1902

2 января. Знание, добродетель, любовь – всё это не характеризует личности, не принадлежит ей – всё это всецело навязано обществом. Для оценки индивидуума, стало быть, не существенно, не важно, нравственна она или безнравственна, любит она или ненавидит – важно одно: с какою силой делает она это. Сила – единственно существующий критерий личности, сила абстрактная, свободная от всякой конкретной оболочки, лежащая по ту сторону добра и зла. Не существенно, по какой дороге идет личность – дорога ведь не вне её, – важно, как идет она по этой дороге. Вот, – как мне кажется, – довольно примитивные философские основания индивидуализма – для возвеличения основы энергии – как единственного мерила общественных явлений. А приложить это мерило ко всем проявлениям нашего бытия – это значит перевернуть вверх дном все коренные наши убеждения, все святые предания, – это значит произвести трудную и шумную работу переоценки всех ценностей… Новая мораль, новая истина, новая красота – вот понятия, тесно связанные с индивидуализмом – и, каково бы ни было ваше отношение к этому учению – вы, конечно, согласитесь со мною, что редкая философская система была так плодотворна новыми идеями, как система индивидуализма.

_______________

Перед этим, говоря об экономическом материализме, я должен сказать: г. Altalena может сказать*, что он не об идеях вообще говорил, а исключительно об идеях научных, философских, социально-этических. Но – во-первых, я до сих пор тоже говорил именно об этих идеях, и только последняя стадия публицистики имеет несколько специальный, а не научный интерес, а во-вторых, «идея, попавшая на улицу», газетная, так сказать, идея – вовсе не может быть предметом обсуждения при разговоре о критике. Газета и посейчас делит все мнения на две категории – прогрессивные и консервативные, других делений она и знать не хочет… И потому, ежели судить по идеям, «на улицу попавшим», – то мир действительно стоит на одном месте. Но в данном случае идея улицы – вряд ли должна быть принимаема в расчет. Говорю это не из презренья идей презирать – ибо идея, попавшая к ней на нашу улицу, для меня свята, а просто потому [что] идеи поступательные – считаю как бы мехами, в которые вливается всё новое и новое вино. И, право, нечего жалеть, что меха эти всё одни и те же – вы на вино посмотрите… Как быстро выпивается одно и заменяется другим!

Все это, конечно, исправить нужно, обточить фразу, определить (сделать более определенными) мысли – и вот потом, говоря об индивидуализме:

Должен оговориться. Не вообще идеями, а именно попавшими на улицу, элементарными, доступными толпе, определяющими повседневную деятельность человека в его обыденных отношениях. Значит, г. Altalena, если даже подразумевал только общественно-этические идеи, был неправ, говоря, что у нас старых довольно и что новых мы произвести не можем, ибо старых-де не употребили.

Индивидуализм широко проявился в нашей изящной литературе – которая проповедует его, подчеркиваю это, далеко не «настроением». Взять хотя бы нашего Горького. Он в своих произведениях только и делает, что новую идею нам внушает. И происходит это внушение с внешней стороны так: выставит он двух людей, из которых А симпатичен, если брать общественную мерку явлений, а В несимпатичен. Потом силою творчества он внушает нам симпатии к В в ущерб А. И проделав такой фокус, он говорит: «Вот видите, я показал вам качество людей в голом абстрактном виде, без общественных наслоений, и симпатии ваши переместились. Почему? Да потому, что общественное мерило неверно, фальшиво, глупо; вот вам другая мера. Мерьте ею». И сотни тысяч положительно влюбились в эту идею, улица приветствует её от всего своего сердца, – а г. Альталена черкнул пером, и нет новых идей!

_______________

[Сочинение о борьбе человека с природой исключено. – Е. Ч.]

7 января. Теперь о Ruskin’е. Вкус, говорит он, это не только признак нравственного достоинства. – Это единственная нравственность. Узнай, что любит человек, и ты узнаешь его всего, целиком. Отсюда Рескин выводит, что наука вкуса – эстетика важнейшая, в своем роде единственная наука. Мне кажется, выдвигаемое им мерило наук глубоко неверно. Всякая область духовной жизни нашей может выдвинуть такой вопрос, ответ на который был бы определителем данного человека. Возьмем хоть философию. Не всякую. А хоть рационалистическую XVIII в. Упоенная верой в разум – она уверенно выдвигала такой вопрос. Скажи мне, что ты думаешь, и я скажу тебе, кто ты. Вера в разум – я не говорю о ней, как о постулате – постулат этот во всякой науке – незримо присутствует, – эта вера делала разум чем-то единственным, чем-то непреходящим, что характеризует данного человека. Узнав мысли, узнаю желания, внешний быт человека, характер его и т. д. Политическая экономия со своей стороны выдвинула критерием то, что составляет объект ее исследования – участие человека в производстве благ, и вот является такое заявление: скажи мне, какова твоя роль в производстве, и я скажу тебе, на основании этих чисто экономических признаков, твое общественное положение, а определив общественное положение – уясню себе твою психику: желания, вкусы, наклонности. И вот, каждая из этих областей нашего духа: наука, философия и эстетика – претендуют на первое место, только благодаря тому, что считают обнимаемую ими область единственной, способной до корня определить всю сущность человека. Они рассуждают так: если свойства, изучаемые мною, – служат основанием для других свойств – значит, узнать их важнее, чем знать другие – значит, моя наука важнее, существеннее других. Здесь вот какое заблуждение. Каждая из этих областей – и знание, и чувство красоты, и способ применения энергии – все это вместе способно определить человека. Каждая же часть порознь – не может сослужить этой службы. Здесь, значит, вопрос в том, какая из этих трех областей может служить основанием для двух других? Эти две мы сможем привести к одному знаменателю и получим старый и простой вопрос: что от чего зависит: идеология наша от бытия или бытие от идеологии?

Ответ таков: Здесь происходит непрерывная цепь: за известными нашими желаниями вытекает известное бытие, а на этом бытии вырастают наши желания… Стало быть, как то, так и другое может быть определителем человека. Претензии их равны. И ни одной из этих двух областей нельзя отдать преимущества.

Между нравственным и красивым Рескин находит коренную зависимость. «Спросите себя относительно какого-нб. чувства, желания, овладевшего вами, – может ли оно быть воспето поэтом – и если да, знайте, что чувство это нравственно… Это несомненно так. Но почему это так? Потому, что общество навязало понятие красоты и понятие нравственности только в то, что ему полезно. И этот необходимейший атрибут нравственности и красоты – несомненно связует их. Но у личности, благодаря особым свойствам ее психики, – есть стремление смотреть на всякую [вещь] как на самоцельную, самодовлеющую. Вследствие этого она ведет форму данной вещи дальше ее сущности, – и вследствие того, что форма всегда априорна, – мы склонны считать и сущность содержания тоже априорным, – об этом я имел случай говорить печатно. (Сосредоточение лагерей. Редактору «The Times». Милостивый Государь! Я не могу не чувствовать, что письмо г. Брэлсфорда на столбцах вашей газеты далеко идет.)

9 января. Этические вопросы экономического материализма. Все без исключения статьи Михайловского по этому поводу трактуют этот вопрос с социально-этической точки зрения.

Г. Altalena может возразить мне: правда, хотя в публицистику и вошли новые плодотворные идеи, но ведь это идеи специальные, так сказать, идеи, не имеющие широкого общего значения, они не могут отразиться в литературе, они не отразились – так что литературная критика и впрямь без пищи осталась, и мое утверждение об ее ненадобности так и остается в силе. – Идеи, давшие содержание публицистике, дали его и беллетристике – а стало быть, и природа голодать не будет. Дело только в том, что пока идея до беллетристики дошла – она так изменила форму свою, что ее и не узнаешь. – Вовсе нет! Идеи публицистики – заимствуя содержание свое в строгой и бесстрастной науке – выносят ее на улицу, окрашивают в яркую краску человеческих интересов – и эти интересы в отраженном и преломленном виде – делаются предметом художественного творчества – и преподносятся улице расцвеченные и приукрашенные. Энергия для энергии, каково бы ни было ее направление! – знаете ли вы, господа, что это такое? С первого взгляда кажется, что это учение индивидуализма стоит совершенно в стороне от большой дороги других идей наших. Это потому, что иногда мысль наша, разжижаясь и падая до понимания улицы, – совершенно теряет свою логическую сторону – и у нее остается одна чувственная, красочная сторона, – так что получается не стройный ряд научных положений, определяющих ваше поведение – в случае признания их правильности, – нет, до улицы идея доходит в виде требования, крика, проклятия. Так и в данном случае. Но, повторяю, связь между идеей улицы и идеей бельэтажа есть. Здесь, например, – говорю намеком – а то и так статья вон как растянулась.

Это там, в отвлеченных эмпиреях дело обстоит так, будто выискиваются атрибуты личности, на самом-то деле проповедь литературы в приложении к земным делишкам нашим – вот в чем состоит: не будь буржуем – этим бездеятельным накопителем! – Работай, не заплывай жиром – энергии больше! И потому публика так и схватилась за индивидуализм, потому-то так и приняла она близко к сердцу судьбу личности, что были в ней эти наклонности и… закончить.

11 января. Altalena может возразить мне: – так что, хотя в публицистику и вошли новые плодотворные идеи, но идеи это специальные, не имеющие широкого захвата и не способные руководить нами в повседневной жизни нашей, – не о таких говорил я в своем фельетоне. Они не могут, конечно, отразиться в изящной беллетристике, в произведениях общего характера, так что литературная критика и впрямь без пищи осталась, а, стало быть, его утверждение о ненадобности этой критики ни на каплю силы своей не потеряло…

На это я отвечу, что действительно – идеи, изложенные мною в конце этой схемы развития русской публицистики, носят несколько специальный характер, – но это ничуть не помешало им на улицу выйти, сделаться предметом художественного творчества и ярко отразиться в общем сознании. Только дело в том, что пока они дошли до улицы, они так изменились по дороге, форма, в которую облеклись они, до такой степени не похожа на их первоначальную форму, что с первого взгляда кажется, будто имеешь дело с двумя различными идеями. Это потому, что иногда содержание мысли нашей, разжижаясь и падая до понимания улицы, – совершенно теряет свою логическую сторону, и у него остается одна чувственная, красочная сторона. Так что получается не стройный ряд научных положений, определяющих ваше поведение – в случае признания их правильности, нет, до улицы идея доходит в виде требования, крика, проклятия. Но, повторяю, связь между этими двумя сторонами есть. Так, например, в данном случае публицистика, вопреки утверждению г. Altalena, занимается разработкой тех вопросов, которые именно теперь (а не 40 лет назад) выдвигает жизнь наша, те же вопросы затрагиваются и в художественных произведениях изящной литературы русской, – о том же толкует и критика…

Содержание их всюду одно и то же. У меня совершенно нет места, но я все же хоть намеком иллюстрирую это положение; укажу хоть две-три черты. Беллетристика наша прославляет гордую, сильную личность – энергичную, страстную, «умеющую желать», и публицистика привлекает наши симпатии на сторону нового нарождающегося общественного класса, руководясь, конечно, не субъективными вкусами, и жестоко борется с нашими «хозяевами исторической сцены», с этими неподвижными, самоуверенными, заплывшими жиром лавочниками – накопителями, жизнь которых ведется исключительно по их приходо-расходной книге, с этими имущими и просвещенными представителями нации. И если г. Altalena спросит, что же общего в этих двух направлениях? спросит г. Altalena, – я отвечу, что их объединяет:

– Бытовое их значение, заключающееся в той антитезе действительности, которую с такой силой выдвинула наша литература. Укажу хотя бы на то, что горьковский босяк – эта абстрактная фикция, созданная, однако, не в кабинете, а на улице, – характеризуется всеми противоположными буржуазии чертами, и характеристика эта сделана самой жизнью, а не теорией. Девиз босяка: энергия ради энергии! На приложение этой энергии, на выгоду глядеть нечего! – во-первых, представляет собою с философской стороны сущность учения индивидуализма, ибо поэтому количество затрачиваемой ею энергии – единственным проявлением личности, единственным ее атрибутом служит, а качество этой энергии, оценка ее – это чуждые индивидууму общественные наслоения, на которые совсем не нужно обращать внимания при суждении о личности. Отсюда прославление силы – как единственного достоинства. Добр ты или зол, нравствен или порочен – это неважно. Важно одно: с какой силой проявляются в тебе эти качества; во-вторых, с социальной точки зрения принцип этот представляет собою – и в основании своем и в цели – реакцию против имущих и просвещенных представителей нации, их тяжелого гнета готового взгляда на вещи. И смысл этого принципа, смотрю на него с отвергаемой им утилитарной точки зрения – в том, что муки родов при нарождении нового общественного класса будут значительно облегчены. Быть акушорами – вот назначение большинства из нынешних идеалов.

Итак, из специальной идеи вытекают другие, имеющие настолько общий характер, что вполне пригодны для оценки окружающей действительности, и это ускользнуло от взора г. Altalen’ы.

Его смутило то, что одна и та же идея проявляется в нескольких формах.

В поисках новых общественно-этических руководящих идей он не заметил их в нашей изящной литературе только потому, что там они приняли несколько философский оттенок переоценки всех ценностей. Эта шумная и громадная работа индивидуализма – кажется ему где-то там в эмпиреях витающей – и потому он не удостаивает её внимания. Ему кажется, что нынешняя литература учит нас действию, чтобы мы, научившись, исполнили идеи, завещанные предыдущей эпохой…

Я старался показать, что вовсе не к выполнению старых планов зовет нас литература, что на нас волною нахлынули новые – я отметил их цели и причины; расширим вопрос вообще: бывает ли с нашими идеями когда-нб. так, как это кажется г. Altalene.

Он представил себе род жизни таким образом?

12 января. Не заметив, до какой степени общи идеи всех родов современной русской словесности, – он пренебрежительно отворачивается от новых идей публицистики как от специальных, и, не находя их в изящной литературе, ибо там они в другую форму облеклись, думает, что они не проникли в жизнь, не отразились в общем сознании, не обращает на них внимания и уверенно заявляет: у нас новых идей нет. Прямо удивительно, как это он смог игнорировать такую огромную, полную жизни идею, как индивидуализм, и обрекает нашу литературную критику на голодную смерть. Он согласно своему рецепту – держит закрытыми «глаза ума» своего и «отдается окружающей русской литературе, как музыке» – вот что такое закрывать «глаза ума» своего перед окружающей действительностью!

14 января. Ибо в чем сущность и психологическая основа идеализма? – Человек верит, что все его сомнения, вопросы, искания – дело времени. Шестов, IX.

Нет у него ни одного ласкающего штриха. Он беспощаден, включить это в стихотворение.

Замечательно: Щеглов противополагает Толстого Ницше*. Шестов доказывает, что они в одну сторону тянут.

Прочел сегодня 54 стр. Шестова и 50 стр. Щеглова о Толстом и Ницше.

Не в том ли индивидуализм нашего времени, что Толстой решает все вопросы по отношению к своей душе, а не к окружающему (что нравственно и что безнравственно), а Достоевского (не то что у шекспировского Макбета) интересует право убить старуху только по отношению к душе Раскольникова, а не старухи (69).

Не знаю, как бы выразить эту мысль. Я и не думаю опровергать всех существующих устоев, я не разрушаю нужных нам требований долга, справедливости, истины. Наша страна молода, язв вокруг так много, их нужно лечить, и нечего отказывать в лечении только потому, что там по каким-нибудь отвлеченным спекуляциям оказывается, будто нет «на самом-то деле» никакой болезни, вообще нет, что это фикция нашего ума. Ежели мне докажут, что время и пространство пустые, – этим мне нисколько не помешают заниматься ну хотя бы естественными науками, важнейшим постулатом которых является именно признание реального бытия времени и пространства.

И подобно тому, как тот, кто отвергает реальность времени и пространства, – вовсе не покушается на естественные науки, так и я.

У Шекспира – вопрос о личном достоинстве в стороне (72).

После того, как я записал, что прочел 54 стр. Шестова, я стал читать дальше и дочитал до 99 стр.

Вот, значит, и уяснилась новая сторона дела в отношении индивидуализма. Значит, картина такова: Дело в том, что Толстой, Достоевский – индивидуалисты – (для себя…) в наиболее обширном смысле этого слова…

В-3-их, Горького Лунев, убив Олимпиаду, так и не признавал в своем проступке такой вины, которая лишала бы его права смотреть в глаза людям. «Мир Божий», 1, 902.

Книга Шестова «Добро в учении графа Толстого и Ницше» – плоха. Видно, что автор очень умный и чуткий человек, а написал такую глупую книгу. Мне кажется, это обстоятельство положительно фатально, если за писание публицистических статей возьмется человек, склонный к художественному восприятию. Он сам для себя схватил истину интуитивным путем, а нам должен внушать ее логическим.

Эти линии и сочетания умственного процесса для таких людей – сущая невозможность. Им красок, пятен подавай, а все эти «потому что», которыми они должны оправдываться перед публикой, для них совершенно излишни, они им только мешают.

Вот и получается такая штука: граф Толстой понимает про себя одно, а говорит публике другое. Есть у него такие в душе вещи, которых он публике не покажет. Это видно из того, что – и вот здесь г. Шестов, что называется: стоп машина и ни с места… Для Ницше – добро – есть Бог, и для Толстого то же самое, а доказательства – какие-то рискованные.

_______________

Книга Щеглова – кафедрфилософская книга. С надоедливыми выписками внизу, с приличным изложением содержания вверху.

Читаю Ницше. Не понимаю. Сколько ни берусь за него – он все отталкивает меня своими афоризмами, своими передергиваниями. Оправдывают: был болен – войдите в положение. Оно конечно, я пожалеть могу, но примириться с ним – нет.

16, среда. О Толстом и о Бердяеве. К Толстому. «Категорический императив» Канта только тогда, в том случае имеет свой смысл, если признать совесть стоящей на страже добра, а зло оставить вне области совести. Все так и делали до Ницше – и тогда, конечно, нужно было нравственности отвести особое место, совсем обособленное от всех прочих сторон нашей психики.

Добро окажется тогда совершенно на особом, привилегированном положении, хотя бы тысячу раз доказывалось, что происхождение его естественное, а не интуитивное?[193] Мне лично кажется, что Ницше, отняв совесть у добра и приставив ее на стражу у зла, тоже не дал нам никакого права отвергать категорический императив. Дело в том, что если даже оставить кантовскую совесть в покое и взять у Канта только эти два слова: категорический императив, совершенно игнорируя его учение о причинах категоричности этого императива, то и тогда мы не сможем, подобно Ницше, опровергнуть его совсем. Нет, напротив, мы беремся доказать необходимость этого императива, необходимость и законность, – полезность его. Мы и тогда не сможем опровергнуть его и сбросить с пьедестала эмпирии…

Результаты и цели категорического императива, условия и причины возникновения его – все это сюда нимало не относится. Общая форма закона, которым должна определяться всякая деятельность.

Нравственный закон не вытекает из жизни («Критика и способности суждения». Предисловие).

В кантовском императиве не могло быть места запрещению лжи, т. к. для этого нужно предположить, что закон существует для лиц, обладающих языком (278 стр.). Паульсен говорит то же, что и Шестов о Ницше. Канту мешало его стремление к систематичности. Он, видимо, интересуется больше готовой формой, чем самим вопросом. Для заполнения системы он вводит ненужные мысли. Чувство – материал; разум – форма; рассудок – самостоятельная деятельность, объединяющая разнообразные ощущения в форму подчинённой законам природы. Чувственность имеет значение разнообразия стремлений, возбуждаемых предметами. Удовлетворение всех стремлений (= цель чувственности) – блаженство. Роль разума в данном случае та же, что и по отношению к природе: там он законодатель природы, здесь он законодатель чувственности. Он в произвольные наши действия вносит нравственный закон.

Происхождение представления об априорности категорического императива, сказывающееся в том, что все наши поступки без исключения имеют значение для всех мыслящих существ.

Явления природы – все без исключения – подчиняются законам природы. Нравственные же явления не в смысле бытия, а в значении долженствования тоже все (280). Если не все на деле считаются с нравственным законом, то по крайней мере мысленно все признают его. Значит, закон разума здесь тоже присутствует. Объясненная нравственность становится в ряд с полицейскими распоряжениями – тоже очень полезными, но не имеющими в себе ничего «святого» – этого английские мыслители признать не хотели. Их удерживало поклонение святой совести. И вот учение Ницше, указав на соединение совести со злом, свело с высоты всю святость нравственности. – Мне кажется, здесь дело затемняется исключительно индивидуалистической точкой зрения. Мы, не веря в абсолютность чего бы то ни было, – поступаем, и я это сейчас докажу, правильно с индивидуальной точки зрения. Но мы далеки от истины, если посмотреть на дело с социальной, общественной стороны.

Ученые приступали к исследованию нравственности уже с уверенностью, что она выше безнравственности, и никакой проблемы нравственности они не ставили. Ницше первый поставил ее.

Кстати, Шестов – получается впечатление, будто он залезает в душу и читает там тайны.

1) С Белинским. 2) «Правда, Ницше иногда пытается изобразить из себя человека, играющего святынями, но это все напускное» (170). Бывает иногда так. Следишь ты за действиями человека, как они проявляются в обыденной жизни, – и все мельчайшие подробности, подмеченные тобою, убедят тебя в том, что этот человек, ну, скажем, негодяй. И если выскажешь такое мнение и попросят у тебя доказательств, ну ни одного. А хоть и есть, так такой вздор, что просто совестно. Вот то же произошло и с г. Шестовым, к несчастью. Потому к несчастью, что мысли, в ней высказанные, глубоко верны, но доказательства никуда не годятся. И всякая бездарность сможет, уставив руки в боки – придавить его своим высокомерным тоном: – А позвольте, милостивый государь, а на каком основании…

Отмечу еще то, что причиной философии Ницше выставляется исключительно его недуг. Про социальные причины ни гугу. Вы – свиньи, вы не были так больны, как Ницше, вы не выдержали бы и дня его страданий – как же вы смеете претендовать на понимание его!

Художник схватит вдруг сходство в двух предметах, вдруг, в тех предметах, где мы не видим ни малейшего намека на равенство, и это до такой степени вдруг, что через минуту он уже позабудет это сходство. То же случилось и с Шестовым: мелькнуло сходство с Толстым и пропало…

Ницше разочаровался в нравственности, отняв у нее надзор совести, он подошел к ней в надежде, что она всемогуща, что она Бог, что она заменит Бога – она оказалась бессильной.

17 января. На другой день.

Шестов ясно чует, что Л. Толстой делает всё для своего «я», что ему, в сущности, наплевать на публику. Он всегда искал путей для себя. Но это вытекает из таких мелочей, что почти невозможно оправдать это. И получаются категорические заявления, вроде: у Толстого живет уверенность: «я – очень великий человек; остальные – пешки. Быть великим – самое главное, самое лучшее, что бывает в жизни. И это лучшее у меня есть, а у других нет. Главное – у других нет». Из-за этого сознания, по мнению Шестова, Достоевский душил своего Раскольникова, а гр. Толстой был так беспощаден ко всей интеллигенции.

Мне кажется, мысль его такова. Тому и другому нужна была точка опоры в их деятельности. Нужно было во что бы там ни было оправдать нравственно деяния, будь они даже бесцельные. Поставить «правило» выше жизни. Пусть Раскольников убил ничтожную, ненужную старуху. Пусть он даже принес всем пользу своим убийством, – это все ерунда. Нравственность такая штука, что её утилитарными соображениями не пригвоздишь. Самое важное – это для него, для его души – там что делаться будет. Толстой, благодаря ляпинской нищете, – закричал, что так нельзя.

Но для него ляпинцы были спасение. При ляпинцах ему стало весело и спокойно, и он, восхвалявший до тех пор левинское, мещанское настроение среднего человека, идущего в ногу с толпой, он, так уничтожающий всех других персонажей «Анны Карениной» только потому, что они говорят: добро – это Бог, добро для добра, а для жизни – теперь обрушивается на противоположное мнение потому, что он решил это для себя… Себе. Он единый интересующий его человек. Вот что хотел сказать Шестов. И мнения, и страдания этого человека – принимаются им ближе всего к сердцу.

У Толстого проповедь довлеет себе. Его завлекает поэзия проповеди.

_______________

Кант порицал эвдемонистов за то, что они сводят долг на склонность. Он, соглашаясь с обычным мышлением, признавал противоположность между долгом и наклонностью, разумом и чувственностью и считал ее абсолютной. Добра та воля, которая определяется исключительно долгом. Расчет – убивает, нравственно только уважение к закону. Какие бы следствия ни вытекали отсюда, ты должен исполнять закон. Категорический императив. Никаких «если» он не допускает. Стремление к блаженству, расчетливость – берет себе это «если». Ты должен быть воздержанным, если хочешь быть здоровым. Если не хочешь испортить репутацию, ты должен быть честным; нравственный закон говорит то же, только без «если». Даже если бы честность не приносила тебе вреда, ты всё-таки должен быть честен. Абсолютная всеобщность – вот признак. – Всегда.

Ложь, например… Могу ли я солгать, чтобы спасти себя или другого. Всеобщий ли естественный закон, что ложь спасительна? Нет. Ибо, если бы все лгали, то не было бы доверия и все речи и обещания уничтожились бы. Лжец не хочет быть обманутым. Значит, разум в нем противоречит чувственному существу, которое имеет в виду только минутную выгоду. – И вот почему такое поведение предосудительно. Желание есть у животных, разум у человека; обманывая, мы повинуемся желанию, рассудок оставляем втуне и уподобляемся животным. Воля, побуждаемая к проявлению не желаньями, а разумом – свободна. Способность делать нравственный закон абсолютным основанием определения своей воли – даже если существуют приманки со стороны чувственных побуждений – вот что такое кантовская свобода. Никакое другое существо, кроме меня, не может сказать мне: ты должен, оно говорит: ты принуждён. Автономия связана с этой свободой.

Вся наука о законах производства была эвдемонистична. На производстве строятся все стороны нашей психики. Как же наука об этих сторонах может быть не эвдемонистична!

Блаженство – результат, а не основание определения воли, которая определяется a priori разумом, а не posteriori ожидаемыми результатами, подобно тому, как чистые рассудочные понятия находят применение и осуществление в разуме, но не исходят из него, а впервые делают его возможным. Всеобщность – вот основание блаженства! А во-вторых, Кант признавал, подобно стоикам и Спинозе, что в самой добродетели есть уже блаженство. В исповеди Толстого ясно видно, что вера, принятая им в последние годы жизни, – это то же эпикурейство, что бывает у всех, кто видит ненадобность жизни, и живет, и нуждается в оправдании. Он увидал, что вера будет для него нужна, и взял ее. Так-то легко взять веру!

А теперь и другим навязывает.

18 января. На мое замечание о новых идеях г. Altalena возражает мне и говорит: индивидуализм – наносное течение, так что толковать о его господстве в русской литературе – не приходится. И тут же дает объяснение, почему индивидуализм не мог развиться у нас. Индивидуализм является протестом личности против господства сплоченного большинства, против общественного гнета. Западная Европа, где уже давно признаны права этого большинства, где оно накладывает свою тяжелую лапу на каждое проявление личности, – могла породить этот протест, но наша родина, где мнения и идеалы (= желания) личности так мало принимаются в расчет, – наша родина, конечно, не могла породить индивидуализма.

Но ведь не только общество на личность влияет. Есть и другое страшное давление. Его в свое время с такой силой указал наш славный социолог: оно называется – увеличение напряженности разделения труда. Многосторонне развитая личность, попавшая в такой строй…

Кроме того, я, может быть, неясно указал прошлый раз, что индивидуализм – это и есть та «нравоучительная» идея, которая следует из марксизма… Марксизм вовсе не такое уж объективное учение, как это кажется Абезгаузу, и т. д. Нужно различать 2 рода настроения.

Вот идея Ибсена. Отвлеченные самодовлеющие идеи – может высказывать сильный одинокий человек (1, 305; «Дикая утка»).

2 февраля. Индивидуализм до сих пор третировался нашей критикой, как наносное течение. Что о нем долго толковать, если он не наш, вырос на чужой почве?

В страстных поисках самой что ни на есть сущности вещей, такого, что действительно принадлежит личности, составляет ее достояние, ее неотъемлемый атрибут, они принуждены были отбросить, как несущественные, все качества людей, все проявления их бытия, все до единого. К чему ни прикасались они, все это оказывалось чужим, случайным, не имеющим никакого объективного критерия. Развенчивались один за другим все наши свойства, с нас снимали их, как одежду, – и не нашлось ни одного принадлежащего лично нам, исходящего из нашего «я», ни одного. Умен ты или глуп, невежда ты или мудрец, добродетелен или порочен – все эти категории не характерны для тебя, для твоей личности, т. к. они вовсе не принадлежат тебе, не вытекают из глубины твоего существа.

Эти различные оболочки, эти конкретные виды твоей энергии навязаны тебе со стороны – вовсе не принадлежат тебе, – твою же собственность составляет голая, так сказать, энергия, абстрактная, освобожденная от всяких оболочек, – количество ее, а не качество. Для определения степени личного достоинства несущественно, какую форму примет энергия; существенно – как велика она. Приложение энергии, ее цель, направление ее – ни капли не интересует индивидуалиста, для него только важна энергия сама для себя, самодовлеющая, энергия an sich. Энергия для энергии! На приложение ее, на выгоду не обращай внимания. Остановитесь подольше на этом повелительном наклонении. Какие последствия и т. д. (Взять те же признаки и для романтизма.) Каково же практическое значение этой идеи? О! Я знаю эти мнения – и опять-таки подчеркиваю это – вполне присоединяюсь к ним. Все эти крики: безнравственно, вредно (и т. д.) – все они как нельзя больше соглашаются с моими мнениями, – но, господа, прошу вас обратить внимание на такое вот мое утверждение (опять статья против Altalenы): и вот, когда серая однородная масса народа, дифференцируясь, стала выделять из себя имущих и просвещенных представителей нации, и когда положительная роль этих представителей стала подходить к концу – все, что представляло их культуру, все, что в духовной жизни нашей было связано с ними, – сделалось ненавистно лучшей части нашего общества – и тот самый реализм, который, будучи связан с народным влиянием, – принимался всюду с таким восторгом, с таким поклонением, нынче тяжелым камнем лег на душу современному интеллигенту.

Да! Этот реализм, говорящий о том только, что он видел, слышал и чувствовал, не претендующий дать ответ на вечный проклятый вопрос человека, видящий главную свою заслугу в том, что он первый обратил общественное внимание на страсти и чувства маленьких людей, – теперь со всех сторон подвергается проклятию. Это факт, которого, я думаю, никто не станет опровергать… Снова началась старая музыка: толпе противопоставляются герои; серое, незаметное существование толпы – эта любимая и чуть ли не единственная тема реализма – подвергается страстным проклятиям. Снова неземные страдания, сверхчеловеческие чувства получили кредит у лучшей части русской интеллигенции, все достоверное, простое, ясное, все, что можно измерить, взвесить, ощущать – эта неизбежная принадлежность реализма – все это как-то незаметно для всех сделалось синонимом презренного, недостойного, – вспомните, с каким неприязненным чувством говорит Горький о том Уже, который, издеваясь над стремлением Сокола в небо, «где нет ни пищи, ни опоры» – истратить энергию ради самого процесса затраты, а не из какой-ниб. выгоды, – вспомните, говорю я, как бичуется этот Уж, любящий тепло и сырость своего уютного ущелья и смотрящий на вещи с утилитарной и положительной точки зрения. Все произведения Горького – это апофеоз бесцельной энергии, апофеоз беспокойства, неуютности, борьбы – над всем, что носит намек на тихую жизнь и спокойную жизнь. Посмотрите хотя бы с внешней стороны на постройку его произведений. Ницше с его ненавистью к толпе, с его песнью о Сверхчеловеке, с переоценкой ценностей – декаденты с их карикатурной и утрированной любовью к таким ощущеньям, для которых нужны «уши, ваших понежней»*, как с гордостью говорят они, – все это вещи одного порядка. Между ними всеми несомненная связь, и хотя основания их иные, чем в 20-х гг. прошлого столетия, но как следствия этих оснований они до поразительности сходны между собою.

Ввиду того, что основания для романтизма прошлого столетия были в гоголевское время отрицательны, а нынче они – принадлежность передового зарождающегося класса, – то (как бы поделикатней выразиться?) мы нынче не желаем гоголевского влияния.

Дать нужно широкую характеристику романтизма и реализма. Говоря про романтичность индивидуализма, подсунуть возможно больше имен. Про Бердяева сказать как про связь, как про философское оправдание современных беснований. Почитать бы Л. Андреева. Я не отчет о состоянии современной литературы пишу, я хочу дать только намек, только две-три характерные черточки, и потому рассматривать все явления нашей литературы – вовсе не входит в мою обязанность. Итак, я позволю себе оставить без дальнейшего развития это мое положение, причем я готов при случае распространиться о нем со всяческим тщанием, какого он в данном случае по своей несомненной важности вполне заслуживает, а теперь займусь теоретическим.

3 февраля. В библиотеку пойду – 1) Тахова посмотрю. 2) Возьму «Мир Божий», 1 и 6 за 1901 г. 3) «Вестник Европы», 1871 г. V и IX; XVI, 445; 652. 4) Ибсен.

Теперь буду говорить про марксизм. Да, это точное, математически строгое доказательство греховности целого класса, ставшего в противоречие с реальной действительностью. И я должен признаться, что единственная связь между романтизмом нашего времени и теорией Маркса – это их историческое значение, это та роль общественная, которую они призваны сыграть в данную историческую эпоху. Рассматриваемые же сами по себе, вне исторических рамок, они составляют прямую противоположность. Установляя зависимость наших идей от реальной потребности данного класса, признавая эти идеи лишь надстройкою экономического базиса – Маркс смотрел на проявления психической жизни человека как на нечто служебное, скоропреходящее и относился к ним – если и не пренебрежительно, как это кажется некоторым его российским последователям, – то во всяком случае не с тем почтением, которое подобало бы им, будь они «господами мира». Романтики же – как идеалисты – склонны признавать абсолютность, самоцельность всякого проявления духовной жизни; признание относительности сторон нашего духа – идеалист сочтет оскорблением своей святыни.

Наконец, трезвая эвдемонистичность теории Маркса, ее тенденция свести долг на выгодную склонность – должны до глубины души возмущать всякого сторонника тех взглядов, которые я старался очертить в предыдущей главе. Сказать ему, например, что святое кантовское слово – долг – ничего больше не означает, как выгоду одного из общественных классов, что долг вовсе не какая-то вещь в себе, без отношения ко всему миру, лежащая вне наших нужд и желаний – а нечто изменчивое, применяющееся ко всем условиям жизни, – сказать ему так – это значит показать ему, что не имеешь с ним ни единой точки соприкосновения. Один из апостолов индивидуализма, Ибсен, особенно резко подчеркнул это противоречие. Возьмем ту же его драму «Доктор Штокман»… Ведь что одушевляет его, что придает ему столько душевной бодрости? Вера в то, что истина, справедливость, долг – все это вещи, священные сами по себе, что сограждане его, узнав истину, хотя и невыгодную для них, – всё же обрадуются, ибо, по горячему убеждению Штокмана, истина хороша уже тем, что она истина, а к выгоде она не имеет никакого отношения. Он удивляется, когда узнаёт, что вместо благодарности толпа шлет ему ругательства… Ведь он сказал ей истину, – а уж она сама себе довлеет – вот его убеждение; и в конце концов вся эта история приводит его к заключению, что только сильный, одинокий человек может исповедовать самодовлеющую истину, слабая же толпа робко придерживается выгодного для нее обмана. Той же идее посвящена другая драма Ибсена, «Дикая утка»; целая группа лиц имеет там какой-нибудь спасительный обман; старый охотник устроил себе на чердаке лес – из елок и ходит туда с ружьем охотиться за голубями, фотограф Гейнрих верит, что жена его верна ему, жена верит, что Гейнрих – гений и что ему суждено сделаться великим изобретателем в области фотографического искусства – каждый обманывает себя, и все счастливы, но в эту атмосферу попадает сильный и свободный человек, который, подобно Штокману, верит в самоцельность истины, он открывает им глаза – и знание истины погубило их. Значит, по мнению индивидуалистов, категории духовной жизни существуют an und f?r sich[194], но презренная толпа смотрит на них иначе. В глазах этих романтиков эвдемонистический взгляд на истину, добро, справедливость – неверен, его исповедуют только из трусости, из жалкой боязни потерять свое уютное спокойствие.

Мы уже видели, что индивидуалисты ненавидят толпу, навязывая ей все свойства мещанства; а так как Маркс держится эвдемонистического взгляда на обожаемые Штокманами явления, так как он не признает безусловной абсолютности их – то он – этот заклятый враг буржуазии – придерживается буржуазных убеждений – в одном из главнейших, основных пунктах своего мировоззрения (Бердяев).

Итак, господа, кроме цели, ничто не связывает эти два течения в нашей современной действительности. Сами по себе – они противоположны – и нет, кажется, у них ни единой точки соприкосновения, нет даже и возможности, – ни одного звена, связующего их воедино.

То есть лучше сказать: не было.

Т. к. теперь такое звено появилось и, благодаря этому, я с полным правом могу поддержать свое первоначальное утверждение о том, что на какую сторону ни кинешь взор нашего современного мировоззрения – всюду видишь единство, равномерность, гармонию, – все окрашено в один цвет, – и говорить про смуту наших умов, про разрозненность наших направлений, как это говорилось лет 5 назад, – теперь уже нельзя… Появление этого звена явится подкреплением и другого моего положения, высказанного в начале этой статьи, что нынешнее настроение умов замечательно похоже на то, которое господствовало лет 70 назад, когда на общественную сцену взошел Н. В. Гоголь… Это звено – идеалистическая философия Канта… Вот уже года два, как она вновь появилась на нашем горизонте – и что всего характернее – вышла она из недр того же самого марксизма, который, как я старался показать, не имеет с нею ни единой точки соприкосновения… (Нужна: 6 кн. «Мира Божьего» во что бы то ни стало. Пришел в библиотеку – ее нет. Читать же мне неохота.)

6 февраля. Но он к тому же ярый идеалист. Примеры. (Он определяет, и я с ним согласен, романтизм, как потребность души человеческой в вечно ценном, 21.) 1) Он признает метафизический смысл любви (но марксичность: лишь бы повысить ценность жизни и убить ее буржуйный дух, 22).

2) В области философии: процесс познания истины мира, находящий высший свой смысл в метафизическом понимании, имеет самостоятельную ценность и этическое значение, это не только полезное в борьбе за существование средство, это цель, одна из идеальных целей жизни.

3) В этом абсолютная ценность добра и его качественная самостоятельность (23). В искусстве – возрождение идеализма и романтизма – в декаденстве здоровое зерно. Признание самоцельности красоты (24). В области права – отвергает идею общественного утилитаризма и водворяет естественное право (25). Религию признаёт, несмотря на ее содержание – трансцендентальной функцией сознания; все это великолепно, и слава Богу. Блажен кто верует, тепло ему на свете. Но вот что ненормально: он берется объяснять социальные причины своего идеализма. Сделав справку насчет того, какая общественная среда является носительницей их идеализма, и успокоив себя тем, что среда эта нарождающаяся, стало быть, ничего реакционного в их идеализме нет, – он дальше указывает на то, что класс, с которым они борются, – ветхий и тормозит общественное развитие – он просит [нрзб.]. Ненормальность этого. Будущие Рудины.

Духовная жизнь не может подчиниться закону рынка. (Система морального сознания Вольтмана, 287.) Социологическая теория: Человек. Самоцель. Указать на индивидуальную свободу в социальной необходимости. Панаев. Литературные воспоминания (Ибсен I. II).

6 июня, утром (статья С. Глаголя в «Жизни» – 1900). Интересны типичные комбинации людей и вещей, отношений их, ансамбль их… Художественный московский театр, где талантливостью ансамбля – с успехом заменена талантливость артистов, – может служить как бы символом этого положения вещей. И не случайный это факт, что такой – по специальности своей – герой, как доктор Штокман Ибсена, в тамошнем исполнении все свои специфические стороны растерял, – равно как неслучайны и протесты против этих обстоятельств со стороны г. Ив. Иванова в «Русской Мысли» – и г. Глаголева в «Жизни» – позапрошлого года.

Вся тяжесть художественности падает на типичную комбинацию – а элементы комбинации могут и не обладать особой типичностью – вот современная молчаливо признанная эстетическая доктрина, – вот зародыш будущего мерила красоты.

То состояние духа, в котором находится читатель, сумевший отвлечься от лиц и картин, воспринявший исключительно общий колорит их взаимных отношений, – и есть, по-моему, то пресловутое настроение, которое, таким образом, вовсе не составляет противоположности идеям и логическим представлениям – как это почему-то думает большая публика, где частенько услышишь такой отзыв о книге или о пьесе: в ней нет смысла, но зато бездна настроения…

Итак, психологическому роману грозит покой небытия. Ибо настроение, позволяющее нам воспринять в художественных образах порою сложное мировоззрение автора, – вводит нас тем самым в область философии, в область отвлеченных понятий, общих построений ума.

Прежнюю литературу интересовало, как лжет Репетилов, Хлестаков, как Балалайкин, – теперь же интересна вообще ложь как общее проявление алгебраического общечеловека. То же самое можно сказать и про «Молчание» и про «Смех» – всюду замечается это сведение людей к единице, затем, чтобы дальнейшие логические построения произвести с наибольшей чистотой – процесс, необходимый во всякой гуманитарной науке. Поймите меня, это сведение делается не с методологическими целями, не «для удобства исследования», – а ввиду глубокого сознания, что благодаря ему перед нами явится истинный человек во всей своей сущности – не затемненный никакими наносными случайными элементами, – вот что я понимаю, когда говорю, что Леонид Андреев – философ по преимуществу. Для него философия, общий дух рассказа – не побочное дело, не приложение к обрисовке характеров, для него она хлеб насущный.

Не веря в потусторонний мир, скептически относясь к абсолютности временных орудий наших, видя всех людей, что бы они ни делали, равно стоящими лицом к лицу перед непроницаемой стеной ложного обоготворения духовных сил нашей культуры, которая предоставляет им строить какие угодно догадки про находящихся в ней. Этот искренний и блестящий талант в своем стремлении к загадочному, мистическому становится по эту сторону телесности нашей, на том необъяснимом и таинственном огоньке жизни, ради которого и бушует вся эта кровавая борьба, скрещиваются все эти орудия, которыми уже столько воды в ступе истолочено.

Отбрасывая все, чем затемнен и скрыт этот огонек, наблюдая истинного человека как существо, одаренное этим огоньком и ничем больше, унижая и третируя «все остальное», – он удивительно напоминает в этом отношении Мопассана. Но для Мопассана – человек был существом безо всяких культурных наслоений, владеющий только «естественными», природными орудиями. Для него не было врачей, артистов, литераторов, княгинь, священников, – для него были сытые и голодные, мужчины или женщины, победители или побежденные.

Для Л. Андреева нет и этих «естественных наслоений». Жадность, страсть, властолюбие – он не сочтет, подобно Мопассану, – основными стимулами нашей деятельности – он отбрасывает их, ибо они приобретены нами потом, а истинно то, что остается во всяких условиях, во всякой среде, истинна великая единственная потребность – жить, жить, жить!*

3 декабря 1902. Прежде чем говорить о Слонимском, гг. критики обыкновенно выражают удивление, как это такой шалый человек в «Вестник Европы» попал, в солидный, умеренный, олимпийский «Вестник Европы»… А по-моему – он больше всего подходит под Пыпина и Стасюлевича! Всякое общественное направление должно быть раньше всего либерально, а потом уж «направляться»; ругает народников за то, что они земство иногда осуждали, и вообще рекомендует в отвлеченности не вдаваться, а заниматься ежедневной российской действительностью.

_______________

Как и следовало ожидать, редакция «Самообразования» оказалась рационалисткой. Приведя слова Сократа, что порок и зло – суть результаты незнания, она перефразирует их с горячностью: да, все пороки, все страдания, все зло жизни создаются и поддерживаются незнанием истинных законов природы и жизни, в их широком взаимном соотношении и связи. А ежели зло, несмотря на увеличение знаний, все же существует (и даже опирается на него), то это, изволите видеть, все оттого, что есть у нас техническое и специальное образование, а общего нет. Нет мировоззрения.

Знание – орудие. Но чье? Общественное. Для того и внушаются личности те или другие убеждения, «взгляды», идеи – чтобы достичь себе на потребу самых таких материальных результатов. Антагонизма между личностью и обществом нет никакого, «борьба за индивидуальность» фикция – ибо общество, притягивая личность к тому или другому органу своему – создает и условия для ее бытия, и не только бытия, для уклада ее индивидуальности без всякого ущерба. Приспособление ведь есть выработка новых и новых свойств личности – которая столь же индивидуальна, как и те, которые она имела до этого.

Иллюзия потери всех индивидуальных черт – повторялась и повторяется всегда – при всякой перемене общественной обстановки. (Здесь привести из «Вопросов философии» и «Вестника Европы» по поводу Михайловского.) Интересно будет потом проследить, как «Самообразование» потом станет противоречить себе. А что оно станет противоречить – это факт. Нельзя в наше время быть последовательным рационалистом.