ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1.

Младшего Ермакова провожали торжественно и шумно. У вокзала собралось множество людей. Смущенный Володя стоял, неловко прижимая к груди маленький букетик пожухлых от мороза живых цветов.

Первым заговорил Рыбаков.

— Сегодня мы провожаем в ратный путь еще одного сибиряка-добровольца Владимира Ермакова. Что хочется сказать ему на прощание? Передай, Володя, бойцам Красной Армии, что мы все считаем себя солдатами. И ради победы готовы на любую жертву. Сибиряки сделают все, чтобы красноармейцы были сыты, одеты, имели отличное оружие. Пусть бойцы не беспокоятся о своих семьях. Мы не оставим их в нужде, не покинем в беде. А еще передай однополчанам, чтобы готовились к встрече нового пополнения. Скоро отправится на фронт добровольческая стрелковая сибирская дивизия, в которой немало и малышенцев. Пожелаем же, товарищи, танковому экипажу братьев Ермаковых боевых удач. Пусть минуют их вражьи пули и мины, обойдет стороной смерть. Пусть с честью пронесут они красное знамя Победы до самого Берлина. Ну, солдат Ермаков, — Василий Иванович повернулся, положил руки на плечи парню, — в добрый час. Будь таким, как твои братья. Возвращайся домой с победой! Счастливо, сынок.

Он привлек к себе Володю и трижды поцеловал его.

Потом были еще речи. Такие же короткие и взволнованные.

И вот прощальный гудок паровоза. Поплыла подножка, на которой стоял без шапки светловолосый парень и махал рукой.

Жалобно вскрикнув, зарыдала Пелагея Власовна. Муж гладил ее по голове, говорил какие-то успокоительные слова, а сам прятал полные слез глаза.

Рядом с Донатом Андреевичем стоял Рыбаков. Из-под шапки выползла тонкая черная змейка волос и большим полукольцом прилипла к белому лбу. Лицо строгое. Четко обозначились скулы. «Мальчишка, — думал он, глядя на проплывающий мимо поезд. — Совсем юнец. Наверное, ни разу не брился. А сколько их, таких, пало на подступах к Минску, Смоленску, Москве? Молодость народа, его будущее…»

Исчез эшелон из глаз. Опустел перрон. В той стороне, куда ушел поезд, показалось солнце. Большое, но неяркое. Оно окропило землю холодным желтым светом, посеребрило накатанные колесами рельсы, и они вдруг заблестели. Сверкающая колея протянулась до самого неба. И словно соперничая с ней в блеске, ожили, заискрились под солнцем бескрайние снега.

Снега, снега…

Плотным студеным покрывалом окутали они леса, прикрыли реки и озера, поля и равнины. Кругом безжизненно-белые холодные сугробы. Ветер вспугнутым зайцем скачет по ним, петляет и кружит. На бегу он царапает наст, сдирает с него белую легкую пыльцу, свивает, скручивает ее в огромные жгуты и волнами поземки перекатывает с места на место. Заунывно гудят телефонные провода, одичало каркают вороны, трещат от мороза березы и ели. И кажется: скованная зимней стужей природа совсем обессилела, и ей уже никогда не стряхнуть с себя ледяное оцепенение, и вечно будет властвовать над землей белое мертвое безмолвие. Но это только кажется! Разрой сугроб — и в глаза тебе брызнет зеленью до поры притаившаяся озимь. Разотри в пальцах сухую шишечку березовой почки, понюхай — и сразу почувствуешь запах весны. Подо льдом и снегом невидимые глазу текут по древесным корням необоримые соки земли, набухают, набираются от них сил скрытые в почве семена злаков, цветов и трав. По малой росинке, по капельке копит силы природа, готовясь к великому весеннему штурму. И он грядет, ломая льды, взрывая снега, неся всему живому жизнь и обновление.

Так было.

Так будет.

Во веки веков.

2.

Чтобы не проспать, Валя Кораблева завела будильник на шесть и все же несколько раз просыпалась ночью, смотрела на часы, а потом подолгу ворочалась.

В семь тридцать ей вместе с другими членами комиссии надо было быть на вокзале, встретить эшелон с детьми, потерявшими родителей, распределить ребят по детдомам и интернатам.

В половине седьмого Валя вышла на улицу. Было белесое морозное утро. Звезды еще не померкли, и луна сияла вовсю. А поселок уже проснулся. Светились окна, дымили трубы. В войну хозяйки просыпались рано. Нужно было много времени, изобретательности и труда, чтобы приготовить на день еду для семьи. Попробуй-ка из нескольких картофелин свари завтрак, обед и ужин на пять-шесть ненасытных ребячьих ртов.

Валя зябко поежилась, одернула плюшевую жакетку, потуже обернула вокруг шеи пуховый платок и широко зашагала по скрипучему, будто посеребренному снежку.

На полпути к вокзалу она нагнала двух женщин в полушубках с заиндевелыми воротниками. Они везли саночки с какими-то свертками. Потом люди стали встречаться чаще, а у вокзального крыльца она лицом к лицу столкнулась с соседом-пчеловодом Донатом Андреевичем Ермаковым.

Валя уважительно поздоровалась с ним и, на минуту задержавшись, спросила:

— Встречаете кого-нибудь?

— А как же, — не спеша ответил Донат Андреевич. — И не кого-нибудь, а внучку.

— А-а, — протянула Валя и прошла мимо. Уже поднимаясь на крыльцо, вдруг вспомнила, что у Ермаковых нет никакой внучки. А позавчера провожали их младшего сына Вовку.

Поезд опаздывал почти на час. В пустом, пропахшем карболкой зале ожидания сидели секретарь райкома комсомола Степан Синельников, Валя Кораблева, заведующая районо и представители двух детдомов. Лица у всех серые, утомленные. Говорили о трудностях с одеждой и топливом, о перебоях с продуктами.

— Нынче мы не голодаем. Картошки и овощей досыта, — похвалилась пожилая женщина в солдатской шапке-ушанке.

— Неужто потребсоюз завез?

— Дожидайся. Он сначала поморозит картошку, а потом детдомам предлагает.

— Свою вырастили?

— У нас в основном малыши. Много с ними вырастишь.

— Откуда же овощи?

— Ладно уж, поделюсь опытом, — женщина в ушанке улыбнулась. — Осенью мы создали заготовительную бригаду и поехали по окрестным деревням. Приезжаем, собираем народ. Поднимается на телегу девчушка и говорит: «В нашем детдоме живут эвакуированные дети-сироты. Их обездолила война. Скоро зима, а у нас нет овощей. Помогите, товарищи». И знаете, не бывает ни одного дома, из которого не принесли бы хоть ведро картошки, или моркови, или других овощей. Так мы за полторы недели центнеров полтораста насобирали. Рабочие МТС построили нам овощехранилище. Вот мы и зимуем припеваючи. Хоть иногда и без хлеба, зато с картошкой. Напечем картофельных оладий, напарим моркови да свеклы, и никакой голод не страшен.

— Удивительный народ сибиряки, — по-московски нажимая на «а», заговорила представительница другого детдома. — С первого взгляда вроде бы и суровы, и неприветливы, а приглядишься поближе — мягкие, добросердечные люди. Последней картофелиной поделятся. А уж для детей…

Приоткрылась дверь. В щель просунулась голова в фуражке с красным околышем. Крикнула: «Прибывает!» И исчезла.

К вокзалу, окутанный паром и дымом, подходил поезд. Перрон запрудила толпа. Сквозь нее с большим трудом удалось провести и пронести приехавших детей.

Их рассадили по лавкам в холодном зале ожидания, пересчитали и стали распределять по детдомам и интернатам.

Тут с протяжным скрипом приоткрылась тяжелая дверь. В щель бочком просунулся Ермаков, следом вошла его жена и еще несколько женщин.

— Товарищи! — сердито прикрикнул на них Степан. — Куда вы? Не видите, дети? Сейчас отправим их, тогда пожалуйста…

— Погоди, — отмахнулся Ермаков, — не шуми, — и медленно двинулся по залу, вглядываясь в худые, изможденные лица детишек. Некоторые из них спали на лавках, другие, сгрудившись в кучи, о чем-то вполголоса разговаривали, безразлично глядя на незнакомых людей. В ребячьих глазах — усталость, тупое недоумение и уныние. Многие из них не раз побывали под бомбежкой, голодали и мерзли, мотались по детприемникам и больницам, пока, наконец, судьба не забросила их сюда.

Ермаков остановился перед девочкой лет трех, а может, и меньше. На ней драное пальтишко, стоптанные худые ботиночки и роскошный голубой капор с помпончиком на макушке. Лицо у девчурки бледное, маленький нос смешно вздернут, глаза большие и черные, как сливы. Они с интересом смотрели на незнакомого дедушку. А тот вдруг снял шапку, присел на корточки и ласково сказал дрожащим голосом:

— Здравствуй, внученька!

Разомкнув спекшиеся, потрескавшиеся губы, девчушка тонюсеньким голоском протянула:

— Я не внученька, а Лена.

— Знаю, Леночка, знаю. Разве ты не узнаешь меня? Я ведь твой дедушка.

— Мой? — в глазах-сливах — недоверие, изумление и радость. — Мой дедушка. Мой…

— Твой, внученька, — с трудом выговорил Ермаков. — А вон твоя бабуся. Вот она, смотри, — и показал на подошедшую жену.

— Бабушка! — зазвенел в притихшем зале пронзительный крик.

И черноглазая девчурка уже сидит на руках Ермаковой. Та прижимает хрупкое тельце к себе и, плача, приговаривает:

— Хорошая моя… внученька… Леночка. Пойдем домой. Пойдем, голубушка, пойдем, родная.

— Домой! — закричала Леночка. — Хочу домой!

Пелагея Власовна унесла девочку, а Донат Андреевич остался возле ошеломленных членов комиссии по приему и распределению детей. Он смущенно помял в руках шапку, переступил с ноги на ногу и, наконец, просительно заговорил:

— Не знаю, как все это оформлять, только думаю оформить и потом можно, а пока запиши эту девчушку на мою фамилию. Лена Ермакова. Будет у нас со старухой на старости лет внучка. Спасибо и до свидания. Заходите, всегда рады.

Он ушел.

Около Кораблевой остановилась женщина с ребенком на руках. Ласково гладя малыша по головке, она вполголоса ворковала ему:

— Сейчас посажу на саночки и покачу. Только ветер засвистит. Ты любишь кататься на санках?

«Так вот куда спешили эти женщины», — подумала Валя. А у распахнутых настежь дверей гудели голоса:

— А ты почему без очереди?

— Мне к девяти на работу. Рада бы постоять с вами, да недосуг.

— Ишь какая занятая!

— Постой, да это, никак, Кузовкина. У тебя же свои два мальца.

— И эти не чужие.

— Тяжело будет.

— А кому легко? Слава богу, картошка и молоко свои. Выходим, вырастим, а там…

— Он помашет тебе ручкой: «До свидания, мама», — и улетит в родные края.

— С богом. Пускай летит, лишь бы крылья были надежные.

Валя Кораблева вдруг почувствовала, что сейчас разрыдается. Она торопливо вышла на перрон. Остановилась возле заснеженной будки, в которой до войны продавали мороженое. Прижала к губам конец полушалка, закрыла глаза и долго стояла неподвижно, пересиливая рвущиеся наружу рыдания. Как и эти дети, Валя рано потеряла родителей. Но ей не посчастливилось встретить такое человеческое участие, такую заботу.

«Пусть летит, лишь бы крылья были надежные».

У Вали не было детства.

В коротком веке человеческом нет ничего отраднее детства. Золотая пора. Сколько светлой радости дарит она маленькому человечку! Бабушкины сказки, ледяная горка, первый пескарь, пойманный на удочку, ласки матери, похвала отца… Кажется, все вокруг только тем и заняты, что делают тебе приятное, доброе, полезное. Бабушка учит вышивать и вязать. Папа помогает сделать змея и нарисовать первую картинку. А за окном — солнце и трава. Солнце и пушистый снег. Солнце и теплые лужи. И все это твое, для тебя. И птицы щебечут — для тебя. И сирень цветет — для тебя. И стрекозы летают — для тебя.

У Вали не было детства. И после летнего дождя она не шлепала босиком по лужам, а мыла затоптанные полы в доме тетки, приютившей ее, сироту. И мягкая зеленая мурава была не Валина: девочка с нетерпением ждала дня, когда трава пожелтеет и высохнет и уже не надо будет пасти на ней гусей. И речка обижала ее: леденила, скрючивала, сводила судорогой пальцы, затягивала под лед скользкий рушник или наволочку.

Всё было чужое.

Все были против нее.

Детдом не смог отогреть Валину душу, опаленную людской черствостью. Детдом выучил ее, помог стать на ноги, но не вернул украденное детство. А юность? Ее придавила мохнатая черная лапа войны. Некогда и некого любить. Только работа. В ней и утешение, и забвение, и смысл всей жизни.

А в Вале вместе с тоской по ласке, по человеческой доброте и нежности копилась неутолимая жажда любви. Она любила во сне и в грезах, любила безответно и самоотверженно. Больше всего на свете она хотела любить, хотела быть любимой…

Весь день Валя составляла какие-то списки, отвечала на вопросы, звонила по телефону, а сама все думала и думала об одном и том же: о своей жизни.