21

В. В. ВЕРЕЩАГИН

(Из личных воспоминаний)

Я знал его лично, но это было так давно, что у меня в памяти почти только и сохранилось, что величавая поступь, странная порывистость манер и та деловитая поспешность, которая, отнюдь не переходя в юркость, еще больше оттеняла спокойную патриархальность всей его фигуры.

Но две-три беседы – или, вернее, два-три отрывка из бесед – какими-то островками уцелели у меня в памяти. Помню, я был еще юношей, когда привез он в Одессу своего «Наполеона» и, увидав самого художника, я повторил ему ходячую тогда фразу, будто картины его – протест против войны, война с войною и т. д.

Художник даже рассердился:

– Нет, это просто оскорбительно, – заговорил он горячо, – и кто эту басню выдумал? Никаких протестов у меня нет, а рисую я, что видел, как видел, рисую вещи, а не чувства. Чувства свои рисовать нынче пошли те, кто вещей рисовать не умеет.

Этот пассаж я привожу потому, что он наводит на кое-какие сопоставления, но раньше передам другой «островок».

По какому поводу, не помню, заговорили мы о фотографии. Я и сказал, что, хотя теперь фотографические камеры обогатили зрительные наши впечатления, поле художника нисколько не сузилось: его лиризм, мелодичность его настроений, синтез образов остались при нем.

Верещагин опять вспылил:

– Все эти лиризмы да синтезы нынче газетчики выдумали. Я видел за границей такие снимки, которым любой художник позавидовал бы. Теперь это у французов такая мода объявилась: если художник линии ровно провести не умеет, бездельничает, он берется свои настроения срисовывать, а всякую порядочную картину третирует свысока:

– Фи, – говорит, – это фотография!

И Василий Васильевич стал выяснять любимую свою идею о том, что движение живописи будет обусловлено только более точным знанием естественных наук и стремлением художника изображать только то, что он видит, не фантазируя, не манерничая, не полагаясь на сверхъестественные интуиции.

Вот эти отрывки припомнились мне, когда я увидал в сегодняшнем «Times’е» некролог русского художника. Там его раньше всего сравнивали, конечно, с Толстым (как же иначе! ведь «Войну и мир» здесь только и почитают как «протест»), потом с Горьким, упомянули зачем-то Мейсонье и затем наградили покойника эпитетом, против которого он так горячо протестовал: эпитетом проповедника.

По поводу того, что германский император запретил своей гвардии посетить выставку Верещагина, дабы война не потеряла в их глазах своей величавой окраски, – автор некролога замечает:

«А это и была цель Верещагина, и он блестяще достиг ее. Его цель была – цель рассказчика и моралиста вместе».

Теперь спрашивается, кто же прав? Критик или сам художник? Мне кажется, всякий, кто истинно уважает память славного художника, должен ответить:

– Критик.

Да, критик тысячу раз прав. Поэзии, обаяния красок, лиризма самих образов, независимо от их целей – Верещагин никогда не знал. Он апеллировал исключительно к моральному чувству – и здесь у него были свои могучие средства.

В последнее время, с легкой руки Александра Бенуа, у нас принято было приводить В. В. Верещагина как известное воплощение мертвенной, бессердечной, холодной техники, журнальных веяний, азбучного учительства и т. д.

Конечно, все это говорится в пылу полемики двух направлений, но… но, читатель, в прошлом году посетил я Третьяковскую галерею и должен был сознаться, что В. В. Стасов восторгался Верещагиным – тоже не иначе, как «в пылу полемики». Конечно, полемика велась с «Гражданином», с нововременским г. Бурениным, с «Московскими Ведомостями» (см. Стасов. Т. I, «Тормозы нового русского искусства»), но, если бы мы согласились со всеми свойствами, которые маститый энтузиаст приписывает любимому художнику, этим бы мы показали, что мы не уважаем ни В. Верещагина, ни В. Стасова.

Англия в этом отношении осталась на высоте беспристрастия, а стало быть, и выказала больше уважения. Не затрагивая вопроса о влиянии покойного художника на искусство, она указывает его выдающееся влияние на жизнь. Слава Верещагина не нуждается в неправде.