ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1.

И снова пришел март — первый весенний месяц. Он принес победные вести с фронтов великой войны. Красная Армия наступала. На юге, и на севере, и на западе. Неудержимо и стремительно. Город за городом, район за районом очищались от врага Южная Украина, Прибалтика, Карелия. Ни гигантские оборонительные укрепления, ни буйно разлившиеся Днестр, Умань, Прут — ничто не сдерживало натиска советских войск. А впереди людям виделись новые наступления и победы, близкий конец жестокой войны.

Обычно ранняя весна в Сибири бывает и вьюжной и морозной. А с первых дней марта сорок четвертого в небе стало показываться такое яркое, веселое солнце, что бледные лица людей невольно расплывались в улыбках.

Звенели прозрачные сосульки, падая с крыш, сверкали лужи на солнцепеках. От их нестерпимо яркого блеска слезились глаза. Воздух напитался теплом и влагой и как будто потяжелел.

Но сибирская зима крепка на ногах. Ее запросто не сковырнешь. Схватилась она с весной бороться — и ну друг друга пересиливать. А в природе от этого началась невообразимая кутерьма. За одни сутки погода менялась по нескольку раз.

С утра было светло и морозно. Тонкий лед под ногами похрустывал. Пахло свежеразрезанным арбузом.

В полдень в валенках уже не пройдешь. Да и полушубок плечи давит. Старики расселись по завалинкам да скамеечкам, кости на солнышке греют.

А к ночи столбик термометра стремительно покатился вниз. Загудел ветер. Повалил холодный мелкий снег, и к полуночи такая метель разыгралась — свету не видать. За одну ночь сантиметров на десять снегу подвалило. На рассвете ветер утих, метель угомонилась. Над белой землей опять взошло красное солнце. Под его лучами пушистый снег вспыхнул и засверкал искрами. Выше поднялось солнце, и зазвенела капель, по-ребячьи невнятно залопотали крохотные ручейки. Снег потемнел и осел. Сырой ветер лениво пополз по улицам, царапая брюхо о твердый наст.

Но к вечеру опять похолодало. Огромные лужи покрылись ледяной корочкой. Такая гололедица, что и у кованой лошади копыта разъезжаются. Небо затянула серая мгла. Погасли звезды, провалился в мутную зыбь месяц. И снова посыпал снег.

Вот так и тягались зима с весной, пока однажды солнце не припекло и не растопило сразу ледяной панцирь земли. С крыш хлынули целые потоки. По дорогам ни на санях, ни на телеге не проехать. Черные завалины дымились паром. Оглашенно орали воробьи, лаяли собаки, кричали мальчишки, топая по лужам. Коровы и лошади ожесточенно чесались о заборы, роняя клочья вылинявшей шерсти.

А люди? Людям вдруг стало тесно и душно в комнатах. Валом повалили на улицы. Парни — шапки набекрень, куртки нараспашку, подставляют ветру раскрытую грудь. Девушки — полушубки долой. Самодельные жакеты не давят плеч, не скрадывают фигур.

Сошлись у ворот ермаковского дома одноногий Лукьяныч с Донатом Андреевичем и, как водится, заговорили о погоде.

— Шибко рано весна ноне заявилася, — начал Лукьяныч.

— Ранняя весна, что шкодливый ребенок. Никогда наперед не знаешь, чего она выкинет. Разворошит все, раскидает. Сам черт не разберет. А потом круть хвостом и до свиданья. Расхлебывайте сами.

Лукьяныч подхватил:

— Это точно. И люди, и зверье ровно ошалели. Ко мне вчерась вечером знаешь кто во двор пожаловал? Волк! Собака-то у меня околела, вот он и — в гости. И надо было мне в эту самую минуту во двор нырнуть. Только соскокнул с крыльца, а он тут как тут. Раззявил пасть — и на меня. Хорошо, у меня нервы, как тяжи. Опять же на войне побывал, всяким приемам обучен. В молодости я сорок приемов джитсы знал. Давно не занимался этим, а приперло — сразу вспомнил. Шмякнулся на спину, а ему в пасть деревянную ногу сунул. Он хап ее, да зубы-то и завязил. А я его промеж ушей костылем хрясь. У него искры из глаз сыпанули. Я еще раз. Он взвыл и ходу. Был бы у меня костыль потяжельше, я б сейчас из волчьей шкуры шапку кроил. И чего его в мой пустой двор занесло?

— Испытать надумал.

— Чего испытать?

— А что ты про него сочинять будешь. За этим он к тебе во двор и наладил.

— Скажешь, — добродушно засмеялся Лукьяныч. — От сынов весточка есть?

— Вчера получили от Вовки. Старший сержант теперь. Они после передышки в самое пекло угодили. На Первый Украинский. Первыми через Днестр перемахнули. Первыми на границу с Румынией вышли. Моих-то там заговоренными прозвали. Такой бой на переправе довелось принять — читать страшно. А они и царапинки не получили, и машина целехонька. Сейчас на отдыхе. Готовимся, говорят, к летнему наступлению. — Тяжело вздохнул, понурился. — Да, как ни крути, а скоро лето. Фрицы летом-то вдвое лютей. Сколько еще людей погубят! Хоть бы чертовы союзнички подмогнули.

— Подмогнут они. Мне Василь Иваныч так говорил: дожмем Гитлера до точки, когда из него сусло брызнет, тогда и союзнички приспеют.

— Похоже, так оно и будет.

2.

В конце марта в Доме культуры состоялся районный слет колхозниц. Федотова сделала доклад, ударницам выдали грамоты и премии. Торжество завершилось концертом.

Степан, как говорили друзья, был в ударе. Он так и сыпал остротами и шутками. Вот он объявил, что Зоя Козлова прочтет отрывок из «Василия Теркина». Но едва исполнительница вышла на сцену и, прижав руки к груди, поглубже вздохнула, как за ее спиной послышался голос Степана:

— Одну минуточку.

Зоя недоуменно смотрела на Степана, а он, как ни в чем не бывало, подошел ближе и, даже не взглянув на нее, обратился к публике.

— Извините за нарушение порядка. Но мне хочется вместе с вами отметить одно важное событие. Сегодня нашей уважаемой Зое Владимировне исполнилось двадцать два года. Позвольте за вас и за себя от души поздравить именинницу, пожелать ей счастья, здоровья, ну и… Пусть исполнятся все ее желания.

Степан с поклоном протянул Зое маленький букет живых цветов. В зале на мгновение воцарилась тишина, а потом загрохотали аплодисменты, полетели выкрики:

— Поздравляем!

— Хорошего жениха!

— Поцеловал бы ее за всех!

Зоя прижала цветы к груди и зажмурилась. Ничего подобного она не ожидала…

После концерта Степан подошел к девушке. Взял ее за руку.

— Пойдем погуляем, Зоя. Сегодня такая ночь! Одевайся, я подожду на улице. — И ушел, не ожидая ответа.

Хрустел под ногами тонкий ледок. Падали с крыш сосульки и с веселым звоном разбивались вдребезги. Воздух ядреный и вкусный. Кое-где в проталинах чернела земля. Она еще твердая, холодная и неживая, покрытая хрупкой ледяной корочкой. Серый ноздреватый снег тускло поблескивал. Голые деревья с обледенелыми ветвями. Темные, слепые дома. Черная дорога. И над всем этим — прозрачное и бесконечно глубокое небо. Оно притягивало взор. Хотелось смотреть и смотреть в бездонную глубь Вселенной.

Степан и Зоя, запрокинув головы, напряженно вглядывались в мерцающую россыпь звезд, удаленных от земли на тысячи, на миллионы световых лет.

— Где-то я читала, что, когда человек смотрит в ночное небо, ему становится жутко: до того он мал и беспомощен перед Вселенной.

— Почему беспомощен? — Степан загорячился. — Давно ли воздушный шар был диковинкой. А сейчас? Вот придумаем такие самолеты, что махнем «вокруг шарика». А то и на Луну.

— Зачем тебе Луна?

— Как зачем? Человек должен все узнать! Всю природу подчинить себе, всю ее заставить служить своим интересам. Когда он научится повелевать природой, ведь тогда…

— Тогда он все-таки останется прежним человеком. Хрупким и чутким. У него будет то же сердце, мягкое, Отзывчивое, горячее…

— Как у тебя, — он взял ее за руку.

Зоя слабо пошевелила пальцами.

— Степа.

— Что?

— Как ты узнал, что у меня сегодня день рождения?

— Я о тебе все знаю.

— Интересно, что же ты еще знаешь?

— Что? — Он вдруг засмеялся. — Вот, например, знаю, что у тебя на правом сапоге прохудилась подметка. Вода туда попадает. Знаю, что ты поссорилась со своим директором…

— Степа!

— Что Степа? Могу продолжить…

Она вдруг заступила дорогу. Совсем близко было ее лицо. Тихо-тихо, одними губами она сказала:

— Спасибо, Степа.

— Тебе спасибо…

— За что?

— За то, что ты рядом… И ты такая…

Легонько похрустывал под ногами ледок. Они медленно шли серединой пустой улицы.

— Какой я счастливый!

— А ты знаешь, что такое счастье?

— Знаю. Окончил десятилетку, получил аттестат — счастье. Избрали секретарем райкома, доверили — опять счастье. Спасли скот в «Новой жизни» — тоже счастье! А вот сегодня… Сегодня такое счастье: самое счастливое…

— Разное оно, счастье, бывает… Я как-то увидела березку. Одинокую. Посреди большой поляны. И вот представь… Всходит солнце. Со стороны восхода листья розовые, а с другой — темно-зеленые. Березка трепещет. И кругом все удивительно яркое и чистое…

— Когда это было?

— Прошлым летом, когда мы с агитбригадой…

— Заинька… — Степан потянулся к девушке. Она тихо отстранилась и спросила:

— Который час?

— Не знаю. У меня нет часов. Были, отец подарил, да променяли на хлеб. Не надо об этом.

— Конечно, не надо. Все получается как-то само собой. О чем бы ни заговорил — все о войне… Вот, говорят, пожилые люди любят вспоминать юные годы. Мы постареем и тоже будем вспоминать о юности. А значит… о войне…

— А я, знаешь, о чем думаю, Зоя? — Степан глубоко вздохнул. — Война кончится, и ты уедешь в свой Ленинград. И все позабудешь. И Сибирь, и… эту ночь.

— Нет, Степа.

— Нет?

— Нет.

Где-то в недоступной человеческому взгляду глубине Вселенной умирали и зарождались новые миры. Земля летела сквозь миллионолетья, описывая еще один, кто знает какой уже, круг. На западе по-прежнему пылала война. Люди умирали. Плакали от боли, от горя и от счастья. Здесь тоже жили по законам войны. Редко ели досыта, мало спали, работали до полного износа. Но и на самой войне, в ее аду, любовь была неистребима…

Сейчас эти двое не думали ни о войне, ни о хлебе, ни о завтрашнем дне..

— Степа.

— Что, Зайка?

— Унеси меня куда-нибудь далеко-далеко. В тридевятое царство…

Он подхватил ее на руки и понес.

— Пусти. Я тяжелая.

— Сейчас я позову Сивку-Бурку, и он умчит нас в дремучий лес.

— Тебе тяжело.

— Держись крепче. Лужа… Вот и берег… Помнишь?

И вижу берег очарованный

И очарованную даль…

— Нравится Блок?

— Нравится. Вообще-то я не очень разбираюсь в поэзии. И, наверное, не смогу объяснить, почему мне нравится стихотворение. Но начну читать стихи — и как-то сразу полегчает на душе. Хочется поговорить с кем-нибудь откровенно. Понимаешь? И хочется быть лучше, умней и, ну как бы тебе сказать, чище, что ли…

— А ты сам давно пишешь стихи?

— Наверное, лет с десяти. Сначала писал тайком. А в шестом классе сочинил стишок про свою учительницу. Была у нас историчка. Занудливая такая. Все ее не любили. Вот я и сочинил что-то сатирическое. Меня обсуждали на педсовете, чуть из школы не исключили. А отец такую порку задал — до сих пор бока чешутся.

— Тернист поэта путь, — сквозь смех проговорила Зоя.

— Верно, — подхватил Степан, — зато это путь в гору.

— А знаешь, как бывает в горах. Думаешь, поднимусь на эту вершину и буду выше всех. А заберешься, оглянешься кругом — хребты куда выше твоей горушки. И надо на них карабкаться. А чем выше поднимешься, тем больше вокруг невидимых ранее вершин. Выбирай самую высокую и шагай к ней.

— Вот я и шагаю к тебе.

— Я рядом.

— Нет. Я ведь понимаю. Мне до тебя далеко. Шагать да шагать. Но я дойду.

Они сели на скамью в пустом и голом сквере. Зоя положила голову на плечо Степана, закрыла глаза. Степан гладил ее пышные, мягкие волосы, приговаривая:

— Зайка, Зайка… какая ты…

— Какая?

— Солнечная.

— Степа, сочини стихотворение обо мне. Сейчас же.

— Можно и сейчас.

Степан задумался. Помолчал. Медленно произнес:

На губах твоих

                   зорька скрывается.

И когда улыбнешься ты,

Над землею

             рассвет занимается,

Расцветают в лугах цветы.

— Ну как?

— Очень плохо, — рассмеялась Зоя, — кажется, не быть тебе поэтом, Степа.

— Я об этом и не мечтаю. Самое лучшее быть комсомольским работником. Не жизнь, а водоворот. И ты — в самой воронке. Вертись и вертись, как вечный двигатель…

— Понимаю. За то и люблю тебя, товарищ вечный двигатель.

— Скажи еще раз это.

— Люб…

Он не дал договорить…

Как ни долги мартовские ночи в Сибири, а им все же приходит конец.

Степан проводил Зою до дверей гримировочной, где по-прежнему жили Козловы.

— До свиданья, Зоенька.

И ни шагу друг от друга!

Текут минуты.

Светлеет небо на востоке. Крадется по земле рассвет.

…Зоя разулась у порога. Прошла за перегородку из фанерных щитов и сразу увидела мать: та сидела на топчане, обхватив руками худые колени. Девушка подошла к ней, потерлась щекой о горячую щеку.

— Почему не спишь?

— Тебя жду.

— Я не маленькая, не потеряюсь.

Мать погладила ее по голове.

— От тебя табаком пахнет.

— Он же курит, — не думая, сказала она.

— Кто? Степан?

— Да… А ты откуда знаешь?!

— Он, по-моему, хороший мальчик и любит тебя.

— Мальчик. Он уже третий год секретарь райкома комсомола. Он…

— Знаю, знаю. Война всех сразу сделала взрослыми. Слава богу, что это он. У меня отлегло от души. — Помолчала, медленно раскачиваясь из стороны в сторону. — Вот так когда-нибудь ты уйдешь от меня совсем. Не спорь. Такова жизнь. Вечером приходила Лидия Алексеевна поздравить тебя с днем рождения. Долго ждала. Мы с ней о Ленинграде, о Ленинграде. Скоро, говорит, эвакуированным разрешат возвращаться. Ты не рада?

— Почему же? Рада.

— Он ведь не ленинградец.

— Я пока ни о чем не думаю. Ни о чем. Я… я счастливая. Ах, мама, мама!

— Ты уже большая девочка, Зоя, и, конечно, понимаешь. Мне бы не хотелось, чтобы ваши отношения…

— О чем ты, мама?

— Прости меня.

— Если б ты его знала. И он так любит, так любит…

— Ну и слава богу. О чем же ты плачешь?

— Просто так.

— Ложись-ка спать. Совсем светло. Ложись.

3.

Степан торопливо вышагивал, размахивая руками и напевая. Скользил на обледенелых тротуарах, прыгал через лужи, перемахивал канавы. Он мог бы вот так без устали шагать и шагать. Все равно куда.

Впереди показалась подвода. Она медленно двигалась серединой дороги. За подводой шла корова. Степан был уже далеко, когда лошадь свернула к воротам и бодрый голос прокричал:

— Н-но! — И уже за воротами: — Анна! Анна!

В утреннем прозрачном и стылом воздухе долго еще слышались два голоса: мужской — чуть хрипловатый, важный, снисходительный, и женский — грубый и заискивающий.

— Принимай, Анна, новую кормилицу.

— Эка красавица! Породиста. Иди сюда, голубушка, иди. Ну, хозяин, золотая у тебя голова! Много ль молока дает?

— Сейчас двенадцать, а с новотелу по девятнадцать.

— Батюшки! Да прежняя-то наша против этой коза. Теперь, Богдан Данилович, будет у тебя и молочко, и сметанка, и деньжонки.

Пока Степан добирался до дому, совсем рассвело. Мать уже хлопотала у русской печи.

— Мойся, сынок, я тебе дерунов испеку.

Он съел несколько дерунов, выпил стакан молока. Вытер губы, поднялся и — к двери.

— Куда ты? — удивилась мать. — Ни свет ни заря. Ложись-ка, сосни хоть капельку.

— Не.. Пойду в райком. Пока.

Секретарский кабинет вдруг показался ему низким и темным. Воздух спертый, тяжелый. Степан распахнул форточку. В комнату потекла струя свежей прохлады. Подставил под нее голову. Несколько раз глубоко вздохнул. Прошелся по кабинету. «А ведь жили же мы в разных концах земли. За тысячи километров. Жили и ничего не знали друг о друге. А вот встретились и… Могли ведь и не встретиться. Неужели бы мы не встретились? Встретились! Обязательно!»

— Хватит вышагивать, — приказал себе Степан.

Подсел к столу. Вынул из сейфа большой конверт, облепленный черными сургучовыми печатями. С хрустом сломал их, вскрыл пакет, вынул оттуда кипу бумаг. Это были постановления обкома комсомола. Верхнее — о проведении областного декадника по ремонту тракторов и сельхозмашин. Прочтя его, парень задумался: «Плохо с ремонтом. Вся беда в запчастях. Да и трактористы молодые, никакого опыта. Если сейчас не поднажать — завалим посевную. Бумагами тут не сдвинешь. Надо поехать в МТС. Создадим фронтовые бригады на ремонте. Все разъедемся. Я отправлюсь в… А почему обязательно я? Можно послать инструктора. Десять дней! Черт побери. Это же целая вечность. Десять дней, десять ночей. А вечером договорились встретиться… Эх, ты… Но почему первый секретарь сам должен всюду бывать? И здесь немало дел. Пошлю инструктора. Пускай привыкает к самостоятельности. А я… я буду прогуливаться с любимой и руководить по телефону?..»

Степан вынул кисет, сердито шмякнул его на стол. «Надо же додуматься до такого!»

Райком ожил. Тяжело захлопала входная дверь, впуская ранних посетителей.

В кабинет вошел Борька.

— Привет, Степан. Ты куда вечером сбежал? Ждал тебя, ждал, а ты сквозь землю провалился.

— Здорово. Позови-ка Аню Таран. Есть разговор.

Через минуту Лазарев и Таран сидели перед секретарским столом.

— Почитай. — Степан протянул Ане постановление о декаднике и, не дожидаясь, пока она прочтет, заговорил: — Надо нам двинуть в МТС. Поживем там недельку. Пошарим еще по домам бывших трактористов, может, какие запчасти найдем. Создадим фронтовые бригады на ремонте. Сейчас схожу к Рыбакову, пускай даст телефонограммы директорам. А может, и инструкторов своих пошлет нам на подмогу. Как, Аня?

Аня Таран провела ладонью по гладко зачесанным волосам. Глаза у нее серьезные, пожалуй, даже немножко грустные. А лицо строгое. С месяц назад получила известие о тяжелом ранении жениха. Приехать ей в госпиталь не разрешили. Вот и терзается. Каждый день письма шлет. А он молчит: видно, здорово покалечен, боится в тягость быть. Да только Аня своего добьется. Упрямая девушка. Настоящая сибирячка. Не любит шуму. Делает все спокойно и добротно. Никакой работы не чурается. Вот и сейчас, дочитав постановление, спокойно проговорила:

— Я согласна с тобой. Надо ехать в МТС.

— А ты?

— Добро?. — Борька пристукнул кулаком по колену.

— Тогда так. Ты, Аня, поедешь в Рачевскую, Борька в Иринкинскую, а я — в Еринскую. Тронемся после обеда. Я подвезу тебя, Аня. Вот только зайду к Василию Ивановичу, и — порядок.

Он вышел из здания райкома партии и вскоре оказался возле Дома культуры, у крыльца, на котором утром простился с Зоей. Секунду поколебавшись, открыл тяжелую дверь. Вошел. Прислушался. В комнате за фанерной перегородкой было тихо. Степан заглянул туда и сразу увидел Зою. Она спала на топчане. Золотые завитки волос рассыпались по подушке. Лицо спокойно и неподвижно. Серое байковое одеяло сползло с плеч. Степан вдруг почувствовал стыд. На цыпочках подкрался к спящей, приподнял одеяло и прикрыл ей плечи.

Осторожно ступая на носки, вышел. Увидел у порога ее сапоги. Взял в руки, перевернул. Так и есть: прохудились. «Сразу не подошьет — пропадут. И сапожник с нее сдерет тройную плату. Такой жук». Сунул сапоги под мышку и ушел.

Сапожника в будке не оказалось. Пришлось идти к нему домой. Лохматый, заспанный, провонявший табаком и самогонным перегаром, он встретил Степана неласково.

— Чего тебе? — спросил угрюмо.

— Срочное дело, Григорьевич. Надо матери сапоги подбить. Сам уезжаю в командировку. А на улице, видишь, что творится. И в броднях не пройдешь.

Сапожник долго щупал и осматривал сапоги. Кинул их на пол, сказал с зевотой:

— Нет материала, ни кожимита, ни резины.

— Надо найти. Магарыч за мной.

— С тебя дождешься. Где сядешь — там и слезешь. — Сапожник смачно сплюнул сквозь зубы. — Ладно, подобью кожимитом. По две красненьких за сапог. Чего скислился? По дружбе. С кого другого вдвое бы слупил. А ты все же сын однополчанина. Целый год с твоим батькой в одном окопе мокли. Считай, что сродственниками стали. По-родственному и беру.

— Латай. Я посижу, покурю.

Через час «отремонтированные» Зоины сапоги стояли на прежнем месте у порога. В одном голенище торчал свернутый треугольником листок бумаги. На нем написано:

«Зайчонок! Уезжаю в Ерино на целых десять дней!!! Заходил проститься, а ты спишь. Засоня. Целую. Вечный двигатель».