12

После возвращения «Комеди» в родные пенаты обстановка в театре особенно накалилась. Мои нервы были напряжены до предела. Наш директор вознамерился укротить меня, и тысячи мелких булавочных уколов, которыми он ежедневно истязал меня, ранили меня больнее, чем удары ножа. (Так, по крайней мере, мне казалось.)

Я стала нервной, раздражительной и злилась по малейшему поводу. Моя всегдашняя веселость сменилась грустью, а и без того шаткое здоровье в результате всех перипетий оказалось еще сильнее подорвано.

Перрен назначил меня на роль Авантюристки. Мне не нравилась эта роль, я ненавидела пьесу, а ее бездарные, ужасно бездарные стихи внушали мне отвращение. Я не умею притворяться и потому прямо сказала об этом Эмилю Ожье в порыве гнева. Он подло отомстил мне, как только представился случай.

Этот случай привел к моему окончательному разрыву с «Комеди Франсез» на следующий день после премьеры «Авантюристки», которая состоялась в субботу 17 апреля 1880 года.

Я не была готова к этой роли. Мне было плохо, и в подтверждение этого привожу здесь письмо господину Перрену от 14 апреля 1880 года.

«…Мне очень жаль, господин Перрен, но у меня так заложило горло, что я совсем не могу говорить. Я вынуждена лежать в постели. Прошу простить меня. Я простудилась в воскресенье на проклятом Трокадеро. Я очень переживаю, понимая, что ставлю Вас в затруднительное положение. Ничего страшного, к субботе я все же оправлюсь. Тысяча извинений и дружеских приветов. Сара Бернар».

В самом деле, вылечив горло, я была готова играть.

Будучи не в силах говорить и вставать с постели, в течение трех дней я не могла репетировать. В пятницу я стала просить Перрена перенести спектакль на следующую неделю. Он ответил, что это невозможно, так как плата за аренду помещения уже внесена, и спектакль должен состояться в первый вторник месяца, являвшийся абонементным днем.

Я позволила себя убедить, веря в свою счастливую звезду. «Ба! — сказала я себе. — Как-нибудь выкрутимся».

Но мне не удалось выкрутиться, вернее, удалось с большим трудом. У меня был неудачный костюм, он сидел на мне очень скверно. Моя худоба стала притчей во языцех, а в нем я была похожа на английский чайник. Моя хрипота еще не прошла, и это меня несколько лишало уверенности. Я сыграла первую часть роли очень плохо, вторую лучше. Во время сцены насилия я стояла, опершись обеими руками на стол с зажженным подсвечником. Вдруг в зале раздался крик: мои волосы вспыхнули, охваченные пламенем. На другой день какая-то газета написала, что, почуяв партию проигранной, я решила поджечь свои волосы, чтобы избежать полного провала. Это был верх глупости.

Пресса не была благосклонной. И она была права. Я показала себя бездарной, уродливой, раздражительной, но считала, что обо мне судили неучтиво и предвзято. Огюст Витю в «Ле Фигаро» от 18 апреля 1880 года заканчивал статью следующей фразой:

«У новой Клоринды (Авантюристки) в течение двух последних актов были такие движения тела и рук, как будто она заимствовала их у Виржини из „Западни" что не подобает актрисе „Комеди Франсез"».

Единственный недостаток, которого у меня никогда не было и не будет, — это вульгарность. Таким образом, этим несправедливым обвинением мне умышленно наносили оскорбление. Впрочем, Витю никогда не был мне другом.

По этим нападкам мне стало ясно, что гремучая ненависть поднимает свою змеиную голову. Под моими цветами и лаврами копошился подлый гадючник, мне давно это было известно. Порой я даже слышала за кулисами звонкий стук чешуйчатых колец. Я решила доставить себе удовольствие и заставить их разом зазвенеть. Я выбросила все мои лавры и цветы на ветер и внезапно разорвала контракт, который связывал меня с «Комеди Франсез» и через нее с Парижем.

Целое утро я просидела взаперти и после долгих споров с самой собой решилась заявить театру о своем уходе. В тот же день, 18 апреля 1880 года, я написала господину Перрену следующее письмо:

«Господин директор!

Вы принудили меня играть, хотя я не была к этому готова. Вы согласились лишь на восемь репетиций на сцене, а в целом пьесу репетировали только трижды. Я не решалась появиться перед публикой, но Вы настояли. Случилось то, что я предвидела. Однако последствия превзошли мои ожидания. Один из критиков заявил, что я играла Виржини из «Западни» вместо донны Клоринды из «Авантюристки». Пусть простят меня Золя и Эмиль Ожье. Это мой первый провал в «Комеди», он же станет последним. Я предупреждала Вас в день генеральной репетиции, но Вы не придали этому значения. Я сдержу слово. Когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в Париже. Извольте принять, господин директор, мою незамедлительную отставку и позвольте заверить Вас в самых искренних чувствах. Сара Бернар».

Не желая, чтобы вопрос о моей отставке обсуждался комитетом, я послала копии письма в газеты «Ле Фигаро» и «Ле Голуа».

Не успел Перрен прочитать мое письмо, как оно уже было опубликовано. Затем, дабы не поддаться чужому влиянию, я уехала со своей горничной в Гавр. Я приказала не сообщать никому о месте моего пребывания и в первый вечер по прибытии сохраняла строгое инкогнито. Но на следующее утро меня узнали и телеграфировали в Париж. Репортеры начали осаждать меня со всех сторон.

Я убежала в сторону мыса Ля-Эв, где целый день пролежала на каменистом пляже, невзирая на холодный, не прекращавшийся ни на миг дождь. Продрогнув, я вернулась в отель «Фраскати», и ночью меня охватил такой сильный жар, что пришлось посылать за доктором Жильбером.

Обеспокоенная камеристка позвала ко мне госпожу Герар, и еще два дня кряду я лежала с высокой температурой. В то же время газеты без устали проливали на бумагу мутные потоки чернил, которые тут же превращались в желчь: меня обвиняли во всех смертных грехах.

«Комеди» прислала судебного исполнителя в мой особняк на авеню де Вилльер, и тот заявил, что стучал в дверь три раза, но никто не отозвался; он оставил копию и т. д. и т. п.

Этот человек сказал неправду. В особняке находились мой сын со своим наставником, мой управляющий, муж моей горничной, дворецкий, кухарка, кухонная прислуга, вторая горничная и еще пять собак, но роптать на представителя закона было бесполезно…

Согласно установленным правилам, театр должен был сделать мне три предупреждения, но не сделал ни одного, прежде чем против меня был возбужден процесс. Его итог был заведомо известен.

Мэтр Аллу, адвокат «Комеди Франсез», выдумывал скверные байки, чтобы выставить меня в самом невыгодном свете. У него была большая подборка моих писем Перрену, писем, которые я всегда писала в минуту умиления либо в порыве гнева. Перрен сохранил все мои письма, вплоть до малюсеньких записок. У меня же не сохранилось ни одного из писем директора, и те немногие из его писем ко мне, что были опубликованы, он сам передал в печать, порывшись в своей подшивке копий. Разумеется, Перрен выбирал только те письма, которые давали читателям представление об отеческой заботе, которую он проявлял по отношению ко мне…

Адвокат Аллу вел защиту со знанием дела: он потребовал взыскать с меня триста тысяч франков в качестве возмещения убытков и, кроме того, удержать в пользу «Комеди» причитающиеся мне сорок три тысячи франков.

Моим адвокатом был мэтр Барду, близкий друг Перрена. Он вел защиту спустя рукава и проиграл дело. Согласно приговору я должна была выплатить «Комеди Франсез» сто тысяч франков неустойки и вдобавок теряла свои сорок три тысячи франков, вверенные дирекции.

По правде говоря, я махнула рукой на этот процесс.

Через три дня после моей отставки передо мной вновь предстал Жарретт. Он в третий раз предложил мне подписать американский контракт. На сей раз я прислушалась к его предложению. До этого мы ни разу не касались материальной стороны. Вот что он мне предложил: пять тысяч франков за каждое представление и половину сбора от излишков, если сбор будет превышать сумму в пятнадцать тысяч франков. Следовательно, в случае, если сбор будет составлять двадцать тысяч франков, я смогу получить семь тысяч пятьсот франков. Кроме того, он обещал мне тысячу франков в неделю на гостиничные расходы, специально оборудованный пульмановский вагон для передвижения по стране, состоящий из комнаты для меня, салона с фортепиано, купе для прислуги и двух поваров, которые будут готовить во время пути. Сам Жарретт должен был получать десять процентов от любой заработанной мной суммы. Я приняла все условия. Мне хотелось поскорее уехать из Парижа.

Жарретт тут же послал телеграмму господину Аббе, известному импресарио Америки, и две недели спустя тот прибыл во Францию. Жарретт досконально обсудил с ним каждый пункт, и после этого я подписала контракт: взамен мне выдали сто тысяч франков в качестве аванса на дорожные расходы.

Я должна была играть восемь пьес: «Эрнани», «Федру», «Адриенну Лекуврер», «Фруфру», «Даму с камелиями», «Сфинкса», «Иностранку» и «Принцессу Жорж».

Я заказала двадцать пять светских туалетов для себя у Лаферьера, у которого тогда одевалась, а у Барона — шесть костюмов для «Адриенны Лекуврер» и четыре костюма для «Эрнани». Я заказала молодому художнику по костюмам Леполю костюм Федры. Эти тридцать шесть костюмов обошлись мне в шестьдесят одну тысячу франков. Один лишь костюм Федры, созданный юным Леполем, стоил четыре тысячи франков. Бедный художник вышивал его собственными руками.

Костюм Федры был подлинным чудом. Он был доставлен ко мне за два дня до отъезда. Я вспоминаю этот трогательный эпизод с неизменным волнением. Нервничая из-за задержки, я села писать художнику гневное послание, как вдруг он пожаловал собственной персоной. Я встретила юношу неприветливо, но у него был такой страдальческий вид, что я усадила его и осведомилась, почему он так плохо выглядит.

— Мне нездоровится, — произнес он таким слабым голосом, что я почувствовала к нему огромную жалость. — Я спешил закончить работу и три ночи не спал. Но взгляните, до чего же прекрасен ваш костюм!

И он разложил его передо мной с благоговением.

— Смотрите, — заметила Герар, — здесь пятнышко!

— Ах, это я укололся, — поспешно ответил бедный художник.

Но я уже успела заметить в уголке его рта капельку крови. Он быстро смахнул ее рукой, чтобы не посадить на роскошный костюм еще одно пятно.

Я вручила модельеру четыре тысячи франков Он взял их с трепетом, пробормотал что-то невразумительное и убежал.

— Унесите этот костюм! Унесите его! — закричала я «моей милочке» и горничной и разразилась такими безудержными рыданиями, что весь вечер потом меня мучила икота.

Никто не понимал причины моего горя. Я же проклинала себя в глубине души за то, что измучила бедного юношу. Было ясно, что он скоро умрет. И я оказалась — в силу того, что в цепи обстоятельств мне пришлось собственноручно выковать первое из звеньев, — соучастницей убийства этого двадцатидвухлетнего ребенка, художника с большим будущим.

Я ни разу не надела этот костюм, и он до сих пор лежит в той же пожелтевшей коробке. Его золотая вышивка потускнела от времени, а кровавое пятнышко слегка источило ткань.

Что касается бедного художника, то я узнала о его смерти в мае, во время пребывания в Лондоне.

Перед тем как уехать в Америку, я подписала с Холлингсхедом и Майером — английскими импресарию «Комеди» — контракт, согласно которому оставалась в их распоряжении с 24 мая по 27 июня 1880 года.

В то же время проходил процесс, который возбудила против меня «Комеди Франсез». Мэтр Барду ни о чем мне не сообщил, и мой успех в Лондоне без «Комеди» окончательно настроил против меня комитет, прессу и публику.

Мэтр Аллу утверждал в своей обвинительной речи, что лондонская публика очень скоро разочаровалась во мне и не желала посещать спектакли «Комеди» с моим участием. Вот прекрасное опровержение измышлений мэтра Аллу:

Представления, которые дала «Комеди Франсез» в театре «Гэти» (* обозначены спектакли с моим участием).

Репертуар

1879 год

В среднем сбор составил около 11 175 франков. Эти цифры свидетельствуют, что из сорока трех представлений «Комеди Франсез» восемнадцать с моим участием собрали в среднем 13 350 франков каждое, в то время как остальные двадцать пять спектаклей — в среднем 10 000 франков.

В Лондоне я узнала, что проиграла процесс по следующим причинам, на следующих основаниях:

«Таким образом, мадемуазель Сара Бернар объявляется лишенной всех прав, привилегий и выгод, которые предоставлял ей ангажемент с „Комеди Франсез" от 24 марта 1875 года, и приговаривается к выплате истцу суммы в сто тысяч франков в качестве возмещения убытков…»

Я давала последний спектакль в Лондоне в тот день, когда газеты огласили этот несправедливый приговор. Публика устроила мне овацию и осыпала меня цветами.

Я привезла с собой в качестве актеров госпожу Девойо, Мэри Жюльен, Кальба, мою сестру Жанну, Пьера Бертона, Трэна, Тальбо, Дьёдонне; все они были одаренными актерами.

Я показала весь репертуар, который должна была играть в Америке.

Витю, Сарсей, Лапоммерэ вылили на меня столько грязи, что я не поверила своим ушам, когда Майер сообщил мне об их приезде в Лондон для того, чтобы присутствовать на моих спектаклях. Это было выше моего разумения. Я была уверена, что парижские газетчики наконец-то вздохнули с облегчением, а вместо этого мои самые заклятые враги отправляются за море, чтобы увидеть и услышать меня еще раз. Может быть, они надеялись увидеть, как укротителя слопают его собственные хищники?

Витю заканчивал свою гневную статью в «Фигаро» следующими словами: «И потом, довольно, не так ли? Довольно говорить о мадемуазель Саре Бернар! Пусть она радует иностранцев своим монотонным голосом и мрачными причудами! Нас же она ничем больше не удивит — ни своим талантом, ни своими капризами» — и т. д. и т. п.

Сарсей, разразившийся громогласной статьей по поводу моего ухода из «Комеди», так завершал свою статью: «Пора укладывать непослушных детей».

Что касается тихого Лапоммерэ, он осыпал меня яростными нападками, заимствованными у своих сотоварищей по перу. Но, поскольку его всю жизнь упрекали в мягкости, он решил доказать, что и его перо способно источать яд, и прокричал мне на прощание: «Скатертью дорога!»

И вот сия святая троица объявилась, а вслед за ней множество других… И уже на следующий день после первого представления «Адриенны Лекуврер» Огюст Витю передавал в «Ле Фигаро» по телеграфу длинную статью, в которой критиковал мою игру в ряде сцен, высказывал сожаление по поводу того, что я не следую духу Рашели (которую я никогда в жизни не видела). Однако он заканчивал свою статью таким образом:

«Никто не усомнится в искренности моего восхищения, если я скажу, что в пятом акте Сара Бернар поднялась на недосягаемую высоту по драматической силе и художественной достоверности. Она сыграла длинную и жестокую сцену, в которой Адриенна, отравленная герцогиней де Буйон, борется со страхом мучительной смерти, — сыграла не только с невиданным мастерством, но и проявила поразительное знание композиции пьесы. Если бы парижская публика слышала, если она когда-нибудь услышит вчерашний душераздирающий крик мадемуазель Сары Бернар: „Я не хочу умирать, я не хочу умирать!" то разразится рыданиями и овациями».

Сарсей заканчивал свою замечательную рецензию словами: «Она — чудо из чудес…» А Лапоммерэ, снова ставший кротким, умолял меня вернуться в «Комеди», которая якобы только и ждет возвращения блудной дочери, чтобы закатить пир в ее честь.

Сарсей в своем обзоре «Ле Тан» от 31 мая 1880 года на пяти столбцах осыпал меня похвалами и в заключение указывал:

«Ничто, ничто в „Комеди" никогда не сравнится с последним актом „Адриенны Лекуврер": «Ах, если бы она осталась в „Комеди"! Да, я снова за свое, ибо это выше моих сил. Что поделать, мы потеряли не меньше ее. Да-да, я знаю, мы напрасно повторяем: „У нас есть мадемуазель Дадли". О, ее-то у нас никто не отнимет! Но я не могу смириться с нашей потерей. Какая жалость! Какая жалость!»

Восемь дней спустя, 7 июня, он писал в своем театральном обзоре о премьере «Фруфру»:

«Не думаю, что когда-нибудь в театре волнение достигало большего накала. Это те редкие в драматическом искусстве минуты, когда актеры превосходят самих себя, повинуясь внутреннему „демону" (я бы сказал: „Богу"), который диктовал Корнелю его бессмертные стихи… Итак, после спектакля я сказал мадемуазель Саре Бернар: «Вот вечер, который вновь откроет перед вами, если вы того пожелаете, двери „Комеди Франсез"». — „Не стоит об этом говорить", — ответила она. „Хорошо, не стоит. Но какая жалость! Какая жалость!"».

Мой огромный успех во «Фруфру» заполнил пустоту и смягчил предательский удар Коклена, который, подписав с разрешения Перрена договор с Майером и Холлингсхедом, неожиданно заявил, что не сможет выполнить своих обязательств. Этот вероломный удар был подстроен Перреном, который надеялся таким образом повредить моим лондонским гастролям.

Незадолго до этого он подослал ко мне Гота, который принялся заискивающе вопрошать меня, не решила ли я вернуться в «Комеди Франсез». Он сулил, что мне разрешат совершить турне в Америку и все утрясется, когда я вернусь. Но ко мне следовало прислать не Гота, а Вормса либо Папашу Чистое Сердце (Делоне). Первый, возможно, убедил бы меня своими искренними и ясными доводами, второй — ложными аргументами, которые он преподносил с таким обволакивающим обаянием, что трудно было перед ним устоять.

Тот заявил, что мне очень захочется вернуться в театр по возвращении из Америки. «Потому что, знаешь, малышка, — добавил он, — ты там себя надорвешь. И если ты оттуда возвратишься, то, возможно, будешь счастлива вернуться в „Комеди Франсез", так как будешь порядком разбита и тебе потребуется время, чтобы прийти в себя. Послушай меня, подпиши! И ведь не мы от этого выиграем в первую очередь…» «Благодарю тебя, — ответила я. — Но скорее уж я выберу больницу, когда вернусь. А теперь оставь меня в покое». Возможно, я даже сказала ему: «Проваливай!»

Вечером он присутствовал на представлении «Фруфру». Он явился ко мне в гримерную со словами: «Подпиши! Послушай меня! И вернись с „Фруфру" Обещаю тебе славное возвращение!» Я отказалась и закончила лондонские гастроли без Коклена.

Наш сбор составил в среднем девять тысяч франков. И я покидала Лондон с сожалением, в отличие от первых гастролей, когда уезжала из него с радостью.

Лондон — особый город, обаяние которого открывается далеко не сразу. Первое впечатление француза — это ощущение гнетущей тоски и смертной скуки. Его большие дома, окна без штор, ощетинившиеся фрамугами; уродливые памятники, заросшие черной, вязкой грязью и покрытые серой пылью; цветочницы на каждом углу с печальными, как осенний дождь, лицами, в жалких лохмотьях, но в шляпах с перьями; черное месиво под ногами; всегда низко нависшее небо; женщины навеселе, пристающие к не менее пьяным мужчинам; неистовые танцы растрепанных тощих девчонок, отплясывающих джигу вокруг шарманщиков, вездесущих как омнибусы, — все это четверть века назад наводило на душу парижанина бесконечное уныние.

Но мало-помалу множество ласкающих взор хорошо ухоженных скверов и красота местных аристократок сглаживают первое впечатление, вытесняя из памяти мрачные образы цветочниц. Головокружительная экспрессия Гайд-парка и особенно Роттен-роуд наполняют душу радостью.

Сердечное английское гостеприимство растапливает лед первого рукопожатия; ум англичан, ни в чем не уступающий уму французов, с их учтивостью, куда более изысканной и оттого более лестной, заставляют позабыть общеизвестную французскую галантность.

Но я отдаю предпочтение нашей светлой грязи перед их черной и нашим окнам перед их ужасными окнами с фрамугами. Ничто, по-моему, лучше, чем окна, не передает различий в наших национальных характерах. Французские окна открываются настежь. Солнце проникает в самую душу нашего home[74], и свежий воздух выветривает из него пыль и микробов. Закрываются они без всяких хитростей, так же просто, как открываются.

Английские окна открываются лишь наполовину, вверх либо вниз. Можно открыть окно чуть-чуть и кверху, и книзу, но никогда полностью. Солнце не может пробиться в комнату. Воздух не способен освежить помещение. Коварное окно ревностно оберегает свою неприкосновенность. Я ненавижу английские окна.

Но я обожаю Лондон и, разумеется, его жителей. Я приезжала туда после первых гастролей с «Комеди» более двадцати раз, и зрители неизменно встречали меня с радостью и любовью.