24

ОСКАР УАЙЛЬД И ЕГО ПЬЕСА

Лондон (От нашего корреспондента)

29 апреля (12 мая)

Вчерашний вечер по праву может называться праздником английской интеллигенции: в Court Theatre была наконец поставлена пьеса Оскара Уайльда «Необходимость быть Эрнестом»[224]. Конечно, имя автора, как некое неприличие, не было указано в афишах, конечно, многое было урезано, многое просто-таки переделано – но впечатление все же получилось сильное и сложное…

Прямо скажу: это удивительно хорошая пьеса. Хотя она кончается тремя свадьбами сразу. Хотя в ней торжествуют добродетели. Хотя в ней совсем нет настроения. Хотя действующие лица ее совсем не имеют индивидуальности и все говорят языком автора. Хотя она полна нелепых эффектов; а содержание ее и невероятно, и шаблонно, и ребячливо.

Вот оно в двух словах:

В Лондоне сходятся два приятеля из высшего общества: Джон Вортинг и Альгернон Монкриеф. Здесь Джон выдает себя за Эрнеста, потому что у него в деревне есть воспитанница, которой он внушает принципы благонравия, и не хочет, чтобы она проведала о его лондонских приключениях. Воспитаннице он говорит, что у него будто бы есть брат Эрнест, который ведет себя крайне распутно и которого он, Джон, ездит наставлять на путь истины. Приятель его, Альгернон, называет этот прием барнберизмом, ибо сам он проделывает то же самое, изобретя больного друга Барнбери, который, будто бы, находится при смерти и нуждается в его помощи. Джон влюблен в кузину Альгернона – Гвенделену. Она немножко порочна, немножко злоязычна, любит рискованные парадоксы – и, выслушав его признание, говорит, что и сама обожает его, так как у него такое прекрасное имя: Эрнест. Мать невесты – леди Брэкнель – отказывает жениху, так как узнает, что он подкидыш. Невеста тайком спрашивает Джона его адрес. Он дает ей свой деревенский адрес, совершенно не заметив, что Альгернон записывает его на обшлаге. Второе действие в деревне, где проживает воспитанница Джона – Сесиль. Благочестивая гувернантка Призм уходит гулять со священником, а Сесиль остается зубрить немецкие слова. Вдруг лакей объявляет, что приехал Эрнест – тот мифический брат, именем которого пользуется Джон. Сесиль в восторге. Входит Альгернон. И после некоторых весьма веселых пассажей – Сесиль признается, что она давно уже любит его, и показывает ему свой дневник, который пестрит именем Эрнеста. Мнимый Эрнест в восторге начинает твердить ей любовные речи, но она перебивает его: «Повторите это сначала, я хочу записать это в дневник». И тут происходит целый ряд трогательных и нежных сцен – вновь напоминающих автора «Happy Prince»[225].

Джон между тем, ничего не подозревая, приезжает домой в глубоком трауре. – Что случилось? – спрашивает его гувернантка. – Брат Эрнест умер, – говорит Джон.

Священник произносит по этому случаю приличную проповедь, а Сесиль, выбежав из дому, кричит ему: «Дядя Джек! Дядя Эрнест приехал». Затем следует масса водевильных положений, которые запутываются еще больше приездом возлюбленной Джона – Гвенделены. Ее встречает Сесиль – и они открываются друг другу, что любят Эрнеста, и ссорятся и обвиняют друг друга в интригах. Тут входят оба мнимые Эрнеста, и оказывается, что ни один из них не носит такого имени. И т. д., и т. д. – все сливается в столь же опереточном конце, когда подкидыш находит своих родителей, гувернантка выходит замуж за священника и обе соперницы выбирают себе по «Эрнесту»…

И все же еще раз скажу: это удивительно хорошая пьеса. Она является блестящим доказательством того, что в искусстве важно не что, а как. Что вам за дело до темы? Вы ее совершенно не замечаете, очарованные ослепительным богатством формы. В пьесе все персонажи сходны с автором, что за беда: это для них должно быть лестно! Ибо автор – многогранный, яркий, необычайно красивый мыслитель, тонкий артист, почти художник, почти поэт, сильный диалектик – верный сын своей эпохи, и походить на него не так уж плохо. Он сумел облить свою аляповатую, наивную пьесу такою массой острого скептицизма, озарить ее, бездарную и неестественную, таким светом жизненности и правды, светом собственного мировосприятия, что, повторяю, вы совершенно не замечаете тех уродливых стропил, на которые наброшены эти великолепные одежды.

Я сказал, что Оскар Уайльд почти поэт. Это мнение подтверждается каждой строчкой его пьесы. Он слишком большой диалектик, чтобы быть поэтом. Он совершенно лишен красочности образов: ему доступны только штрихи, только линии. Настроений, полутонов он не знает. Отсюда его холодность, его бессилие. Томимый теми же проблемами, что и Ницше, – проблемами «великого и малого разума», должного и возможного, личного и массового – он не страдал, не горел ими, он не переживал их кровью и нервами – они жили только в его «малом разуме», в сознании, и рассыпались оттуда, размененные на тысячи парадоксов, мелких уколов, партизанских набегов – шумных, молодецких, но бесцельных. Слушал я вчера эту пьесу – и все эти тысячи остроумнейших мнений, которые непрерывно лились оттуда, казались мне задорными мальчишками, играющими «в солдаты»… Знают они, что крепость им не сдастся, что она будет так же непоколебимо стоять и после их набегов – но почему же не броситься на нее с гиканьем, свистом и стрельбой из игрушечных ружей? Английское общество с его тяжелой рутиной, с мертвым формализмом взаимных отношений, не доймешь никакими проклятьями, и потому все протесты Уайльда вылились в такую грациозную, легкую форму. Он и сам не верит, чтобы эти протесты могли иметь какое-нибудь влияние на «миссис Гранди» (как здесь именуют грибоедовскую «княгиню Марью Алексевну»), – и увлекается этими протестами ради них самих, отчаявшись в их жизненной силе.

Вся пьеса – сплошной протест: против всего, чего хотите, даже против протестов, даже против таких пьес. Вот, например, характерная выдержка:

Джек. До смерти надоел мне ум. Нынче всякий умен. Всюду натыкаешься на умного. Право, это становится общественным бедствием. Хоть бы немножко дураков осталось.

Альгернон. Их таки осталось немного.

Джек. О, как бы я хотел увидать их… О чем они говорят?

Альгернон. Кто? дураки? Они говорят об умных людях, конечно.

Вы видите – Джеку в уста автор вложил общий крик нашего времени: сознание бессилия разума; крик, который разнообразно выразился и у Брютеньера в его «Банкротстве науки», и у Мережковского в его «Духовидце плоти», и у Горького в «Вареньке Олесовой» – всюду в преклонении перед чем-нибудь, что не связано с знанием: религией, волею, силой и т. д. К этому буйству против разума – присоединяется на секунду и О. Уайльд. Но только еще секунда – и он устами Альгернона уже буйствует против этого буйства. И таких примеров тысячи. Он осмеивает все и свою насмешку тоже. Альгернон говорит где-то у него:

«Все женщины становятся похожи на своих матерей. Это их трагедия». Джек спрашивает:

– Ну, и что, разве это умно?

– Это красиво сказано и так же справедливо, как и всякое прочее замечание в цивилизованном обществе, – отвечал Альгернон.

Вот эта уверенность, что всякое замечание равно верно, равно действительно, кажется мне единственной, которую питал великолепный сын своего безвременья. Он смеялся надо всеми – холодно, мимоходом, без страсти, – потому что слишком уж тверды и неприступны были твердыни крепости, чтобы нападать на них. А поэзия отчаяния была ему недоступна – он был ведь почти поэт: жизнь – манила его как теорема, а не картина. Он никогда не изображал, как любят, как борются, как живут, нет, его интересовало только, что думают о борьбе, о любви, о жизни его герои, – эта мысль от мыслей его, а не плоть от плоти его. И потому-то его пьеса – это уродливое здание, построенное из великолепных камней. Чтобы построить пышное здание – Уайльду не хватало души, не хватало крика, не хватало страдания.

Он был слишком англичанином для этого.

А вместе с тем – какой удивительный document humain[226] – все это произведение! Я сидел в театре в беспрерывном восторге – и не раз досадовал на российских переводчиков. Чего только не пересаживают они на родной диалект, а нет того, чтобы познакомить нас с подобной вещью – умной, капризной, захватывающей и такой характерной для нынешнего человека.