Глава IV

Глава IV

Детство милое. Как мне известен

Запах твой, твой дым, твое тепло.

(Из ранних стихов Владимира)

1

Купили снегиря на пару,

Но не пошли пока домой.

Тяжелый гам, как мокрый парус,

Чуть провисал над головой.

Рыдали ржавые лисицы,

Цыган на скрипке изнывал,

И счастье пряничным девицам

Ханжа веселый продавал.

И пахло стойбищем, берлогой,

Гнилой болотною травой.

И мокрый гам висел полого

Над разноцветною толпой.

Миусский рынок пел и плакал,

Свистел, хрипел и верещал,

И солнце проходило лаком

По всем обыденным вещам.

И только возле рей и крынок

Редел, плевался и сорил

Охотничий и птичий рынок…

2

…О, проливные снегири…

О, детства медленная память,

Снегирь, как маленький огонь,

Как «взять на зуб», как пробный камень.

Пройдите у чужих окон

И вспомните. Не постепенно —

Захлеблой памятью сплошной

Те выщербленные ступени,

Тот привкус резкий и блатной.

Там густо в воздухе повисли,

Прямой не видя на пути,

Начало хода, контур мысли,

Поступков медленный пунктир.

Но это сжато до предела

В малюсенький цветастый мир,

Но там начало пролетело.

Пройди неслышно… Не шуми…

3

Его возила утром мама

На трех трамваях в детский сад,

Далеко, за заводом АМО,

Куда Макар гонял телят.

Где в арестантские халаты

Часов на восемь водворят,

Где даже самый дух халатен,

О «тетях» и не говоря,

Но где плывут в стеклянных кубах

В воде общественной, ничьей,

К хвосту сходящие на убыль

Отрезки солнечных лучей;

Где верстаком нас приучали,

Что труд есть труд и жизнь — труд,

Где тунеядцев бьют вначале,

А после в порошок сотрут;

Где на стене, как сполох странный

Тех неумеренных годов,

На трех языках иностранных

Изображалось: «Будь готов!»

О, мы языков не учили,

Зато известны были нам

От Индонезии до Чили

Вождей компартий имена.

4

В те годы в праздники возили

Нас по Москве грузовики,

Где рядом с узником Бразилии

Художники изобразили

Керзона (нам тогда грозили.

Как нынче, разные враги).

На перечищенных, охрипших

Врезались в строгие века

Империализм, Антанта, рикши,

Мальчишки в старых пиджаках.

Мальчишки в довоенных валенках,

Оглохшие от грома труб,

Восторженные, злые, маленькие,

Простуженные на ветру.

Когда-нибудь в пятидесятых

Художники от мук сопреют,

Пока они изобразят их,

Погибших возле речки Шпрее.

А вы поставьте зло и косо

Вперед стремящиеся упрямо,

Чуть рахитичные колеса

Грузовика системы «АМО»,

И мальчики моей поруки

Сквозь расстояние и изморозь

Протянут худенькие руки

Людям

   коммунизма.

5

А грузовик не шел. Володя

В окно глядел. Губу кусал.

На улице под две мелодии

Мальчишка маленький плясал.

А грузовик не шел, не ехал.

Не ехал и не шел. Тоска.

На улице нам на потеху

Мальчишка ходит на носках.

И тетя Надя, их педолог,

Сказала: «Надо полагать,

Что выход есть и он недолог

И надо горю помогать.

Мы наших кукол, между прочим,

Посадим там, посадим тут.

Они — буржуи, мы — рабочие,

А революции грядут.

Возьмите все, ребята, палки,

Буржуи платят нам гроши;

Организованно, без свалки

Буржуазию сокрушим».

Сначала кукол били чинно

И тех не били, кто упал,

Но пафос бойни беспричинной

Уже под сердце подступал.

И били в бога, и в апостола,

И в христофор-колумба-мать

И невзначай лупили по столу,

Чтоб просто что-нибудь сломать.

Володя тоже бил. Он кукле

С размаху выбил правый глаз,

Но вдруг ему под сердце стукнула

Кривая ржавая игла.

И показалось, что у куклы

Из глаз, как студень, мозг ползет,

И кровью набухают букли,

И мертвечиною несет,

И рушит черепа и блюдца,

И лупит в темя топором

Не маленькая революция,

А преуменьшенный погром.

И стало стыдно так, что с глаз бы,

Совсем не слышать и не быть,

Как будто ты такой, и грязный,

И надо долго мылом мыть.

Он бросил палку и заплакал

И отошел в сторонку, сел

И не мешал совсем. Однако

Сказала тетя Надя всем,

Что он неважный октябренок

И просто лживый эгоист,

Что он испорченный ребенок

И буржуазный гуманист.

(…Ах, тетя Надя, тетя Надя,

По прозвищу «рабочий класс»,

Я нынче раза по три на день

Встречаю в сутолоке вас…)

6

Домой пошли по 1-й Брестской,

По зарастающей быльем.

В чужих дворах с протяжным треском

Сушилось чистое белье.

И солнце падало на кровли

Грибным дождем, дождем косым,

Стекало в лужу у «Торговли

Перепетусенко и сын».

Володя промолчал дорогу,

Старался не глядеть в глаза,

Но возле самого порога,

Сбиваясь, маме рассказал

Про то, как избивали кукол,

Про «буржуазный гуманист»…

На лесенке играл «Разлуку»

Слегка в подпитье гармонист.

Он так играл, корявый малый,

В такие уходил баса.

Что аж под сердце подымалась

Необъяснимая слеза.

7

А мама бросила покупки,

Сказала, что «теряет нить»,

Сказала, что «кошмар» и — к трубке,

Скорее Любочке звонить.

(Подруга детства, из удачниц,

Из дачниц. Все ей нипочем,

Образчик со времен задачников,

За некрасивым, но врачом.)

А мама, горячась и сетуя,

Кричала Любочке: «Позор,

Нельзя ж проклятою газетою

Закрыть ребенку кругозор.

Ведь у ребенка „табуль расса“

(Да ну из Фребелевских, ну ж),

А им на эту „табуль“ — классы,

Буржуев, угнетенных. Чушь.

Володя! Но Володя тонкий,

Особенный. Не то страшит.

Ты б поглядела на ребенка —

Он от брезгливости дрожит.

Все мой апостол что-то ищет.

Ну, хватит — сад переменю.

Ах, Надя — толстая бабища,

Безвкуснейшая парвеню».

8

Володя слушал, и мокрица

Между лопаток проползла.

Он сам не ведал, что случится,

Но губы закусил со зла.

Какая-то чужая сила

На плечи тонкие брела,

Подталкивала, выносила…

Он крикнул: «Ты ей наврала.

Вы обе врете. Вы — буржуи.

Мне наплевать. Я не спрошу.

Вы — клеветуньи. Не дрожу и

Совсем от радости дрожу».

Он врал. Да так, что сердце екнуло.

Захлебываясь счастьем, врал.

И слушал мир. И мир за окнами

«Разлуку» тоненько играл.