XIX «УВЕРЕННЫЙ В СЕБЕ И ВЛАСТНЫЙ»

XIX

«УВЕРЕННЫЙ В СЕБЕ И ВЛАСТНЫЙ»

Весной 1967 года я был в числе тех «французов еврейского происхождения», кого глубоко взволновали события на Ближнем Востоке: угроза Государству Израиль, затем Шестидневная война, энтузиазм по поводу победы Израиля, испытанный большинством евреев, но также многими французами, и, наконец, пресс-конференция генерала де Голля и его слова: «Народ особого склада, уверенный в себе и властный».

В опубликованной в начале 1968 года книжке[207] я воспроизвел статьи, написанные мной для «Фигаро» до, во время и после войны. Дипломатический анализ выдерживает, как мне кажется, испытание повторным чтением. 21 мая я считал, что, рассуждая логически, ни один из участников конфликта не должен бы желать войны. Насеровский Египет с увязшей в Южном Йемене частью армии находился в невыгодном положении. У Сирии не было необходимых средств, чтобы одной бросить вызов Израилю. Но в заключение я внес поправку в это оптимистическое видение: «Таким образом, признав, что никому в нынешних обстоятельствах не выгодно спровоцировать крупномасштабный кризис, мы видим, однако, что неуверенность сохраняется по двум главным причинам: правительства арабских стран не контролируют суверенным образом террористическую деятельность; диалектика взаимного запугивания казалась бы менее непредсказуемой, если бы соперничество великих держав не грозило расстроить логику локального соотношения сил».

Тон статьи, напечатанной в «Фигаро» через четверо суток, на другой день после закрытия Акабского залива, помрачнел: «Утром 25 мая партия в покер носит еще дипломатический характер. Израиль не согласится с закрытием Акабского залива, а Соединенные Штаты и Великобритания безоговорочно поддерживают в этом вопросе правительство Иерусалима. <…> Однако нужно обладать могучим оптимизмом, чтобы верить, что переговоры послов или министров позволят найти выход. Президент Насер не разминирует Акабский залив, не получив компенсаций. Москва, если не сделать ей какого-либо выгодного предложения, не имеет никаких оснований для нажима на Насера. Короче говоря, для урегулирования необходима, по-видимому, либо военная конфронтация между Израилем и арабскими странами, либо стратегически-дипломатическая конфронтация между Советским Союзом и Соединенными Штатами. Первая уже разворачивается на местности, где противостоят друг другу мобилизованные армии; вторая — еще на словесной стадии».

Двадцать восьмого мая сомнение развеялось: «Спровоцировав уход „голубых касок“ и закрыв Акабский залив, Насер бросал вызов как Соединенным Штатам, торжественно обязавшимся не допустить блокады Элафа, так и Израилю, заявившему, что эта блокада явилась бы поводом к войне. Он возлагал на врага — Израиль и его покровителей — возможную ответственность за военные действия. <…> Если агрессор — это тот, кто делает первый выстрел, то египетская операция, которую облегчила вопиющая некомпетентность генерального секретаря ООН, обрекает Израиль на роль агрессора. <…> Никогда еще с 1948 года руководителям страны не приходилось принимать решения столь чреватого последствиями, отягченного „потом, кровью и слезами“. Они не могут держать свою армию — 10 % всего населения — мобилизованной в течение нескольких недель или хотя бы много дней подряд. Между тем Советский Союз, Египет и Франция хотят, чтобы Израиль смирился дипломатически». Я назвал статью «Час истины». Ее последние строки содержат предчувствие войны: «Итак, несколько человек ответственны за два с половиной миллиона евреев, построивших Государство Израиль. Они стоят лицом к лицу со своей судьбой и своей совестью. Они одиноки. Из уст президента Насера вновь раздается угроза уничтожения. Ставка в игре — уже не Акабский залив, а само существование Государства Израиль, государства, являющегося для всех арабских стран чужеродным телом, которое нужно будет рано или поздно устранить». Затем я взвешивал аргументы за и против войны: «Даже победоносные сражения ничего бы не решили, они лишь дали бы отсрочку, какой стали эти последние одиннадцать лет. С другой стороны, капитуляция подготовила бы новую конфронтацию в близком будущем и, возможно, в еще менее благоприятных обстоятельствах». Я не оставлял читателям никаких сомнений: «Все, кто знает руководителей Израиля, предвидят вероятный итог подобного размышления».

Эти дипломатические этюды ничем не отличались от критических заметок, посвященных другим кризисам. Время от времени эмоции прорывались наружу, но мне кажется, что это не мешало ясности интерпретации. 4 июня — накануне начала военных действий — я, находясь на моей старой ферме Браннэ, написал для «Фигаро литтерер» статью, которая расходилась с обычным стилем моих текстов. В особенности один отрывок цитировался с тех пор бесчисленное количество раз: «То, что президент Насер откровенно хочет уничтожить государство, являющееся членом Организации Объединенных Наций, не смущает деликатную совесть госпожи Неру. Уничтожение государства, „этацид“, — это, конечно, не геноцид. А французские евреи, отдавшие свою душу всем революционерам с черной, коричневой или желтой кожей, воют теперь от боли, ибо их друзья в смертельной опасности. Я страдаю, как они и вместе с ними, независимо от того, что они сказали или сделали, и не потому, что мы стали сионистами или израильтянами, а потому, что в нас растет непреодолимая волна солидарности. Не важно, откуда она идет. Если великие державы, холодно рассчитав свои интересы, позволили бы уничтожить одно маленькое — не мое — государство, то это преступление, скромное с количественной точки зрения, отняло бы у меня силы жить и, думаю, многим миллионам людей стало бы стыдно за человечество».

Я ставлю в упрек этой статье не столько приведенный отрывок — который, впрочем, предваряло нечто вроде исповеди «деиудаизированного» еврея, всей душой француза, — сколько забвение или недооценка соотношения сил. Израиль оставался сильнейшей стороной; напав первым, он должен был, вне всякого сомнения, одержать победу. Мне следовало знать это, и я подсознательно это знал, так как в предыдущей статье говорил о неразумности новой войны с точки зрения насеровского Египта. Между 1956 и 1968 годами враги Израиля не настолько усилились, чтобы рассчитывать на успех своего оружия. Пьеру Аснеру не понравился пафос статьи в «Фигаро литтерер», и, вероятно, он был прав. Даже в такую минуту я был обязан сохранять холодную голову. По природе я эмоционален, подвержен страстям, так что мне иногда случается лишать свой разум монополии на слово.

Оставим эту вспышку иудаизма в моем сознании француза (я вернусь к ней ниже). И возвратимся в прошлое.

Я уже говорил, что не получил никакого религиозного воспитания. Его не заменили уроки, преподанные нам версальским раввином (по желанию Адриена; мы с братьями были единственными учениками). Случайный антисемитизм, с которым я встретился в лицее, не наложил на меня никакого отпечатка. Я с увлечением прочел все, что относилось к делу Дрейфуса, но оно предстало передо мной задним числом как назидательная история: истина одержала верх, а французы готовы были растерзать друг друга из-за одного человека и во имя принципа. В Эколь Нормаль антисемитизм не существовал или, во всяком случае, был скрытым, почти подпольным. Шок гитлеризма пробудил мое еврейское сознание, сознание того, что я принадлежу к некой группе (или народу, или международному сообществу), называемой евреями.

С начала 1930-х годов влияние германского историзма, в частности К. Мангейма, развеяло мои иллюзии абстрактного универсализма; уже тогда я почувствовал себя очень далеким от предыдущего поколения — от моего отца или Леона Брюнсвика, которые ничего не хотели знать о своем еврействе. Я не зашел так далеко, чтобы много размышлять об иудаизме или о своем еврействе. Более того, возникновение Государства Израиль в 1948 году не вызвало у меня никаких эмоций. Я понимал стремление некоторых евреев создать государство, где они не являлись бы меньшинством, над которым постоянно висит угроза; но даже и не очень много зная о Ближнем Востоке, я предчувствовал неизбежные последствия: затяжную войну между евреями, отныне израильтянами, и мусульманским окружением. Когда, во время моей первой поездки в Израиль, я увидел в одном военном учреждении серию карт Государства Израиль со времен царя Давида до настоящего момента (1956 года), это меня не убедило — совсем напротив. Я вспомнил карты-барельефы Римской империи, водруженные в 30-х годах по распоряжению Муссолини на римском Форуме; исторический ряд от Давида до Бен Гуриона, так же как от Траяна до Муссолини, напомнил мне одну банальную тему: могущество мифов в Истории. Израиль принадлежит к потомству Авраама в воображении верующих — странных верующих, которые не всегда верят в бога, но верят в Библию, или в еврейский народ, или в призвание Израиля.

Я прочитал «Еврейский вопрос» («Question juive») Ж.-П. Сартра и беседовал с ним по поводу этого текста. Я возражал ему по двум основным пунктам. Первое возражение касается самих корней его анализа: еврей якобы становится таковым только в глазах другого. Рассуждение несколько упрощенное и которое можно применить к любым межличностным отношениям. Например, я высокомерен только на взгляд кого-либо другого; остается узнать, держу ли я себя так, что заслуживаю этого эпитета. Если брать за образец такого еврея, как я, — неверующего, не отправляющего обряды, принадлежащего к французской культуре и не связанного с культурой иудаистской, — то будет верно сказать, что еврей является таковым для других и посредством других, а не для себя. Но еврей со скрученными бумажками, который раскачивается в такт молитве перед Стеной Плача, принадлежит к исторической общности, называемой евреями, — евреями в себе и для себя.

Мое второе возражение относится к портрету антисемита. Сартр растворял существо еврея, чтобы свести его к фантазму в умах неевреев. И наоборот, существо антисемита в его изображении затвердевало настолько, что обретало сущность. Разумеется, в его философии существование предшествует сущему. Антисемит, собственно говоря, не имеет сущности, но пронизан своим антисемитизмом; эта враждебность тесно связана с его экзистенциальным выбором, с его статусом земельного собственника. На мой взгляд, есть много способов быть антисемитом, и Ж. Бернанос, который был им на свой лад вместе со своим учителем Эдуаром Дрюмоном, не похож на портрет, нарисованный Сартром; у Бернаноса никогда не было собственности.

Маленькая книжка, которая у меня вышла в 1968 году, сборник статей, написанных при различных обстоятельствах, не отражает какого-то неизменного взгляда и дает повод для разных, а то и противоречивых, толкований. Я оставляю в стороне сердечные перебои, приливы и отливы моего еврейского сознания, моих чувств по отношению к Государству Израиль. Но я не считаю ни невозможным, ни неуместным собрать несколько мыслей, которые можно найти во всем, что мной написано о евреях, и от которых я не отступлюсь.

Еврея, принадлежащего к французской культуре, потомка нескольких поколений французских граждан, никакой человеческий или божеский закон не может обязать определять себя самого как еврея. Роже Стефан, с которым я несколько лет был в ссоре после знаменитой пресс-конференции 1967 года, отвергает всякую солидарность с израильтянами или с евреями. Во имя чего можно его осуждать? Католик, утративший веру, покидает Церковь, и никто этому не удивляется. Тем более непонятно, почему к еврею, который никогда не посещал храм, не разделяет иудаистских верований и не участвует в обрядах, нужно относиться как к предателю или дезертиру. Человек изменяет сообществу только в том случае, если он к нему принадлежал или хотел принадлежать.

Я отказываюсь присоединиться и к тем чересчур многочисленным людям, которые оскорбляют или обливают презрением такого интеллектуала-еврея, как М. Родинсон, занявшего в конфликте между Израилем и арабами антиизраильскую позицию. Одни лишь ортодоксальные иудеи непреклонно утверждают право израильтян на Палестину. Это право, основанное на Священном Писании, бесспорно только для людей, исповедующих данную религию. Старый Иерусалим принадлежит трем религиям Книги. То, что евреи жили здесь раньше, не освящает их права в глазах последователей Христа или Мухаммеда. Предоставив палестинским евреям национальный очаг, британцы в лице лорда Бальфура, а затем американцы распорядились частью территории, которую арабы считали своей. «Первородный грех» 271 израильского государства в глазах арабов признается как таковой и многими патриотами Израиля. В специальном номере «Тан модерн», посвященном арабо-израильскому конфликту, мой друг генерал Гаркаби писал, что, к несчастью, израильтяне смогли осуществить свои национальные чаяния только за счет населения Палестины, которому они нанесли ущерб. Не так уж важны споры о том, кто больше виноват: одни говорят, что палестинцы были изгнаны, другие — что они бежали по наущению своих вождей, в надежде вернуться в качестве хозяев. Каждая версия содержит долю истины. Бесспорно то, что израильтяне вернули себе землю, где всегда жили евреи, но где по окончании Первой мировой войны жило больше арабов, чем евреев. Наблюдатель, претендующий на беспристрастность, будь он еврей или нет, может защищать дело арабов.

Человек рождается евреем, потому что его родители были евреями, но он свободно выбирает, остаться им или нет. Отличается ли эта свобода по своей природе от свободы француза — католика или протестанта? Нелегкий вопрос. В наших секуляризованных обществах, во всяком случае, государство хочет быть отделенным от всех Церквей. Священнослужитель, снявший свою сутану и превратившийся в мирянина, становится таким же гражданином, как все, разве что иногда подвергается бойкоту со стороны членов покинутого им сообщества. Что касается национальной принадлежности, то француз может обменять ее на другую, эмигрировав в какую-либо страну, которая более или менее легко предоставит ему свое гражданство. Деиудаизированный еврей, обрубивший все связи с другими евреями, не отрекается ни от какой части себя самого: он не отказывается ни от своего языка, ни от своей нравственности, ни от своего образа жизни, ибо все это он получил от того, что называют его средой, от страны, в которой он живет, и от государства, которому повинуется. Но он остается евреем в глазах других людей.

Отсюда вопрос — абстрактный, но тем не менее важный: что означает выражение «еврейский народ»? Существует ли он? Можно ли говорить о еврейском народе так, как говорят о народе французском? Или же так, как говорят о народе баскском? Только один ответ мне кажется приемлемым: говоря о «еврейском народе», мы придаем понятию «народ» смысл, который годится лишь для этого единственного случая.

Те, кого называют евреями, по большей части не являются биологически потомками семитских племен, чьи верования запечатлены в Библии и чья История в преображенном виде там рассказана. Накануне или в первом веке христианской эры в средиземноморском бассейне существовали разрозненные еврейские общины, обращенные в иудаизм; их необязательно составляли выходцы из Палестины. Евреи, жившие в романизованной Галлии, также не все пришли из Палестины. Евреи и христиане были близки друг другу до победы христиан и обращения Константина. Погромы начались в Рейнской области в XI веке, в связи с первым крестовым походом. Сделала ли история из еврейских общин — как привыкли их называть — единый народ?

Концепты, которые мы используем в истории, а зачастую и в социологии, не поддаются обычным способам определения. Судьба евреев была разной в мусульманских и в христианских странах, в Восточной и в Западной Европе, в XIX и в XX веках. Чаще всего, на протяжении столетий, различные еврейские общины поддерживали между собой сношения из страха преследований, угроза которых всегда висела над ними, и чтобы не забыть свою непохожую на другие веру. Однако эти общины не обладали ни одной из характеристик, которые обычно создают народ: ни территорией, ни языком, ни политической организацией. Их единство основывалось на их Книге, их вере и некоторых обычаях. Формула «встретимся в будущем году в Иерусалиме» выражала тысячелетнюю надежду, а не политическую волю. Современный сионизм, породивший Государство Израиль, возник одновременно с ассимиляцией и внерелигиозным антисемитизмом; он ближе к современному европейскому национализму, чем к древней вере иудеев, изгнанных из своего Иерусалима.

В настоящее время «Всемирный еврейский конгресс» объединяет ряд национальных комитетов; все еврейские общины диаспоры поддерживают между собой более или менее тесные связи, поощряемые в этом Американским комитетом, намного более влиятельным и богатым, чем все остальные. Представители Всемирного комитета говорят о еврейском народе и среди угрожающих ему опасностей называют смешанные браки, ассимиляцию. Первое противоречие: если евреи утверждают, что составляют народ, и если они хотят сохранить свое единство, то они требуют для себя всех прав, какими обладают другие граждане принявшего их государства, и одновременно прав и обязанностей, которые подразумевает принадлежность к народу, отличающемуся от народа их государства. Исходя из этих предпосылок, немалое число евреев стало даже бояться полного исчезновения антисемитизма, что способствовало бы ассимиляции евреев, а следовательно, исчезновению самого народа. По поводу опасений, что антисемитизм исчезнет, немец бы иронически сказал: «Ich muchte ihre Sorgen haben»[208]. Тем не менее верно, что в нормальных условиях смешанные браки будут, вероятно, заключаться все чаще, по мере того как еврейские юноши и девушки будут больше общаться со своими соотечественниками, не важно, единоверцы они или нет, и отходить от религиозной обрядности, неотделимой от их веры.

В действительности возрождение еврейского сознания, наблюдаемое ныне социологами, любознательность, которую «ассимилированные» евреи, по крайней мере во Франции, проявляют к своим истокам, к культуре своих предков, должны были бы усмирить эту парадоксальную тревогу. Евреи любой страны нескоро забудут и трагедию недавнего прошлого, и хрупкость близкого будущего. Что интересует меня больше, так это враждебное отношение к смешанным бракам и забота о сохранении идентичности — какой: религиозной, культурной, этнической? Мне понятно, что те, кто мыслит себя как евреев-в-себе, хотят быть евреями-для-себя. Но, хотя я и не отрицаю в себе еврейского наследия (не знаю, в чем оно состоит, тем не менее согласен, что другим, со стороны, оно заметно), у меня нет твердой решимости быть евреем, я не знаю, какую еврейскую самобытность нужно спасать, а потому не имею никаких оснований осуждать смешанные браки.

В настоящее время культ различий (или вкус к ним) отвергает схему государства, полученную нами от якобинцев. Бойцы корсиканского или бретонского микронационализмов играют со взрывчаткой; Ален де Бенуа и его последователи реабилитируют тех правых, кто враждебен однородности, неизбежной в централизованном государстве и в условиях современной индустрии; воспевают древние мифологии кельтов или германцев. Заодно они соглашаются, по крайней мере на словах, с другими различиями, например, евреев, хотя иудейский монотеизм, воспринятый христианством, предстает с этой точки зрения на историю главным ответственным за фанатизм. Если разнообразие культур есть само по себе благо, если оно — богатство человечества, то почему не сделать из этого логический вывод в пользу еврейства, то есть совокупности общин, считающих себя составной частью еврейского народа?

Возможно, что евреи воспользуются модой на различия, культом различий, господствующими в нынешней Франции. Почему бы обществу не отнестись терпимо к еврейской самобытности, более того, почему бы ей не утверждать себя, подобно самобытности других этносов — баскского, кельтского или провансальского, которые восстают против оков якобинского единообразия? Однако евреи, настоящие евреи, не рассматривают себя в том же плане, что и носители микронационализмов или этнических групп, чьих особенностей не стерла французская культура. Они верят в единого Бога, который налагает на евреев исключительные обязательства, но царит над всеми людьми. Многочисленные евреи, не верящие в Бога и сохраняющие образ жизни своей общины, сознательно или бессознательно склонны уподобиться любому другому сообществу, будь то корсиканское или бретонское, которое отстаивает свою так называемую культурную идентичность. Но образует ли эта последняя народ?

По правде сказать, вряд ли. Допустим, что общины, составляющие диаспору, сохраняют, вопреки всему, некоторые общие черты, проявляющиеся более или менее ярко в зависимости от места, занимаемого каждой из них в обществе, в которое она интегрировалась. По большей части евреи диаспоры согласны или, скорее, хотят жить как граждане страны, которую они для себя избрали; евреи, даже верующие, чаще всего не имеют желания эмигрировать в Израиль и не мыслят себя гражданами еврейской нации. Русские, английские, немецкие, французские евреи не говорят на одном языке, даже произнося одни и те же молитвы, и плохо понимают друг друга — соответствующие национальные культуры наложили на них отпечаток сильнее, чем связь с далеким прошлым, в котором больше от мифа, нежели от подлинной истории.

Повторяю: понятие народа не поддается однозначному определению и употребляется в разных смыслах. Только одно я утверждаю уверенно, рискуя вызвать пылкие возражения: если существует еврейский народ, другого народа такого же типа нет в природе. Иудейская религия сохранилась как религия меньшинства в зонах цивилизации, где воцарилась та или иная из двух других так называемых религий Книги. Вследствие этого верующие в Иегову и в Закон, даже если не все из них потомки племен, упоминающихся в Библии, стали ссылаться на свое общее происхождение, оставаясь верными главным положениям своей религии и обрядам. Сходство их судьбы в разных странах, возможно, выработало у них некоторые духовные или социальные особенности. Что касается внешнего облика, то достаточно посетить Израиль, чтобы избавиться от образа еврея, популярного благодаря литературе и застрявшего в сознании некоторых людей. О прототипе же Шейлока, человеке, чья жизнь — торговля и деньги, который испытывает аллергию к военным доблестям, заставили забыть израильские солдаты: их теперь называют пруссаками Ближнего Востока[209].

Объективно, то есть следуя критериям, применяемым обычно для идентификации народа, евреи диаспоры таковым не являются; они состоят из меньшинств, исповедующих одну религию, которая раздражающе действует на христиан всех Церквей; они продолжают испытывать некоторое чувство солидарности друг с другом и, по большей части, ощущают свою связь с Государством Израиль, видя в нем символ своей способности образовать нацию, но это не значит, что они чужаки-метеки 272 в принявшем их обществе. В 30-х годах французские евреи называли «бошами» своих прибывших из Германии единоверцев. Евреи Соединенных Штатов кажутся мне американцами. Разумеется, память о геноциде изменила на время психологию евреев, прочно вросших в буржуазию Франции или Англии. Они приобрели или обрели заново сознание своих иудейских традиций, если не своего еврейства. Даже если они согласны со своей принадлежностью к еврейскому народу, эта принадлежность почти ни к чему их не обязывает и «еврейский народ» остается для них чистой абстракцией, поскольку они не намереваются разделить с Израилем ни землю, ни язык, ни судьбу — не всегда даже религию; в молодом поколении немало активных поборников иудаизма или Израиля, которые остаются неверующими.

Когда я сегодня оглядываюсь на свое прошлое, собственный путь представляется мне разделенным на несколько стадий. Первая продолжалась до моего первого путешествия в Германию: еврейское сознание во мне было, однако, очень слабое, возможно подавленное; чтение выступлений Жореса и Золя времен дела Дрейфуса страстно увлекло меня, но я не испытал того искушения, которое возникло у Герцля.

Затем — годы войны: священное единение царило в сердцах, не оставляя места для оговорок относительно меньшинств. В предпоследнем классе учитель, которого я не забыл, Зиглер (на его уроках обычно шумели, а в том году, к его восторгу, школьники стали тихи и прилежны), рассуждал однажды о терпимости. Мне показалось, что он смотрел в мою сторону и говорил для меня. Он развивал идею, согласно которой слово «терпимость» не выражает чувства, которое следует испытывать к тем, кто отличается от большинства: уважение лучше терпимости, подразумевающей взгляд сверху вниз.

Начиная с 1933 года я, чтобы не скрывать из трусости свое еврейство, заявлял о нем, стараясь делать это не слишком нарочито. В 30-е годы университет не был заражен гангреной. С. Бугле, Э. Алеви, даже А. Риво (который в течение нескольких недель был министром народного просвещения Виши, вероятно, потому, что написал до войны книгу о национал-социализме) не опасались, судя по всему, распространения занесенного из-за Рейна антисемитизма. Но я ощущал изменившуюся атмосферу, слышал в кино возгласы «Евреи, евреи!», когда Леон Блюм появлялся на экране. Ж. Мандель, Ж. Зей, оба убитые во время оккупации, занимали посты в Совете министров; правые и крайне правые еженедельники бичевали их как сторонников войны во имя еврейской солидарности, которая для них важнее французских интересов.

Во время и после войны никто не мог утверждать, что мои позиции коренятся в моем еврействе. Я не принял никакого участия в чистке, мои письменные выступления (за исключением, быть может, статей о нескольких писателях[210]) не рисовали манихейской картины Франции. Сразу же после капитуляции Третьего рейха я ратовал за примирение с Германией. Вследствие гитлеровских преступлений антисемитизм исчез с политической сцены, сохранившись, возможно, где-то в потемках или в подполье. Книга Бардеша о Нюрнбергском процессе хоть и вызвала, пожалуй, скандал, но не оказала подлинного воздействия.

Я принял к сведению возникновение Израиля в 1948 году, не испытав чувства победы; у меня не было сознания того, что произошло событие всемирно-историческое, weltgeschichtlich, как говорят немцы. Я не отождествлял себя с этими первыми поселенцами, которые поднимали целину и строили государство. Война сопровождала рождение Израиля или, вернее, сделала его возможным. Она только еще начиналась. Обстановка, в которой израильтянам удалось восторжествовать над коалицией своих арабских соседей — сирийцев, иорданцев, египтян, — была результатом невероятного стечения случайностей. Израилю предстояло стать милитаризованным государством.

Я впервые посетил Израиль в 1956 году. Больше всего поразило меня возникновение в XX столетии почти забытого политического явления — Республики граждан-солдат. Тот, кто наблюдает издалека, видит, как два-три миллиона израильтян теряются в море десятков миллионов арабов. Ему (я имею в виду и себя) легко забыть, что, за исключением, может быть, 1948 года, мобилизованная израильская армия имела как количественное, так и качественное превосходство над армиями своих объединенных врагов. Начиная с 1956 года, если уж не с 1948-го[211], я должен был анализировать и комментировать ближневосточную политику в соответствии с деонтологией моей профессии: максимальная объективность, необходимость сообразовываться с французскими интересами и опираться на правила политической этики, как бы они ни были двусмысленны.

Теоретически франко-израильский союз обеспечивал мне интеллектуальный комфорт. Но лишь в известных границах: в 1956 году меня смутила англо-французская операция в Суэце, сговор французов с израильскими министрами — эта макиавеллическая акция, совпавшая с венгерской революцией. П. Бриссон упрекнул меня за мои критические выступления: «В кои-то веки мы что-то делаем или пытаемся делать, а вы критикуете, мало того — вы, еврей, осуждаете франко-еврейский союз…» В день, когда Насеру был предъявлен ультиматум, Мишель Дебре с женой и чета Фроссаров обедали у нас дома. Мишель Дебре сомневался в успехе «при подобном режиме». Все мы были озадачены, настроены скептически и враждебно. Следовало ли понимать дело так, что франкоанглийские союзники поставили себе целью свергнуть Насера и заменить его другим военным? В первый день экспедиции английское радио говорило о Негибе. Он был выбран в качестве вождя, лидера офицерами, организовавшими заговор против короля Фарука, и отстранен через несколько месяцев после падения монархии.

Французы — Ги Молле, Кристиан Пино — вероятно, мало думали об открытии Суэцкого канала; если не брать в расчет Израиль, почему египтянам надо было лишиться средств, которые они получали от прохода грузовых и нефтеналивных судов? Французы надеялись поразить в самое сердце алжирскую революцию, которую действенно поддерживал Насер; даже отставка Насера и приход менее антизападной команды не положили бы конец арабской поддержке ФНО.

В течение всех этих лет, между 1954-м и 1960-м, я не скрывал от себя хрупкости, неустойчивости этого альянса. Было случайностью, что обе страны, Франция и Израиль, оказались в состоянии войны с арабским миром. Первая — из-за Алжира, вторая — из-за палестинцев и арабской враждебности. Но алжирской войне предстояло окончиться раньше, чем другой; ни одной из двух стран не было суждено разделить с союзницей радость ее побед и горечь поражений. В 1956 году, во время путешествия по стране, мне повезло встретиться с Бен Гурионом, который тогда был не во власти и жил в своем мошаве. Белая комната безо всякого декора, почти монашеская келья; на стене книжные полки: мой беглый взгляд наткнулся на Маркса в переводах Молитора, Спинозу, Канта, других философов и на еврейскую литературу, мне не знакомую. Мы беседовали; разговор зашел об Алжире, и мой собеседник серьезно сказал: «I read the press; yesterday, 23 died, the day before yesterday 34, today 28. But you will have to go»[212]. Я не возразил ему.

Наш разговор происходил в мае 1956 года, до национализации Суэцкого канала, до синайской кампании. Слова этого старого государственного деятеля с чертами, словно выточенными резцом, и седой гривой, говорившего как философ и выказывавшего при случае свой темперамент борца, простодушно выразили суть франко-израильского недоразумения, которое в один прекрасный день должно было выйти наружу. Израиль покупает у Франции оружие, присылает к нам своих инженеров-атомников, а взамен всемерно помогает нам в ООН и воздерживается от критики алжирской политики, проводимой Четвертой или Пятой республикой. Многие израильтяне, будь то частные лица или политические деятели, не верят во французский Алжир или в умиротворение. В тот день, когда Франция найдет решение — по всей вероятности, независимость, — она вернется к проарабской политике, которая уже проявилась в 1948 году в многодневных колебаниях, перед тем как признать Государство Израиль. Еще до того, как поставки нефти станут для страны вопросом жизни или смерти в обыденном смысле слова, Франции предстояло занять по меньшей мере промежуточную линию, соблюдать некий нейтралитет между израильтянами и арабами.

Разумеется, когда в 1960 году Бен Гурион прибыл с официальным визитом во Францию, генерал де Голль приветствовал его как «друга и союзника». Во время бесед Генерал настойчиво расспрашивал израильского президента о его проектах расширения границ. Он не поверил отрицательному ответу Бен Гуриона; в то время Генерал не объявлял себя (и возможно, не был) противником завоеваний, которые укрепили бы безопасность маленького еврейского государства. Именно во время этой третьей фазы, фазы франко-израильского союза, на мой взгляд недолговечного и хрупкого, я опубликовал в «Фигаро литтерер» статью о евреях и израильтянах.

Я написал эту статью не для «Фигаро литтерер» или какого-либо другого еженедельника; это был ответ на просьбу американского издательства, готовившего сборник, посвященный первому президенту Государства Израиль Хаиму Вейцману, человеку, который вырвал у лорда Бальфура заявление о национальном очаге для евреев и вел переговоры с королем Фейсалом, главой. Хусейнитской династии, единственным арабским монархом, не проявившим мгновенно непреклонной враждебности к заселению евреями Палестины. Недавно Бен Гурион в речи, прославляющей алию, возвращение евреев диаспоры в Израиль, заявил, что только в Палестине евреи могли бы жить полной жизнью именно как евреи. Это заявление вызвало у меня раздражение, и, возможно в ответ, я написал статью, появившуюся в «Фигаро литтерер» (24 февраля 1962 года). Она выражала крайности моих размышлений о еврейском вопросе и в качестве вклада в сборник памяти Вейцмана имела провокационный характер.

Благодаря моей статье розничная продажа «Фигаро литтерер» в Париже удвоилась, а я получил множество интереснейших писем (к несчастью, потерянных), богатых всеми оттенками одобрения и осуждения. Что касается моих прогнозов относительно будущего, ожидавшего франко-израильский союз, то одни обвиняли меня в пессимизме, тогда как другие упрекали за неуместное предвосхищение событий. Это сказано не ко времени, сурово заметил мне Рене Мейер. Я так никогда и не узнал, почему время было выбрано неудачно. Прочитай меня израильтяне внимательно, они избавили бы себя от неприятных сюрпризов в 1967 году.

Что касается прочего, то есть главного, то я защищал два тезиса: каждый из нас в этом мире принадлежит к какой-либо одной нации; еврей не изменяет своему еврейству, если он, пусть даже и не соблюдая обрядов, повинуется своему Закону, если сохраняет в своих мыслях и своей жизни лучшее из духовного наследия Израиля. Я не отступаюсь ни от одного из этих тезисов, но теперь сформулировал бы их не столь прямолинейно. Впрочем, перепечатывая эту статью в сборнике «Де Голль, Израиль и евреи» («De Gaulle, Isra?l et les Juifs»), я обозначил в примечаниях собственную дистанцию по отношению к тексту, написанному пять лет тому назад.

Несколькими годами позже New School for Social Research[213] пригласила меня принять участие в дебатах на тему: «Is multicitizenship possible?» Может ли человек быть гражданином более чем одной страны? В плане позитивного права нельзя отрицать тот факт, что многие люди пользуются двойным гражданством. По достижении призывного возраста юные французы, родившиеся, например, в Англии, должны сделать выбор. Если они уклоняются от призыва, то теряют французское гражданство. Многие французы приобрели израильское гражданство, не потеряв при этом своего первоначального подданства. Однако эти случаи, сравнительно немногочисленные, не решают политической и моральной проблемы.

Вспоминаю дискуссию, завязавшуюся где-то в Париже среди дюжины евреев, людей с положением, по случаю уж не помню какого ближневосточного кризиса. И вот один из собеседников задал себе и другим вопрос: что делать, если раздоры между Израилем и Францией обострятся? Среди нас был генерал в отставке. Его спросили: «Повиновались ли вы, если бы правительство приказало вам воевать против Израиля?» Генерал ответил, как подсказывал здравый смысл, хотя его слова шокировали некоторых из присутствовавших: «Я французский генерал и исполняю задачи, которые ставит передо мной мой начальник и, в конечном счете, мое правительство». Если евреи требуют для себя равенства в правах, они не могут служить одновременно двум кесарям; крайний случай представляется пока невероятным, однако после 1967 года и разрыва фактического франко-израильского альянса многие офицеры болезненно переживали противоречие между своим долгом французских воинов и своими симпатиями в качестве евреев. Вопрос двойного гражданства встал бы на самом деле, в том случае, если бы француз еврейского происхождения пожелал быть сначала израильтянином и только потом — французом, обязанным служить французскому государству.

С другой стороны, при демократическом режиме преданность своему государству не носит и не должна носить тоталитарного характера. Многие французы, даже верные Франции, не скрывают, что испытывают особое предрасположение к тому или иному иностранному государству. В прошлом веке католики поддерживали дипломатию Папы, который в то время выступал также в качестве светского правителя Рима. Огромное большинство коммунистов, по крайней мере среди активистов и «освобожденных партработников», многократно доказали на деле свою преданность в первую очередь своей идеологической родине. Но, разумеется, евреи не хотят, чтобы их уподобляли коммунистам, безоговорочным исполнителям воли зарубежной державы.

В Соединенных Штатах лобби являются составной частью нормального хода политической жизни. Брат президента Картера зарегистрировался как оплачиваемый представитель ливийского правительства. Американский Еврейский комитет постоянно влияет на общественное мнение и на руководителей США, настраивая их в пользу Израиля и израильской дипломатии. И хотя не все американские евреи, входящие в Комитет, одобряют тезисы и действия Менахема Бегина, еврейские организации до сих пор продолжают действовать единым фронтом, сохраняя видимость единодушия. Как уже много раз говорилось, Франция не знает ничего равнозначного лобби, голосованию в пользу евреев, ирландцев или греков. Народ Соединенных Штатов, составившийся из иммигрантов, остается на удивление разнородным, хотя американская среда частично вылепила все этносы по своему образу и подобию. Гражданство превращает иммигрантов в полноправных членов общества, узаконивает их статус, но не стирает различия их этнического происхождения. Во Франции иммигранты интегрируются в общество скорее посредством языка и культуры, чем гражданства. Разногласия между французами, постоянно возобновляемые со времен Революции, а может быть, и Реформации, считаются нормальными или неизбежными; двойное же подданство, двойное гражданство остаются подозрительными. Когда еврейское движение «Обновление», стоящее в оппозиции к официальным организациям, провозгласило идею «голосования в пользу евреев», со всех сторон раздались многочисленные протесты.

Что касается моего случая, то я всемерно старался соблюдать политико-этические нормы французского политического обозревателя. Мои комментарии всегда содержат больше анализа, чем оценочных суждений, но никогда не достигают полной объективности. Чаще всего они подсказывают решение, которое мне кажется наилучшим для Франции или для сохранения мира, или же наиболее согласным с нравственностью. Мои комментарии, посвященные Ближнему Востоку, предполагают право Израиля на существование, не отрицая того факта, что создание этого государства нанесло урон палестинскому населению и ранило чувства всего арабского мира.

Сформулировав для себя эти основные принципы, я судил о каждом конкретном кризисе, распределяя ответственность, ошибки и вину между участниками со всей возможной справедливостью. В 1956 году я осудил англо-французов более сурово, чем израильтян, потому что первым принадлежала инициатива, тогда как последние только воспользовались случаем, чтобы свести старые счеты с насеровским Египтом и обеспечить себе несколько лет спокойствия на границах.

В 1967 году я возложил вину на Египет, так как Насер сознательно предпринял шаги, которые должны были спровоцировать израильское нападение (он ждал этого). Закрытие Тиранского пролива, формирование иорданско-египетского командования, сосредоточение египетских дивизий на Синайском полуострове — вот три повода к войне, которые были заранее оговорены руководителями еврейского государства. Говоря вульгарным слогом, they wanted it, they got it[214].

И в 1956, и в 1967 годах я не безоговорочно разделял энтузиазм, охвативший евреев во Франции и во всем мире. В 1956 году на другой день после вторжения на Синай я выступал на семинаре (на площади Вогезов), организованном раввином Фейерверкером. Во время дискуссии я высказал свои сомнения и возражения; какой-то молодой человек — я и сейчас ясно вижу его: примерно двадцатипятилетний, внешность предельно непохожая на типично еврейскую, безупречно отглаженная складка брюк, светлый пиджак, приятное лицо — заключил беспорядочные дебаты возгласом: «Вывод — кто сильнее, тот и прав». Против своего обыкновения, я на этот раз страстно и гневно прочитал своему оппоненту мораль. Эта формулировка, достойная какого-либо французского Макиавелли, слишком часто верна, но еврею следовало бы постыдиться употреблять ее. Часто ли евреи были сильнейшими? Долго ли еще они ими останутся?

Политика, которую вели израильтяне с 1967 по 1973 год, логически вела к новой войне. В каждый из моих приездов я говорил об этом израильским друзьям. Ни Египет, ни другие арабские страны не потерпели бы великого Израиля. Я критиковал размещение израильских войск вдоль Суэцкого канала как по военным, так и по политическим соображениям. Канал не образует надежной преграды; он вынуждал израильтян давать бой сравнительно далеко от своих баз. С политической точки зрения оккупация Синая, области Газа и Трансиордании делает Израиль имперским государством в масштабе региона. Военная эскалация шла неумолимо, от одной битвы к другой.

Сирийско-египетское нападение в 1973 году я расценил как нормальное, равно как и израильское нападение в 1967-м (нормальное в смысле соответствия общепринятой практике, обычаю или «этике» Machtpolitik, политики силы). После прекращения огня я, вопреки израильским победам в последней фазе войны, порадовался успехам, одержанным в первые дни египтянами, — успехам, благодаря которым президент Садат мог выбрать мирный путь, после того как зарубцуются раны, нанесенные самолюбию и гордости.

Я поддержал переговоры в Кемп-Дэвиде, не питая особых иллюзий; критиковал идею великого Израиля, поселения, организуемые в Трансиордании, и политику Бегина в целом. Я критиковал также французскую дипломатию, которая предлагала взамен кемп-дэвидской процедуры не какую-либо другую процедуру, а заявления, теоретически безупречные, но неприменимые на практике. Разумеется, будь я дипломатом, а не свободным обозревателем, мне пришлось бы сообразовываться с политикой, с которой я несогласен. Многие дипломаты, не являющиеся евреями, оказались в неприятной ситуации, осуществляя и защищая дипломатическую линию, о которой сожалели.

Короче, я следовал деонтологии, которую считал для себя обязательной, нередко получая при этом раздраженные или даже оскорбительные письма то от евреев, то от неевреев: от первых — потому что высказывал некоторые оговорки по поводу политики Израиля; от вторых — по противоположным причинам. Письма антисемитов оставляют меня равнодушным в той степени, в какой я могу им быть, столкнувшись со слепой, утробной ненавистью; письма евреев трогают меня больше, но им не удается ни на йоту меня поколебать. Я французский автор; еврей, который реагирует и думает прежде всего и главным образом как израильтянин, живет в противоречии с самим собой. Почему бы ему не жить на своей родине?

В части пресс-конференции Генерала, посвященной июньским (1967 года) событиям, содержалось несколько слов, которые были замечены и вызвали комментарии: «Народ особого склада, уверенный в себе и властный». Некоторые люди, которых я уважаю и которыми восхищаюсь, например преподобный отец Рике, отказались заподозрить в словах Генерала иные чувства, кроме восхищения незаурядным народом, даже если в данном случае этот народ злоупотребил своей склонностью властвовать. Я, со своей стороны, не сомневался — и остаюсь убежденным в своей правоте, — что Генерал хотел преподать урок французским евреям, равно как израильтянам. А потому, употребив термин «народ», включающий и израильтян, и евреев диаспоры, он обращался не к одним евреям Израиля. Его раздражение, по всей видимости, было вызвано поведением французских евреев по случаю победы в Шестидневной войне: толпами демонстрантов, произраильской позицией некоторых печатных органов, доходившей до публикации ложных новостей, произраильскими настроениями массы французов, воодушевленных пропагандой и движимых смутными эмоциями — сочувствием к Израилю, Давиду, которому угрожал Голиаф, но и едва осознанным желанием реванша над арабами, которое возникло после ухода из Северной Африки, что отождествлялось с национальным поражением.

Я тогда долго размышлял, нужно ли мне вступать в эту дискуссию, так же как раньше долго думал, публиковать ли свои мысли об Алжире. Антисемитом генерал де Голль не был никогда, по крайней мере со времени своего вхождения в политику в 1940 году. Стоит ли драматизировать значение нескольких слов, не исключавших, в конце концов, лестного для евреев толкования? Мог же Генерал считать, что «уверенный в себе» и «властный» — это комплименты. Толкование, впрочем, тем менее вероятное, что эпитет «властный» постоянно употребляли французские антисемиты, в частности Ксавье Валла, верховный комиссар по делам евреев во время последней войны. «Протоколы сионских мудрецов», знаменитая фальшивка, сфабрикованная царской полицией, вдохновлялась теми же настроениями и обвиняла евреев в том же грехе: стремлении к власти и господству.