1910

Январь, 11. Чувствую себя хорошо. Вчера была луна – у Ильи Ефимовича затевают Народный Дом – урра! – пили – я предложил вечер сатириконцев – урра! – Василий Николаевич пел свое: Васька Щиголек, учительница сияет: есть корреспонденция о бароне, – потом Репины нас проводили – потом на санях – и потом мы с Машей обратно на море – под луной – на лыжах. Она встала на мои лыжи – и несмотря на 5 месяцев беременности – носилась по морю с полчаса. – Я после возбуждения почти не спал и теперь пишу это в без 10 минут 6 часов.

И. Е. говорил со мною о стихах К. Р. – «прелесть», о Г. Г. Мясоедове – «дрянь», о Бодаревском, об Эберлинге: его ученик, пан поляк, однажды искры, и т. д., и т. д. Сейчас буду править корректуру Сологуба*.

23 января. Вас. Ив. Немирович-Данченко был у меня сегодня и рассказывал между прочим про Чехова; он встретился с Чеховым в Ницце: Чехов отвечал на все письма, какие только он получал.

– Почему? – спросил Василий Иванович.

– А видите ли, был у нас учитель в Таганроге, которого я очень любил, и однажды я протянул ему руку, а он (не заметил) и не ответил на рукопожатье. И мне так больно было.

Вечером у Репиных. И. Е. говорил, что гений часто не понимает сам себя.

8 февраля. Ночь. Вчера болтался в городе: читал в Новом Театре о Чехове, без успеха и без аппетита. Был у Розанова: меня зовут в «Новое Время». Не хочется даже думать об этом. С Розановым на прощание расцеловался. Говорили: о Шперке, о том, что в книге Розанова 27 мест выбрасывается цензором, о Михайловском (оказывается, Розанов не знает, что Михайловский написал «Что такое прогресс?», «Борьба за индивидуальность» и т. д.). Познакомился там с Переферковичем: низколобый еврей. Ночевал у какого-то немца, Кайзера по фамилии.

Утром вчера у Немировича-Данченко: говорил, как Чехов боялся смерти и вечно твердил: когда я помру, вы… и т. д. Много водок, много книг, много японских картин, в ванной штук сорок бутылок от одеколону – множественность и пустопорожняя пышность – черта Немировича-Данченко. Даже фамилья у него двойная. Странный темперамент: умножать все вокруг себя. От Немировича в театр: там какие-то люди, которые хотели меня видеть, и в том числе Розенфельд: нужно предисловие к книге его жены. Оттуда в «Мир», оттуда к Альбову. Взял Альбова в ресторан «Москва» – он задыхается. Очарование чистоты и литературного благородства… Он терзается уж который год, что не может написать ни строки. «Что так-то небо коптить?» Замыслил теперь вещь – деньги на исходе – больной старик скоро останется без копейки. Спрашивает, не могу ли я свести его с «Шиповником». Это патетично. У меня даже «слезы были на глазах», когда он говорил об этом. Он не ноет, не скулит, он не кокетничает тоскою, но выходит оттого ужаснее. Вспоминал: как студентом, уже автором «Дня итога», в день казни Кибальчича («я все их рожи близко видел») зашел к бляди и как она спрашивала, за что их казнили, и сочувствовала революционерам. Мне бы лет 20 назад написать «Яму», а теперь, после Куприна, его уже не тянет. Вспоминал о монастыре Валаам, куда ездил с отцом лет 11-ти, о молчальнике, с которым накануне молчания приехала поговорить в последний раз семья, о кающемся купце, который для подвига – вымостил один дорогу от монастыря к морю, и т. д. «Отец его – дьякон. Здесь Чехов познакомился с Ив. Щегловым», – сказал он, уходя из ресторана. Кстати, мне понравилось: Андреев меня называет Иуда из Териок – Иуда Истериок.

От Альбова опять в «Мир» – застал мать издателя, старуху Богушевскую. Она мне сию же минуту с бацу рассказала, что ее сын издает журнал, т. к. его жена умерла, а ребенок родился идиотом, «вы не хотите ли денег, возьмите, пожалуйста, вы такой милый, сын мне доверил кассу, я и даю, кто ни попросит». Я отказался – но все мне казалось, как из романа какого-нб. За один только год у этих Богушевских 40 тысяч дефициту. Ослы неимоверные. От них – к проф. Погодину – дурак, каких мало: говорун, хвастун – жена его, блондинка, с улыбками, комнаты низенькие, сын худосочный, почему-то с медалью. Оттуда на лекцию Шестова – и в 1 час ночи домой. Лекция Шестова томительна и бездарно прочитана.

10 февраля. Сейчас был у меня в гостях Григорий Петров. Приехал из Выборга. В кацавейке и синих, каких-то жандармских, штанах. Позавтракали вместе. Голова седая стала, как у Станиславского. Пошли к Репину. Там постылая Яворская, Майская, Семенов, жидок-студентик, Булла. Я дурацки делал фокусы на лыжах. Вдруг приносят известие, что Ком[м]иссаржевская умерла. Толстый профессор Каль читает из «Биржевых». Я почему-то разревелся. Илья Еф. не заметил, что я реву, – и говорит:

– Немудрено и умереть. Вот если так, как Чуковский сегодня на лыжах…

Потом заметил, сконфузился и вышел из комнаты.

Сейчас читаю «Ключи счастья» Вербицкой. Жду, не придет ли от Репина Петров.

20 апреля. Репин в 3 сеанса написал мой портрет. Он рассказывал мне много интересного. Например, как Александр II посетил мастерскую Антокольского, где был «Иоанн Грозный». Пришел, взглянул на минуту, спросил:

– Какого вероисповедания?

– Еврей.

– Откуда?

– Из Вильны, Ваше Величество.

– По месту и кличка.

И вышел из комнаты. Больше ни звука.

Рассказывал о Мусоргском. Стасов хлопотал, чтобы Мусоргского поместили в Военном госпитале. Но ведь Мусоргский – не военный. Назовите его денщиком. И когда И. Е. пришел в госпиталь писать портрет композитора – над ним была табличка: «Денщик».

Вчера И. Е. был у нас. Какая у него стала память. Забывает, что было вчера. Гессен ему очевидно не понравился. И. Е. показывал нам свою картину «18 октября», где он хочет представить апофеоз революции, а Гессен посмотрел на картину и сказал: «Вот почему не удалась русская революция» – ведь это же карикатура на русскую революцию.

24 апр. Весна ранняя – необыкновенно хороша. Уже береза вся в листьях, я третий день – босиком, детки вчера тоже щеголяли без обуви. На душе – хорошо, ни о чем не думаю. Вчера изнуряли меня: Лидия Николаевна, Анненкова, Иванова, Пуни, – отняли полдня. Нужно от них отгородиться. Решено: на почту не хожу, и вставши – сейчас за стол.

Кука рассказывает: Коля сказал: папа, купи мне зай… – потом шлеп по колено в воду – и докончил:

– ца!

Ах, да. Когда И. Е. меня писал, он рассказал мне забавный анекдот об Аполлинарии Васнецове: тот, вятчанин, никогда не видал апельсинов. И вот в СПб. (или в Москве?), увидавши, как другие едят, он купил десяток с лотка; очистил один – видит, красный, подумал, что порченый, и выбросил прочь, другой – тоже, и, в конце концов, выбросил все. Потом обнаружилось, что то были «мандаринки».

Сегодня приехала Олдорша с нянькой, Надюшей и Бертой. Дождь. У нас обедал Анненков и Лидия Николаевна. Пиво и белое вино.

29 апреля. Коля лежит у меня в комнате и вдруг:

– Папа, я думаю, что из обезьян делается человек. Обезьяна страшно похожа на человека, только бороды у нее нету.

Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври, Бог накажет.

Коля: – Но ведь же сам так и сделал, что человек врет… Сам делает и сам наказывает…

Детерминизм и свобода воли… Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа – повар. Он с важностью говорит: 20 р. в месяц получает.

Конец апреля. Лида: – Сколько на свете есть Петербургов? – Один. – А Москвов? – Тоже одна. – Каждой станции по одной.

19 мая. Был у Репина: среда. Он зол как черт. Бенуашка*, Филосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянь Филосошка!» Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»). Я возражал, он махал рукою. Художник Булатов играл на гитаре и гнусно пел. Дождь, туман. У меня ящерица и уж: привез к Колиным именинам. Работы гибель – и работа радостная. Писать о Уитмене и исправлять старые статьи. Продал книгу в «Шиповник». Маша не сегодня завтра родит. Настроение бодрое: покончил с Ремизовым, возьмусь за Андреева. После Андреева Горький: по поводу «Городка Окурова» хочу статью подробную писать. После Горького – Ценский – и тогда за Уитмена и за Шевченка – в июле. Шевченко войдет в критическую книгу, а Уитмен отдельно*. Весь июль буду писать длинные статьи, а июнь писать фельетоны. 10 же дней мая, о, переделывать, подчищать – превосходно. И потом в литературном обществе лекцию о Шевченко. Идеально! Сегодня читал Псалтырь.

Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Оля Ямпольская – таланты приживалки. Унылая скульпторша. Полипсковский вчера приехал с женою. Жена – демонстративно прозаична. Все женщины прозаичны, но они это скрывают, а она даже и не знает, что нужно скрывать. Груба, громка, стара… Он говорит напряженно; самовлюбленно, как будто горло у него сдавленное. «Офицеры» у нас, – ужас. Маша не сегодня завтра родит. Завтра с утра едет в лечебницу Герзони. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:

– Смотри мне, очисти Киев от жидов.

По поводу «Бытового явления». Издает его книжкой, показывал корректуру – вспомнил тут же легенду[125], что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:

– Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?

– Господи! я сегодня умру! Мне это ни к чему.

(В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.

Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное – не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей, – например, Дмитриева.

Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план – напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!*

Пошел с Татьяной Александровной меня провожать – пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.

Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.

Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен – и если выдерживал, она кивала головою, как мать.

Конфеты были Жоржа Бормана, а море – очень бурное. Белые зайцы. У меня теперь азарт – полоть морковь.

20 июня. Анатолий Каменский и его товарищ у нас. Ехал в трамвае с господином, у которого ноги попахивали. Он вынул карточку и написал: «Вам необходимо вымыть ноги и переменить чулки. Анат. Каменский». Дурак! Вечером у Короленка – Редько – пошли проводили на станцию. Говорили о спиритизме. Короленко на точке зрения Бюхнера – Молешотта. Рассказывал о проф. Тимирязеве – весельчак: проделывал тончайшие работы, напевая из оперетки. И его враг, другой профессор, живший в нижнем этаже, – всегда возмущался: как серьезный ученый может напевать. Идиллия! Склад ума у Короленка идиллический. Вчера он рассказывал о своих дочерях: как где-то в славянских землях их встретили тамошние крестьянки, разговорились и дали дочерям яиц и ягод:

– За то, что вы умеете по-нашему (по-хорватски?) говорить.

Идиллия!

24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал, он говорил о Гаршине: «был похож в бобровой шапке на армянского священника». Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в «Новостях»; был корректором, и там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил «Положение провинциальных работников печати» и ругательное письмо тиснул в «Новостях» как статью. – Потом я пошел с ним к Татьяне Александровне. По дороге о Луговом, после о Бальмонте, о Врубеле, о передвижниках и т. д., о Мачтете и Гольцеве.

Репин об Андрееве: это жеребец – чистокровный.

О Розанове: это баба-сплетница.

7 июля. С Короленкою к Репину. Тюлина он так и назвал настоящей фамилией: «Тюлин» – тому потом прочитали рассказ, и он выразился так:

«А я ему дал-таки самую гнусную лодку! Только он врет: баба меня в другой раз била, не в этот». Тюлин жив, а вот «бедный Макар» скончался*: его звали Захар, и он потом так и рекомендовался: «Я – сон Макара», за что ему давали пятиалтынный.

«Таким образом, если я сделал карьеру на нем, то и он сделал карьеру на мне».

У Репиных на летней террасе: m-me Федорова и Гржебин. Короленко был в ударе. Рассказал, как по Невскому его везли в ссылку четыре жандарма в карете, и люди, глядя на карету, крестились, а потом передавали его от сотского к десятскому, к заседателю и в конце концов – к бабе Оприське. У И. Е. в мастерской картина «Пушкин и Державин» сильно подвинулась вперед. Общий тон мягче: генерал (Барклай де Толли) заменен отцом, рядом с Паганини еще воспитатели, вольница заменена рыдающими запорожцами, в «Крестном ходе» – переделки.

Неделю назад у меня родился сын.

10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве* – и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость – писание «под» стакан кофею, под стакан крепкого чаю и т. д. Свез в город – без галстуха – так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми. О. Л. Д’Ор просил отвезти О. Л. Д’Орше деньги. Я взял извозчика, приехал – она у Поляковых. Там Аверченко, вялый и самодовольный. Жил с Олей Поляковой. Я с ним облобызался – и, под предлогом, удрал к Татьяне Александровне.

Короленко встретил меня радостно. О Репине. О Мультановском деле*: как страшно ему хотелось спать, тут дочь у него при смерти – тут это дело – и бессонница. Пять дней не сомкнул глаз.

«В 80-х гг. безвременья – я увидел, что “общей идеи” у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где человек обижен, вступаться и т. д. – сделался корреспондентом – удовлетворил своей потребности служения».

15 июля. Катался с Короленкою в лодке. Татьяна Александровна, Оля (Полякова), Ася и я. О Лескове: «Я был корректором в “Новостях” у Нотовича, как вдруг прошел слух, что в эту бесцензурную газету приглашен будет цензор. Я насторожился. У нас шли “Мелочи архиерейской жизни”. Вдруг входит господин чиновничьего виду.

– Позвольте мне просмотреть Лескова “Мелочи”.

– Нет, не дам.

– Но как же вы это сделаете?

– Очень просто. Скажу наборщикам: не выдавать вам оттиска.

– Но почему же?

– Потому что газета у нас бесцензурная, и цензор…

– Но ведь я не цензор, я Лесков!

Потом я встретился с ним в редакции “Русской Мысли”. Свел нас Гольцев. (Я тогда был как-то заодно с Мачтетом.) Я подошел к Лескову с искренней симпатией и начал:

– Я, правда, не согласен с вашими мнениями, но считаю ваших “Соборян”…

Он не дослушал и сразу заершился: Фу! фу! Теперь… в такое время… Нельзя же так… Ничего не понимают…

Никакого разговору не вышло.

На перемену его взглядов в сторону радикализма имела влияние какая-то евреечка-курсистка. Я видел ее в “Новостях” – приносила статьи: самодовольная».

Татьяна Александровна еще раз подтвердила, что она не боится доверять мне детей, и Короленко:

– Только не усмотрите здесь аллюзии: нас, малышей, мама совершенно спокойно отпускала купаться с сумасшедшим. Сумасшедший сидел в желтом доме, иногда его отпускали, и тогда он водил нас купаться.

20 июля. Был Андреев у Короленка: приехал часов около семи. Никакого исторического события не вышло. Нудный Елпатьевский был со своим сыном и племянником, Кулаков, – Андреев долгожданный с женою и с Николаем Николаевичем на террасе. Все смотрели на Андреева, хотели слушать Андреева, а Короленко стал рассказывать один свой рассказ за другим: о комете, о том, как он был в Сербии, и т. д. Андреев ни слова, но, очевидно, хмурый: он не любит рассказов о второстепенностях, он хотел говорить о «главном», хотел побыть с Короленкою наедине, но ничего не вышло. Рассказал Андреев анекдот, как он, подделавши голос, звонил к Николаю Дмитриевичу Телешову, якобы Боборыкин.

– Кто говорит?

– Боборыкин.

(А Телешов – он такой почтительный.)

– Что угодно, Петр Дмитриевич?

– Хочу жениться, не пойдете ли ко мне в шафера?

Потом Короленко проводил меня с Татьяной Александровной домой. Говорил о том, что ему очень понравился последний мой фельетон об Андрееве*, но главная ли здесь черта Андреева, – он не знает.

Сегодня я был с Колей и Лидой в кинематографе; потом на Асиной лодке катался с Володей, Шурой, Асей, Олей, Соней и Таней*. К берегу выбросило утопленника.

5 октября. Был вчера у Розанова. Жену его 3 дня назад хватил удар. «Она женщина простая, мы с нею теперь были за границей, и она обо многом впервые дошла своим умом – как же это Бог? – и вот приехала в СПб., ее хватил удар, и она с первого же слова:

– Это оттого, что я жила умом, а не сердцем…»

У Мережковских – ревел, обедал – иллюстрированный журнал. Сологуб в борделе.

4 ноября. Эпиграмма Кузмина на Сологуба и Чеботаревскую:

Заветам следуя де Сада,

Кузьмич вступил в конкубинат.

Я счастью старца очень рад,

Анастасии жаль мне зада.