но не любили.
Я взяла ее к себе, потому что на семейство, где она жила на пансионе, обрушилась оспа. А потом ей захотелось остаться, и у меня не хватило духу воспротивиться этому. Но в тот день она так зло разговаривала с мамой, что я стала думать о ней дурно и решила не оставлять ее больше у себя.
С улицы мне приносили новости о продолжавшем свирепствовать пожаре. Сгорело все, абсолютно все, вплоть до последнего тома моей библиотеки; однако более всего меня огорчило то, что я потеряла великолепный портрет мамы, сделанный Бассомпьером Севреном, очень модным во времена Второй империи художником, писавшим пастелью, портрет маслом отца и прелестную пастель сестры Жанны.
Драгоценностей у меня было немного; но от браслета, подаренного мне императором, остался только большой бесформенный слиток, который я храню до сих пор. Была у меня прелестная диадема с бриллиантами и мелким жемчугом, которую подарил мне после сыгранного у него спектакля Калил-бей; пришлось чуть ли не через сито просеивать пепел, чтобы отыскать бриллианты, жемчуг же расплавился.
За один день я оказалась полностью разоренной, ибо на то, что оставили мне отец и бабушка с отцовской стороны, я купила мебель, всякие безделушки, тысячу милых и бесполезных вещей, которые составляли радость моей жизни, была у меня — хотя я знаю, что это безумие, — но была у меня черепаха по имени Хризаржер, носившая на спине золотой панцирь, усеянный крохотными топазами — голубыми, розовыми и желтыми. О, до чего же она была красива, моя черепаха! И как забавно было видеть ее, шествующую из комнаты б комнату всегда в сопровождении маленькой черепашки по имени Зербинетт, ее служанки. О сколько радости мне доставляла Хризаржер, когда я часами глядела на нее, любуясь тысячами огоньков, переливавшихся на ее спине в лучах луны или солнца! Обе они погибли во время катастрофы По случаю этого пожара я получила много стихов. Большинство из них не были подписаны. Но я их все-таки сохранила. Вот одно из таких стихотворений, которое мне больше всего понравилось:
Пожар твой дом опустошил,
Занетто стал скитальцем нищим,
И слышен стон твоей души
Над этим горьким пепелищем.
Зачем напрасно слезы лить
О том, что поглотило пламя?
Ведь бриллианты не сравнить
С твоими дивными глазами!
Об ожерельях не жалей.
Оставь богачкам их забавы!
Не лучше ль изумруд полей
И шелком вытканные травы?!
А жемчуг твой росой блестит
На дне безвестного оврага,
Где зеркало ручья струит
Свою серебряную влагу
И о браслетах не грусти —
Без них еще ты краше стала!
Венеру злато не прельстит,
Зачем ей цепи из металла?!
О, сбереги свой аромат,
Очарованье дикой розы,
А украшенья пусть хранят
Сухие старые мимозы!
С гитарой верной за спиной
В путь через горы и долины!
Иди по Франции родной
И по Испании былинной!
По ветру перышком лети,
Как музыка твоей мандоры[43]
Волной, что за мечтой спешит
Ласкаясь о челнок веселый!
(Перевод Н. Паниной)
Хозяин гостиницы, которая сегодня вошла в большую моду, прислал мне письмо, привожу его здесь дословно:
«Мадам,
Если Вы согласитесь в течение месяца каждый вечер ужинать в большом зале, я предоставлю в Ваше распоряжение один из апартаментов второго этажа, состоящий из двух спален, большого салона, маленького будуара и ванной комнаты. Само собой разумеется, что апартамент этот предлагается Вам бесплатно, при условии что Вы согласитесь выполнить мою просьбу…
Соблаговолите принять… и т. д., и т. д.
Примечание. Вам придется оплачивать лишь содержание растений в Вашем салоне». (Следует подпись.)
Грубость неслыханная. Я дала поручение одному из друзей немножко потрясти этого наглеца.
Дюкенель, который в ту пору был по-прежнему добр ко мне, пришел через несколько недель и сообщил, что получил гербовую бумагу от «Ла Фонсьер», страховой компании, с которой я за день до катастрофы отказалась подписать договор. Компания эта требовала с меня довольно крупную сумму за причиненный дому ущерб. Дом и в самом деле сильно пострадал, третий этаж был почти полностью уничтожен, и зданию грозил долгосрочный ремонт.
У меня не было требуемых сорока тысяч франков. Дюкенель предложил устроить бенефис, который, уверял он, избавит меня от всех этих неприятностей. Де Шилли с радостью вызвался сделать все возможное, чтобы помочь мне.
Бенефис получился на славу, особенно благодаря присутствию совершенно очаровательной Аделины Патти. Никогда еще молодая певица, бывшая тогда маркизой де Ко, не пела на чьем-либо бенефисе. Весть о том, что Патти будет петь для меня, принес Артюр Мейер. А ближе к вечеру пришел ее муж рассказать, какая для нее радость выразить мне таким образом свою симпатию.
Как только на афишах появилось имя птицы-феи, билеты были тут же распроданы, причем по более высокой цене, чем предполагалось вначале. Думаю, она не пожалела о своем дружеском, товарищеском порыве, ибо уготованный ей триумф превзошел все ожидания. Студенты встретили ее появление громом аплодисментов. Помнится, она была немного удивлена, услышав, как они скандируют «браво» в ее честь, и вышла на авансцену, грациозно переступая своими маленькими ножками в розовых атласных туфельках. Ее можно было принять за птицу, которая не знает, взмыть ей ввысь или опуститься на землю.
Она была такой красивой и вся светилась радостью. А уж когда рассыпались жемчужные трели ее волшебного голоса, зал охватил самый настоящий психоз, зрители повскакали с мест. Студенты, взобравшись на свои кресла, размахивали платками и шляпами, их юные головы воспламенил огонь искусства, в их исступленных криках «бис» слышался молитвенный экстаз. И божественной певице приходилось петь снова и снова. Каватину из «Севильского цирюльника» Una voce росе fa[44] она пела три раза.
Я с нежностью благодарила ее. Она уехала в сопровождении следовавших за ее коляской студентов, под нескончаемые крики: «Да здравствует Аделина Патти!»
Благодаря этому вечеру мне удалось расплатиться со страховой компанией.
Тем не менее я была почти полностью разорена.
Меня охватывало отчаяние, ибо я чувствовала, что не смогу жить без комфорта и роскоши.
На несколько дней я переселилась к матери, но там было слишком тесно. Тогда я сняла меблированную квартиру на улице Аркад. Дом был печальный, квартира темной.
Я не знала, как справиться со всеми этими трудностями, и вдруг в одно прекрасное утро мне доложили, что пришел господин К., нотариус моего отца, тот самый человек, которого я так ненавидела. Я пригласила его войти, не переставая дивиться тому, что слишком давно не видела его.
Он сказал, что приехал из Гамбурга, что узнал из газет о постигшем меня несчастье и пришел предложить свои услуги. Несмотря на все свое недоверие к нему, я была растрогана и поведала ему драматическую историю пожара. Я не знала, почему загорелся дом. Между тем у меня были смутные подозрения в отношении молоденькой горничной Жозефины; несмотря на мои неоднократные наставления, она и на этот раз оставила горящий светильник на стоявшем в изголовье моей кровати, с левой стороны, маленьком комодике, где она обычно ставила графин с водой, стакан и саксонскую вазу, в которой всегда лежали два яблока, так как, просыпаясь по ночам, я обожаю есть яблоки. Окна в спальне не закрывались до тех пор, пока я не ложилась, и потому, когда открывалась дверь, начинался сильный сквозняк; наверное, как только она ушла, закрыв за собой дверь, кружевные занавеси на моей кровати вспыхнули. Иного объяснения этому внезапно начавшемуся пожару не было, а так как мне не раз приходилось делать выговор молоденькой служанке за ее небрежность, то я полагала, что и в тот вечер, торопясь лечь в постель из-за мучившей ее головной боли, она поступила именно так и даже не сказала, как делала это всегда, когда мне приходилось укладываться без ее помощи: «Мадам, все готово». Потому что обычно я вставала и сама шла проверять, все ли в порядке; уже несколько раз мне случалось убирать этот светильник. Но так уж, видно, было предначертано судьбой, и несчастью — о, не такому уж великому! — суждено было настичь меня именно в тот день.
— Значит, вы не были застрахованы? — спросил нотариус, выслушав мой рассказ.
— Нет, я должна была подписать страховой полис на другой день после случившегося.
— Вот как! — воскликнул юрист. — А я ведь слышал, будто вы сами себя подожгли, чтобы получить крупную страховую сумму.
Я пожала плечами: мне уже попадались такие намеки в газетах. К тому времени, несмотря на свою молодость, я привыкла не обращать внимания на разные домыслы.
— Ну что ж, в таком случае я постараюсь уладить ваши дела, — сказал господин К. — Отец завещал вам денег больше, чем вы думаете; а ваша бабушка оставила вам пожизненную ренту, и вы можете выкупить эту ренту за хорошую цену, если согласитесь застраховать вашу жизнь сроком на сорок лет на сумму двести пятьдесят тысяч франков в пользу покупателя.
Я согласна была на все, обрадовавшись такой неожиданной удаче И еще он сказал, что через два дня после своего возвращения пришлет мне сто двадцать тысяч франков, что он и сделал.
Этот маленький эпизод, составлявший, впрочем, часть моей жизни, я рассказала для того чтобы показать, насколько все происходящее с нами противоречит всякой логике и мудрому предвидению.
Ясно одно случившееся со мной несчастье подорвало мои жизненные надежды.
На деньги, полученные от отца с матерью, я устроила себе роскошное жилище. Некоторую сумму я оставила, и ее должно было хватить в качестве ежемесячного дополнения к моему жалованью на два года — этот срок я установила для того, чтобы добиться возможности потребовать себе очень большой прибавки жалованья. А теперь все это рушилось из-за глупой оплошности горничной.
У меня были богатые родственники и очень богатые друзья; но никто не протянул мне руку чтобы помочь выбраться из этой пропасти. Богатые родственники не могли простить мне того что я пошла в театр… А между тем, видит Бог, как я плакала, ступая на этот не добровольно выбранный мною путь.
Дядя Фор, правда, приходил иногда повидаться со мной к маме; но тетя не желала даже слышать обо мне И я тайком встречалась с кузеном, а иногда и с хорошенькой моей кузиной.
Богатые друзья считали меня безумно расточительной и не могли смириться с тем, что я не поместила свое наследство в безопасное место и не превратила его в надежную ренту.
Не без грусти пришлось принять мне скоропалительное решение. Я должна была ехать в Россию. Мне предлагали блистательный ангажемент. Я никого не стала посвящать в свои планы. Доверилась одной только госпоже Герар. Но эта идея с Россией приводила ее в ужас. Грудь у меня тогда была очень слабая, и холод был моим злейшим врагом.
Тем не менее решение было принято, как вдруг явился этот человек, чей алчный и хваткий ум придумал эту ловкую и выгодную (для него) комбинацию, снова менявшую всю мою жизнь.
Я сняла квартиру на Римской улице, на антресолях. Там было много солнца, и это особенно радовало меня. Было две гостиных и одна большая столовая.
Бабушку я поместила в приют, который содержали монахини и миряне. Бабушка моя была израильтянкой, она строго соблюдала все законы и ревностно выполняла предписания своей религии. Приют этот был очень комфортабелен. Она оставила себе свою служанку-бургундку и заявила, когда я приехала навестить ее, что ей гораздо лучше здесь, чем у меня.
— Сын у вас большой проказник, — сказала она, — и очень шумливый.
Навещала я ее, правда, не часто, потому что совсем разлюбила после того, как увидела мать, побледневшую от ее недобрых слов. Впрочем, она была счастлива, и это главное.
Тем временем я сыграла во «Внебрачном сыне» и добилась признания публики; в «Вольноотпущенном» и «Другом» Жорж Санд; в «Жане-Мари» — маленьком шедевре Андре Тёрье, пользовавшемся потрясающим успехом. Жана-Мари играл Порель. Тогда он был худой и возлагал большие надежды на будущее. Худоба его обернулась полнотой, а надежды воплотились в жизнь и стали уверенностью.
Но вот пришли скверные дни! Париж лихорадит. На улицах черно от людей, которые спорят, жестикулируют. И весь этот шум-гам всего лишь отголосок далеких сборищ на германских улицах; там люди кричат, жестикулируют, спорят и знают! А мы не знали!
Я не могла оставаться на месте. Нервничала сверх всякой меры. И в конце концов заболела.