О себе

О себе

Когда Вы впервые в жизни взялись за перо и написали свой самый первый рассказ?

Мне было лет восемь, и я написал рассказ о том, как на нашу страну напали немцы. Если мне не изменяет память, это было вольное переложение одной из песен. А потом пришла моя тетя (она преподавала русский язык в университете) и сказала, что рассказ малохудожественный. Я не понял, что это значит, но с тетей спорить не стал. С тех пор вопрос художественности обрел для меня особое значение.

В Вашем вхождении в литературу есть что-то неожиданное, таинственное, я бы даже сказал, чудесное. Никто не знал про существование писателя Водолазкина еще несколько лет назад — знали ученого, филолога, специалиста по древнерусской литературе — и вдруг стали выходить одна за другой художественные книги, и Вам довольно быстро и, на первый взгляд, очень легко удалось сделать себе имя в литературе. А ведь нынче это еще труднее, чем в советские времена, и можно привести в пример немало людей, написавших одну или две книги, но писателями так и не ставших. Вы — стали. В чем Ваш секрет и действительно ли тут замешано какое-то волшебство?

Мне кажется, и в моем случае имя делалось не без сложностей. После вручения одной из литературных премий ко мне подошел почитаемый мной Владимир Семенович Маканин. Он сказал мне, что рассчитывал на победу моего романа «Соловьев и Ларионов» и сожалеет, что этого не случилось. И прибавил: «Всё у вас для этого было — кроме имени. Вам не хватило имени». Что до легкости, о которой Вы говорите, то она выразилась в несколько другом смысле. Я не испытывал напряжения, свойственного начинающим авторам. Ко времени публикации моих первых вещей вопрос самореализации (он важен для всякого человека) в моей жизни уже не был основным. «Опорной» ногой я стоял в науке, и страха «не состояться» у меня не было. В случае литературной неудачи я бы продолжал заниматься Древней Русью (как, впрочем, занимаюсь ею и сейчас), эта работа доставляет мне радость.

Вы долго к этому шли, таились, писали в стол и не решались публиковать или же стали писать относительно недавно? Как это случилось? Не страшно ли было отдавать в печать свое первое сочинение? Известный ученый, доктор наук, а вдруг Вас обругала бы критика, коллеги либо подняли бы на смех, либо посочувствовали. Это все-таки риск. Или же Вы всё точно рассчитали? А с другой стороны, не жалеете, что какое-то время было упущено? Может быть, стоило начать раньше?

До сорока лет я написал лишь несколько вещей, так что речь о систематическом писании в стол не идет. Было, скорее, другое. Предчувствие, что литература — это та сфера, которая когда-нибудь может стать моей. С этим предчувствием я, видимо, и пошел когда-то на филфак, как идут туда многие — не имея еще конкретных жизненных планов, из влечения к слову как таковому. Другое дело, что филологическое образование — это я понял уже потом — к писательству особо не приближает. Иногда даже отдаляет, поскольку свое умение писать литературно филолог способен ошибочно принять за что-то большее. Гладко написанный текст — это еще не литература. Литература — это то, что возникает над текстом, как электрическое поле вокруг проводов. И для того, чтобы создать это поле, автору нужна особая энергетика, особое умонастроение, видение (ведение?), которые появляются с опытом. Под опытом я понимаю не механическую сумму пережитого, а результат внутренней работы, который включает и пережитое, и выводы из него, и что-то такое, что приходит без всякой видимой причины. Это возникает чаще всего в зрелом возрасте, и здесь лежит ответ на Ваш вопрос, жалею ли я, что время упущено. Нет, не жалею, потому что время не было упущено — внутренняя работа шла. Начни я писать раньше — мог бы, наверное, публиковать тексты, создающиеся на чистой технике, — детективы, фантастику, еще что-нибудь. Но жанр, стиль (а с ними — глубина погружения) обладают удивительной цепкостью, и не всегда у начавшего «в легком жанре» впоследствии получается сменить регистр. Я знаю талантливых людей, которым, несмотря на все усилия, это так и не удалось. Что до возможности выглядеть смешным, то, я знаю, некоторые мои коллеги из этих соображений пишут под псевдонимом. Но правда, как известно, рано или поздно выходит наружу, и тут уж становится смешно вдвойне: еще и под псевдонимом. Я, подобно Карлсону, в этом отношении сохранял спокойствие. С годами вообще меньше смотришь по сторонам, просто делаешь то, что считаешь нужным.

Изменилась ли как-то Ваша повседневная жизнь после того, как Вас стали печатать и из ученого Вы… как бы это лучше сказать — превратились в писателя, обогатились им, усложнились, раздвоились? В самом деле, как в Вас сосуществуют два этих начала, не мешают ли они друг другу? Кто жена, а кто любовница — или же чеховское сравнение тут не работает?

Наука и литература — это разные способы познания мира. В одной голове они могут чувствовать се бя хорошо, лишь находясь в разных помещениях. Совместное их проживание пагубно: хуже пестрящего научными данными романа может быть только художественно написанное исследование. В науке я текстолог, занимаюсь преимущественно генеалогией древнерусских текстов, и работы мои похорошему скучны. Настоящая наука должна сводить эмоции к минимуму, и полученное научное воспитание не позволяет мне изменять этому принципу. Те эмоции, которые не помещаются в генеалогические стеммы, я отдаю литературе. Необходимое разделение науки и литературы не исключает в то же время их взаимодействия. Наука дает литературному творчеству материал и внимательное отношение к источникам, литература же, со своей стороны, — тот гармонический взгляд, которым поверяется алгебра науки. Что до чеховского образа, то я назвал бы себя двоеженцем, но боюсь, такого определения не поддержит моя жена.

Что вам важно в художественном слове — как писателю, как исследователю и как читателю? Что Вы любите читать больше всего? А чего никогда не читаете?

Я не могу сказать, что есть тексты, которые никогда не буду читать. Такое заявление для филолога недопустимо. Даже плохой, слабый текст очень важен для отражения общей картины. Для того чтобы определять литературную магистраль той или иной эпохи, нужно обращать внимание и на проселочные дороги. Движение литературы — это последовательное проникновение в сферу невыразимого, отвоевывание у нее новых пространств. Художественные новации возникают не из праздного интереса, они — инструменты, при помощи которых с явлений снимают проклятие невыраженности. Новые инструменты появляются только тогда, когда старые уже не достигают цели. Как читателя меня интересует то новое, что удалось выразить. Как исследователя — те инструменты, при помощи которых удалось выразить новое. Как писателя — то, что всё еще остается невыраженным.

Становится ли новая книга для вас навязчивой идеей, которая полностью занимает вас, пока роман не будет готов, или Вы можете возвращаться к работе время от времени, когда чувствуете вдохновение?

Мне кажется, роман — это как длительные любовные отношения. Здесь предусмотрена возможность и чаю выпить, и на работу сходить. Особенно важно — на работу: у нас не много людей, позволяющих себе заниматься исключительно писательством. Понятно, что при таких обстоятельствах непрерывный экстаз невозможен. Зато в сердце автора есть сильное постоянное чувство. Автор часто думает о романе. А роман напоминает о себе не только за письменным столом, но и в электричке, в ванной, на рабочем заседании. Он входит в авторскую жизнь, и такое вхождение без определенной упорядоченности отношений невозможно.

Был один художник, который болезненно воспринимал выставки своих картин и отзывы посетителей, даже самые положительные. Он чувствовал ревность и, наверное, страх, что его не поймут или поймут не так. А вам не страшно делиться с людьми Вашими книгами? Что Вы чувствуете, отдавая готовую книгу в печать?

Я чувствую, что ее жизнь только начинается. Книга ведь только наполовину создается автором — вторая половина создается читателем, его восприятием. По большому счету, сколько читателей, столько и книг. Как же я могу ревновать к своим соавторам? Меня не пугают даже самые странные интерпретации моих книг: значит, и это было заложено в моем тексте. Не обвиняю читателя даже тогда, когда он не хочет быть соавтором и попросту закрывает мою книгу. Это ведь я и никто другой написал что-то такое, что родило в читателе подобный отклик.

«Соловьев и Ларионов» — Ваш писательский дебют?

Нет, кое-что я писал и раньше. Было несколько пьес, был роман «Похищение Европы», стилизованный под «литературную речь», — своего рода протест против расхристанных текстов, которые так любили в девяностые. На нынешний мой взгляд этот роман недопустимо публицистичен, сейчас я бы так уже не писал. Мне вообще кажется, что лишь в последние годы я начал избавляться от инфантилизма. Знаете, у меня какое-то удивительно позднее взросление.

Несмотря на годы занятия наукой?

Наука не учит жизни, а если и учит — то какой-то особой ее стороне, которая не очень пригодна в писательской работе. Стать представителем «профессорской» литературы было одним из главных моих страхов. Я и сейчас боюсь скатиться к литературе приема, всякий раз проверяю себя на способность над вымыслом слезами обливаться. Прежде всего — над своим собственным.

Получается?

Представьте себе — да. В защиту корпорации отважусь напомнить, что и филологи любить умеют.

Вы же помните фильм «Осенний марафон», который, как кажется со стороны, ровно про Вас: филолог, Ленинград, странная жизнь человека, которому с текстами легче, чем с людьми. Вы ведете такое бузыкинское существование? Я не про личную жизнь, разумеется, а про быт, тип научного существования.

Безусловно, Бузыкин — это очень питерский персонаж. И я знаю людей из моего круга, которые не только подобны Бузыкину, но он им очень нравится, они себя с ним отождествляют, им кажется, что этот фильм о них, и после выхода фильма они даже стали в себе несколько культивировать эти черты. Что касается меня, то я себя с Бузыкиным не отождествляю. Я человек другого склада.

Но Вы тоже бегаете целыми днями с заседания кафедры на ученые советы?

Нет, у меня всё несколько иначе. Бузыкин — это скорее тип университетского человека, бесконечно замотанного, бегающего с лекции на лекцию. У русского академического ученого особый образ жизни, прежде всего — спокойное занятие наукой.

Не предполагающее бегания с будильником?

Нет. У академического ученого в среднем два присутственных дня в неделю — когда он может выпить чаю с коллегами, а затем отправиться, как и во все прочие дни, в библиотеку или архив — основное место занятий исследователя. Жизнь гуманитария в русской академической традиции всегда была несуетной. Это не значит, что она — ненасыщенна, наоборот, она заполнена до предела. Если посмотреть, сколько успевают сотрудники Академии и как плодотворны их занятия, можно только удивиться. Человек же, читающий лекции, — а в России нагрузка очень велика — просто физически многого не успевает. То, что академический мир сейчас пытаются разрушить, — большая ошибка. Дело не только в том, что Академия обеспечивает львиную долю научных достижений России. Это еще среда, которая сама себя воспроизводит, а если угодно — и способ жизни. Всё это важно для нормального существования общества в целом, и надеюсь, что это все-таки сохранится.

Статус ученика Д.С.Лихачева обязывает к чемуто? Ну не знаю, материться нельзя публично, или там порнографический роман написать, или в НБП вступить?

Всякому человеку должно хватать его собственных тормозов. Если ему приходится вспоминать о том, чей он ученик, это опасный признак.

Вы петербуржец. Как Вы думаете, это накладывает на Вас какой-то отпечаток? Верите ли Вы в петербургский миф, и если да, то что он сегодня? Актуально ли противостояние двух столиц? Испытываете ли Вы чувство некоторого превосходства по отношению к москвичам? (Будь я петербуржцем, то, честно скажу, испытывал бы — а так только зависть.) Или неприязни к ним?

Я думаю, жизнь в этом городе накладывает отпечаток на любого. Петербург — это такая форма, которая неизменно лепит свое содержание. Посмотрите, как город опустошался после большевистского переворота или — особенно — в блокаду. На смену ушедшим приходило совершенно иное население. Оно съезжалось из самых разных мест, но уже после нескольких лет жизни здесь приобретало новое качество, становилось некой общностью, непохожей на население прочих городов. Не все из приехавших ходили в Эрмитаж или Мариинку, но важно уже то, что они ходили ми мо них, мимо соборов и дворцов, по набережным и мостам, и эта красота делала их другими. Нынешний Петербург лишен столичной энергетики, его больше не окружает аура власти, но тем с большей силой в нем стали проявляться его внутренние свойства, его метафизика. Что до противостояния Москвы и Петербурга, то если оно и существует, то скорее как род любовной игры — чтобы освежить чувства. Здесь любят шутить, что в Москве есть много чего, но всё лучшее — в Петербурге. Это, конечно, не совсем так. Несмотря на эти бодрые заявления, поток переезжающих из Петербурга в Москву гораздо мощнее противоположного. Всякий желающий «достичь успеха» понимает, что в полной мере цель осуществима лишь в Москве. Это касается большинства сфер — за исключением, может быть, науки и литературы, к которым мне посчастливилось иметь отношение. Потому, любя Москву, вряд ли я когда-нибудь задумаюсь о переезде. Мне кажется, что московские пространства уже превышают те пределы, которые способна освоить человеческая душа. А Петербург, как известно, город маленький. Перешел через мост — Пушкинский Дом, перешел через два — Публичная библиотека. Я живу недалеко от Петропавловской крепости и всюду хожу пешком. Петропавловская крепость не случайно построена Петром на Заячьем острове — оттуда оба рукава Невы простреливаются. Так что город у меня в целом под контролем.

Вы любите путешествовать? Что для Вас важнее всего в путешествии, ради чего Вы пускаетесь в до рогу? Какие Ваши любимые города или места?

Путешествовать — люблю. Мне интересно ощутить повседневность того места, куда приезжаю. Сидеть на скамейке в парке или растворяться в улице, ни во что не вмешиваться, просто наблюдать. Это чувство хорошо отражено Дмитрием Даниловым в романе «Описание города». Любимые города? Их много. Рим люблю, Париж, Лондон. Очень люблю Мюнхен — прожил там пять лет. Не говорю уже о Петербурге, в котором живу постоянно.

Складывается впечатление, что северная природа вам ближе, чем южная. Так ли это? Что вам в природе созвучно больше всего? Какой климат, ландшафт, настроение?

Северная природа — бедная, ее дополняешь, обогреваешь собой, к ней возникает своего рода жертвенная любовь, которая, как известно, очень сильна. Это не значит, что я не люблю южной природы — люблю, просто это другое чувство, тип любвистрасти. Важно, чтобы эта красота была одухотворенной, сопровождаемой — как многие вещи на юге — ароматом истории. Очень люблю Крым, описал его в романе «Соловьев и Ларионов». Крым — это и греки, и генуэзцы, и татары, и русская знать, и дама с собачкой. Безграничную нежность испытываю к Италии. Если бы жизнь устраивалась так, как я хочу, часть года проводил бы там. Жил бы на берегу моря где-нибудь под Неаполем и дышал вечностью. Лежишь на пляже, скажем, в Поццуоли, а вдалеке виднеется полуостров Мизено, где Одиссей похоронил двух своих спутников. За твоей спиной озеро, в котором, по Вергилию, вход в подземный мир. А рядом — порт, где высадился апостол Павел по дороге в Рим. Надо всем этим — вулкан Сольфатара, весь в серных испарениях. Тут и без серных испарений голова пойдет кругом…

Одна из важных тем Ваших произведений — проблема общения. И одиночества. А как Вы относитесь к интернету и внезапно обрушившимся на нас новым средствам связи? Чем одиночество современного человека отличается от одиночества людей других эпох?

К интернету отношусь спокойно — именно как к средству связи, не более. Я даже предпочитаю писать это слово, вопреки принятым правилам, с маленькой буквы: мы ведь не пишем с большой буквы слово «телефон». Блога у меня нет, ни в одной из социальных сетей я не состою: при слове «сеть» у меня возникает образ чего-то наброшенного сверху. Некоторые относятся к интернету с почти мистическим ужасом, поскольку не до конца понятно, что он в себе скрывает. Пользуясь современными технологиями, посредством интернета человека можно невероятно возвысить или, наоборот, устроить беспощадную травлю. Вообще говоря, человечество не всегда дорастает до своих открытий. Помните рассказ Зощенко «Диктофон», в котором, испытывая «гениальное изобретение», в него начали ругаться матом и стрелять? Нужно отдавать себе отчет в том, что все лезущие из интернета чудовища родились не в нем, а в человеческой голове. Общение в интернете — опосредованное, оно не дает уверенности в том, что твой адресат существует — по крайней мере таким, каким ты его себе представляешь. Социальная сеть от одиночества не избавляет, потому что одиночество — явление не социальное, а персональное. Древнерусские отшельники жили в дремучих лесах, но одиночества не испытывали.

Вы много лет посвятили изучению литературы Древней Руси. А какую литературу вам приятнее читать в повседневной жизни? Не интересно как предмет изучения, а именно приятно.

Любую, абсолютно любую, от средневековой хроники до современного детектива — лишь бы это было хорошо написано. Чередую самые разные времена и жанры — есть в этом что-то от контрастного душа.

Герой «Лавра» вспоминает слова Арсения Великого о том, что ему приходилось много раз жалеть о сказанных словах, но никогда — о молчании. Вам знакомо чувство сожаления о том, что промолчали, когда стоило говорить?

Когда я впервые прочитал эти слова Арсения Великого, я, представьте, задавался тем же вопросом. Я помнил еще строку Александра Галича «Промолчи — попадешь в палачи», и в сознании моем была еще свежа советская действительность. Но когда я задумался о фразе святого Арсения применительно к себе, то выяснилось, что о сказанном я действительно сожалел гораздо больше, чем о несказанном. Это мой персональный опыт, к которому я пытаюсь подходить со всей внутренней ответственностью. А кроме того молчание — оно ведь тоже бывает разным. Академик Лихачев однажды сказал: молчание — знак несогласия.

Вы — человек верующий? Если да — как и когда Вы пришли к Вере?

Да, я православный христианин, крестился в шестнадцать лет. Довольно позднее крещение, хотя в моей семье в прошлом были и священники. Один из них, протоиерей Александр Нечаев, был репрессирован и погиб в Коми. Вместе с тем, шестнадцать лет — тот возраст, когда созревает не только тело, но и душа. Она открывается для вопросов, прежде неважных и неинтересных. Например: в чем смысл человеческой жизни, если человек неизбежно умирает? Без Бога я этого смысла не находил — потому и крестился. Как это нередко бывало в советское время, — тайно, чтобы не возникло проблем с поступлением в университет. Я и сейчас стараюсь не говорить о вере без необходимости. Мне кажется, это свойство многих православных советского «призыва». Тогдашняя привычка к осторожности словно бы перешла в сдержанность сейчас, когда говорить о вере можно, а порой и модно. Понимаешь, что при многократном произнесении слова начинают девальвироваться.

Какая фраза из Библии Вам особенно близка?

Например, слова, сказанные Валтасару в Книге пророка Даниила: «Ты взвешен на весах и найден очень легким». Можете придумать что-то более совершенное? Как-то удивительно емко выражена абсолютная тщета величия, земного богатства и славы. Очень полезно повторять такие вещи самому себе.

Мир, изображенный в романе «Лавр», существует по жестким законам: зло наказуемо, грех требует искупления, от недуга спасает молитва. Насколько иначе устроена окружающая реальность в Вашем личном восприятии?

Зло наказуемо — даже тот, кто внешне остался безнаказанным, разрушил что-то в себе самом. Грех требует искупления — такие категорические высказывания допустимо обращать только к себе. От недуга спасает молитва — я был тому свидетелем.

Если времени, как утверждают Ваши герои, действительно нет, если бытие едино и неразделимо, как Вы ощущаете это в своей жизни? Умеете ли Вы свободно перемещаться во времени — может быть, не так, как ваш герой Амброджо, а по-своему?

Если считать себя всего лишь удачным сочетанием молекул, о вневременности говорить трудно. Умерев, раздаривать свои составные части земле и траве, продолжаться в кротах и ящерицах — в этом нет полета. Мне неинтересна такая вечность, потому что в ней нет моего «я», того, что называется душой. Ощущение вечности дает метафизический взгляд на вещи. Им обладает не только религия, но и литература, музыка, культура в целом. Всё это явления, выводящие нас за пределы материального, а значит — и за пределы времени, поскольку время, по одному старому определению, есть «форма существования материи». Мы находим наших собеседников в самых разных эпохах и при этом очевидным образом пренебрегаем временем. Что до моих собственных перемещений во времени, то, изучая древнерусскую литературу, я только этим и занимаюсь.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.