Ежедневное[133]

Яростно Боба на Колю накинулся,

Он не жалел кулаков.

Словно кабан разозленный он ринулся,

Словно наш пес на волков.

Бой закипел. Нет уж силы держаться:

Боба бежит, он вспотел.

Коля стоит и на месте смеется:

«Куда удираешь, пострел?»

Боба вскричал: «Дурачье, негодяй,

Бог тебе рожу послал!»

Крикнул затем он три раза: «ай, ай!»

Шиш показал и удрал.

21 февраля. Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки «Ниву». Я ничего этого не знал. Я просто приехал к ним, потому что болен Философов, а Философова я нежно люблю, и мне хотелось его навестить. Справился по телефону, можно ли. Гиппиус ответила неожиданно ласково: будем рады, пожалуйста, ждем. Я приехал. Милый Дмитрий Владимирович пополнел, кажется здоровым, но усталым. Чаепитие. Стали спрашивать обо мне и, конечно, о моих делах. Меня изумило: что за такой внезапный ко мне интерес? Я заговорил о «Ниве». Они встрепенулись. Выслушали «Крокодила» с большим вниманием. Гиппиус похвалила первую часть за то, что она глупая, – «вторая с планом, не так первобытна». Вошел Мережковский и тоже о «Ниве». В чем дело, отчего «Нива» такая плохая? Я сказал им все, что знаю: надо Эйзена вон, надо Далькевича вон. – Ну, а кого бы вы назначили (все это с огромным интересом). Я, не понимая, почему их заботит «Нива», ответил: – Ну хотя бы Ильюшку Василевского. – Они ухмыльнулись загадочно. «Ну а вы сами пошли бы?» Я ответил, что об этом уже был разговор, но я один боюсь. И вот после долгих нащупываний, переглядываний, очень хитрых умолчаний – они поставили дело так, что «Ниву» должна вести Зинаида. – Ну вот Зина, например. – Я ответил, не подумав: – Еще бы! Зинаида Николаевна отличный редактор. – Или я, – невинно сказал Мережковский, и я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на «Крокодила» им плевать, что все это у них прорепетировано заранее, – и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость.

– Мы бы верхние комнаты под Религиозно-философское о-во, – сказал он.

– И мои сочинения дать в приложении, – сказала она.

– И Андрея Белого, и Сологуба, и Брюсова дать на будущий год в приложении!

Словом, посыпались планы, словно специально рассчитанные на то, чтобы погубить «Ниву». Но какие жадные, голодные лица.

4 марта. Революция. Дни сгорают, как бумажные. Не сплю. Пешком пришел из Куоккала в Питер. Тянет на улицу, ног нет. У Набокова: его пригласили писать амнистию.

10 марта. Вчера в поезде – домой. Какой-то круглолицый самодовольный жирный: «Бога нету! (на весь вагон). Смею уверить вас честным словом, что на свет я родился от матери, не без помощи отца, и Бог меня не делал. – Бог жулик, вы почитайте науки». А другой – седой, истовый, почти шепотом: «А я на себе испытал, есть Господь Бог Вседержитель», – и елейно глядит в потолок. Я стал его расспрашивать (когда стоеросовый атеист ушел), и он рассказал мне, какое чудо уверило его в бытии Божьем.

– Я сиделец монопольной лавки. Сижу и гляжу на образ – казенный – Божьей Матери. Вдруг экспроприаторы. Стреляют, один раз возле уха, а другой раз в упор, в живот. И что же – пуля скользнула по животу и отскочила. И я понял, что это чудо.

30 апреля. Сейчас к Репину ходили по воду: я, Боба, Коля, Лида, Маня и Казик. Мы взяли пустое ведро, надели на длинную палку и запели сочиненную детьми песню:

Два пня,

Два корня (которые могут встретиться по пути),

Чтобы не было разбито (ведро),

Чтобы не было пролито,

Блямс!

Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал. Он сам стыдится своей «сестры, ведущей солдат в атаку», и говорит:

– Приезжал ко мне один покупатель, да я его сам отговорил. Говорю ему: дрянь картина, не стоит покупать. Про какой-то портрет: «Это, знаете, как футурист Хлебников говорил: мой портрет писал один Бурлюк в виде треугольника, но вышло непохоже». Про «Крестный ход»: «Теперь уже цензура разрешит». О своем новом портрете Толстого: «Я делал всегда Толстого – слишком мягкого, кроткого, а он был злой, у него глаза были злые – вот я теперь хочу сделать правдивее»*.

Показывал с удовольствием – сам – охотно. Я сказал про бандуриста, который с ребенком, что ребенок как у Уотса, он: «Верно, верно, жалко, что выходит на кого-нб. похоже».

Вынес детям по бубличку. Проводит новый водопровод в дом, чтоб зимою не замерзало. – А то умру, и дом останется не в порядке. Сказал он, не позируя.

Колька теперь усвоил: «Аллехен зидейч!» (Идите). «Глуп, как пуп», «лопе де вега» (кушать). Он выдержал экзамены в 4-й класс Тенишевского. Очень толст, упитан, грубоват, нет прежней изящной тонкости восприятий (по крайней мере, она не заметна снаружи) – нужно развить его физически, нужна лодка и трапеции.

Осенью И. Е. упал на куоккальской дороге и повредил себе правую руку. Теперь он пишет почти исключительно левой – семидесятитрехлетний старик!

– Я только портрет (г-жи Лемерсье) правой рукою пишу!

1 мая. Ничего не могу писать. Не спал всю ночь оттого, что «засиделся» до 10 часов с И. Е. Репиным. Дела по горло: нужно кончать сказку, писать «Крокодила», Уота Уитмэна, а я сижу ослом – и хоть бы слово. Такова вся моя литературная карьера. Пишу два раза в неделю, остальное съедает бессонница.

12 мая. Боба каждый день традиционно пугает Евгению Владиславну – учительницу. Ежеутренно становится за дверью и – бах. Она традиционно пугается. Коля, обладающий сверхъестественным аппетитом, сочинил сейчас:

Здравствуй, папаша.

Ты радость наша —

Когда есть щи и каша,

А как нету щей и каши,

То не надо и папаши.

Совсем не спал. Лодка. Мечислав. Боба считает по-фински: юкса, какса, колма, пли, пу!

Коля и Лида признались мне в лодке, что они начали бояться смерти. Я успокоил их, что это пройдет.

[Страница вырвана. – Е. Ч.]…Дети играют с Соколовым Женей в крокет, и мне приятно слышать их смех. Теперь я понял блаженство отцовства – только теперь, когда мне исполнилось 35 лет. Очевидно, раньше – дети ненормальность, обуза, и нужно начать рожать в 35 лет. Потому-то большинство и женится в 33 года.

Читаю Уитмэна – новый писатель. До сих пор я не заботился о том, нравится ли он мне или нет, а только о том, понравится ли он публике, если я о нем напишу. Я и сам старался нравиться не себе, а публике. А теперь мне хочется понравиться только себе, – и поэтому я впервые стал мерить Уитмэна собою – и диво! Уитмэн для меня оказался нужный, жизненно спасительный писатель. Я уезжаю в лодке – и читаю упиваясь.

Did we think victory great?*

So it is – but now it seems to me,

when it cannot be help’d, that defeat is great,

And that death and dismay are great[134].

Это мне раньше казалось только словами и wanton[135] формулой, а теперь это для меня – полно человечного смысла.

1917, май. Колькины вирши: