Глава двадцать первая

Глава двадцать первая

Вторично свою картину А. Иванов выставил в феврале 1858 года для великой княжны Елены Павловны[186], принявшей в нем деятельное участие. Она сама приехала в его мастерскую, почти насильно заставила показать свою картину, тут же заказала снять с нее фотографии и приняла все издержки на отправку картины и на путешествие Иванова в Петербург. Словом, разом воскресила упавшего было духом А. Иванова.

На время начавшегося римского карнавала картина была выставлена для обозрения публики. Как и год назад, она порождала самые противоположные толки.

«Вследствие ее выставки, я заключил, — писал А. Иванов, — что она более всего может быть ценима художниками, а не публикой. И в самом деле, я в ней домогался преимущественно подойти, сколько можно ближе, к лучшим образцам итальянской школы, подчинить им русскую переимчивость и составить свое».

По окончании карнавала предполагалось, что картина будет переведена в Ливорно, откуда на пароходе поплывет в Петербург.

Сам А. Иванов думал отправиться на второй неделе поста в Афины, откуда вместе с братом собирался выехать в Иерусалим, чтобы вымерить Омарову мечеть. До конца мая он намеревался пробыть в Палестине, чтобы затем, через Эфес, попасть на Афонскую гору, оттуда в Константинополь и в конце июля, ко времени прибытия картины, успеть приехать через Москву в Петербург. Но получилось совсем по-другому.

Картину А. Иванов решил сопровождать сам.

А началось с того, что приехав в морской порт Чивитавеккья позднее своего багажа[187] и подплывая на лодке к французскому пароходу, художник увидел, что картину опускают назад. Ему объяснили, что в трюме она не устанавливается, а на палубу без особого приказания ее принять не могут.

Времени до отправления оставалось час. Пришлось немало похлопотать, прежде чем дело окончилось удачей для художника. Правда, с трудом удалось добиться, чтобы картину отодвинули от печки.

Пароход вышел в море и вскоре попал в шторм.

Резкий ветер обдавал пеной пассажиров и картину. Ее закрыли. С трудом терпел А. Иванов вместе с пассажирами морскую болезнь.

Наконец капитан счел опасным продолжать плавание, и в Тулоне встали на рейд. Лишь 4 мая в два часа пополуночи пароход прибыл в Марсель.

Начались неприятности на таможне. Там непременно хотели вскрыть картину или оставить ее на два дня для исполнения формальностей. Из затруднения нашли выход в самый последний момент благодаря русскому консулу Бухарину.

По прибытии в Париж А. Иванов поспешил на улицу Бреда, в мастерскую художника А. П. Боголюбова. Тот, обрадованный встречей, видя благодушное настроение нечаянного гостя, предложил тотчас свои услуги самым чистосердечным образом.

Дело было к вечеру. По просьбе А. Иванова отправились обедать в трактир, где А. П. Боголюбов всегда пользовался столиком.

— Трактирчик плох, — говорил он по дороге. — Вы, Александр Андреевич, быть может, ожидаете роскошного обеда, но так как мои средства не бойки, то и обедаю за один франк двадцать пять сантимов с хлебом вволю и даже полубутылкой вина.

— Да это совсем в моих средствах, — отвечал А. Иванов.

Сели за маленький столик.

Подали суп в налитых тарелках. А. П. Боголюбов только что хлебнул первую ложку, как Александр Андреевич выхватил ее у него и подставил свою. Моряк-художник смутился, но ничего не сказал. Они продолжали обедать, только Александр Андреевич как бы нечаянно брал и ел хлеб А. П. Боголюбова, подкладывая свой. Пообедав, пошли на бульвар в кафе, пили кофе, разговаривали. А. Иванов признался, что нелегко было ему после стольких лет оставить вечный город, чтобы везти Картину в Петербург.

— Еду со страхом и трепетом, — говорил он. — Меня там уже давно забыли. Да и в успех свой, признаюсь, плохо верю.

А. П. Боголюбову в тот вечер А. Иванов не сказал того, о чем написал брату в феврале 1858 года в Афины:

«…Василий литератор Боткин (раздобрился: я его просил, он) мне устраивает у своих братьев в Петербурге комнату для жилья. Один из них живописец[188], (учащийся) оканчивающий курс в Академии. — Я его весьма благодарю за такую внимательность, но в то же время боюсь за мои альбомы и бумаги, которые с собой везу, чтоб как-нибудь молодой юноша не обшарил меня насквозь… И тогда композиции, стоящие мне десятилетия, пойдут шататься по его произволу, как его собственность».

На следующий день А. Иванов повел А. П. Боголюбова на железную дорогу в пакгауз, куда был выслан громадный ящик с его детищем.

Все было цело.

Теперь надобно было думать, как бы похитрее поместить ящик на платформу железнодорожного вагона, так как прежней доставкой А. Иванов был недоволен.

— А вот нельзя ли возвысить картину над платформой, положив ее на подставки так, чтобы ящик лишнею переходящей длиной лежал над другой, за ней следующей, не касаясь? — предложил А. П. Боголюбов.

— Да как же-с это, начертите-с, — попросил А. Иванов.

Моряк-художник нарисовал свою схему.

Иванов долго думал и наконец сказал:

— Умно-с и практично-с, только, пожалуй, будет драгоценно-с.

— Да нисколько, — отвечал А. П. Боголюбов, — товар будет лежать на следующей платформе плоский, низкий, и я думаю, что дело можно устроить.

Отправились на Северный железнодорожный вокзал. Отыскали распорядителя поездов и два часа битых обговаривали постановку картины на поезд. Француз был очень мил и добр и согласился даже с передачей условия за границу. А. Иванов остался вполне доволен услышанным. Сказал:

— Да, и у них есть порядочные люди-с, но не надует ли-с?

Как-то, при очередной встрече, поинтересовался у А. П. Боголюбова:

— А каково здесь посольство-с?

— Да это люди недурные, вежливые, — ответил тот.

— А вы их знаете?

— Знаком, даже у посла обедал два раза.

— Вот как! Ну, так отрекомендуйте меня-с!

— Да как вас рекомендовать, ваше имя так известно, что мне, право, неуместно быть вашим предтечею, коли вы написали настоящего и так славно! — отвечал офицер.

— Без острот, пожалуйста-с, а попросту-с мне не хочется испытать отказ, а вам нипочем-с.

А. П. Боголюбов направился к секретарю посольства Гроту.

— Да я сам заеду к Иванову, сделаю ему визит и приглашу к послу, — сказал тот, услышав просьбу устроить порадушнее прием известного художника, и поручился за полный успех дела.

Узнав о результатах беседы, А. Иванов принялся благодарить за все А. П. Боголюбова. Однако сказал при этом:

— Но за визит господина Грота не благодарен-с.

— Да почему? — удивился А. П. Боголюбов.

— А я никому не говорил своего адреса, кроме вас, и вы меня предали-с, я должен переменить отель, да-с.

— Извините, право, не сообразил.

— Да, это всегда молодежь ничего не думает, ну, так как же быть, я перееду-с.

— Да, ради Бога, не делайте этого, я устрою, что Грот напишет вам письмо.

— Хорошо-с, не мне, а на ваше имя, с передачей.

Пришлось А. П. Боголюбову идти в посольство, на этот раз счастливо, так как Грот возложил на него приглашение к послу, которое он и передал А. Иванову.

— А вы не пойдете-с? — поинтересовался тот.

— Да меня не приглашали, — отвечал А. П. Боголюбов.

— Очень жаль, было бы приятнее.

И тут начались расспросы о галстуке, о фраке.

— А сапоги, нет нужды, что не лакированные? Я таких никогда не носил.

«Заказал себе фрак, два жилета: белый и черный, брюки, и все это — 180 франков, из самого лучшего материала», — сообщал А. Иванов брату из Парижа.

Приемом графа П. Д. Киселева Александр Андреевич остался доволен. Да и немудрено. Павел Дмитриевич был одним их замечательнейших людей своего времени. Любимый адъютант императора Александра I, начальник штаба второй русской армии, дипломат. Он сделал блестящую карьеру благодаря глубокому уму и трудолюбию. А. С. Пушкин в свое время советовал брату Льву после окончания лицея поступить на службу к П. Д. Киселеву. Известно, что жена Павла Дмитриевича, красавица Софья Станиславовна Потоцкая, не владея вполне русским языком, все же сумела увлечь поэта рассказом о своем предке — гордой полячке, полоненной крымским ханом, что и послужило поводом к написанию поэмы «Бахчисарайский фонтан».

Заметим, младший брат Павла Дмитриевича — дипломат Николай Дмитриевич был дружен с Языковым, Пушкиным. Не одно женское сердце покорил этот красавец. Та же А. О. Смирнова-Россет через всю жизнь пронесла любовь к нему. Николай Дмитриевич был послом при Тосканском дворе и многое сделал для пополнения петербургского Эрмитажа картинами и скульптурами работы старых европейских мастеров.

Средний брат — Сергей Дмитриевич служил московским вице-губернатором и был в свое время дружен с А. С. Пушкиным. Оба ухаживали за известными московскими красавицами — сестрами Ушаковыми и чуть не породнились. Лишь случай расстроил дело.

«Вчера представлялся графу Киселеву…» — писал 7 мая 1858 года А. Иванов брату.

Около часу посол беседовал с художником, предложив ему рекомендательные письма в Петербург, и так его очаровал, что на другой день при встрече с А. П. Боголюбовым он сказал:

— Здесь, как на железной дороге, есть люди обходительные!

П. Д. Киселеву художник подарил фотографию со своей картины.

Наконец наступил день отъезда (8 мая). Накануне с раннего утра А. Иванов вместе с А. П. Боголюбовым побывали на железной дороге, где при них устанавливали картину на платформы. Иванов пробовал связки веревок, а уходя, раза три оглянулся и молча останавливался. Картина убыла из Парижа на день ранее автора, задержавшегося по делам в городе.

При прощании с А. П. Боголюбовым А. Иванов сказал сердечно:

— Хотел бы я вам послужить чем-нибудь.

Оба не предполагали, что встретиться более им не доведется.

«Не удалось этому славному русскому деятелю пожить всласть после своего торжества, — напишет в своих воспоминаниях А. П. Боголюбов. — Целая серия религиозных картин, им задуманная, осталась им неосуществленной. Картина его „Христос и Иоанн Креститель“ стоит теперь в Румянцевском музее. Конечно, это вечный памятник славы художника… Но есть невежды, которые позволяют говорить о ней непочтительно, как о выцветшем ковре, не углубляясь в ее рисунок, самый строгий, и гениальную композицию.

Я когда гляжу на нее, то вижу прежде всего Христа, а потом уже замечаю колоссальную фигуру Иоанна и всех его окружающих, хотя первый помещен на дальнем плане картины. А когда всмотришься в его черты и образ, то невольно скажешь, что разве Тициан в своей картине, что в Дрездене — „Воздай Божее Богу, а кесарево — кесарю“, может встать рядом с выразительным лицом Христа Спасителя творчества гениального Александра Андреевича Иванова».

* * *

Направляясь в скором поезде в Кёльн, А. Иванов, как то и бывает с пассажирами, первое время думал об оставленных знакомых, но затем более о том, что ждет впереди, как встретят на родине.

Он понимал, что ехал отчитываться перед русским обществом в том, что сделал в искусстве за двадцать семь лет отсутствия в России.

Как примут, что скажут? Многое ведь переменилось в России с кончиной императора Николая Павловича. Зазвучали критические голоса, появились сторонники новых взглядов и новые общественные лидеры, повеяло незнакомыми в России идеями, убеждениями…

Сам А. Иванов давно пришел к мысли, что при нынешнем движении России Москва вновь обретет свое духовное лидерство, и он сможет служить своей картиной и этюдами, как живой школой, в средоточии России, сердце отечества.

«Картина не есть последняя станция, за которую надобно драться, — писал он брату еще в марте 1858 года. — Я за нее стоял крепко в свое время, и выдерживал все бури, работал посреди их, и сделал всё, что требовала школа. Но школа — только основание нашему делу живописному, — язык, которым мы выражаемся. Нужно теперь учинить другую станцию нашего искусства — его могущество приспособить к требованиям и времени, и настоящего положения России. Вот за эту-то станцию нужно будет постоять, т. е. вычистить ее от воров, разбойников, влезающих через забор, а не дверьми входящих».

Он еще не знал, что были и в Петербурге люди, которые с нетерпением ожидали его приезда, возможности увидеть его картину.

Еще 27 июля 1857 года в дневнике Т. Г. Шевченко появилась следующая запись: «Сегодня за обедом Ираклий Александрович (Усков) сообщил мне важную художественную новость, вычитанную им в „Русском инвалиде“. Новость эта для меня интересна своею неновостью. „Инвалид“ извещает, что, наконец, колоссальное чудо живописи — картина <А. А.> Иванова — Иоанн Креститель окончена!..

Еще будучи в Академии, я много слышал об этом колоссальном, тогда уже почти оконченном, труде…

Как бы я был рад, если бы… к коллекции моих будущих эстампов a la aqua-tinta прибавился бы еще один великолепный экземпляр».

Поглядывая в окно вагона на быстро меняющийся пейзаж, А. Иванов говорил себе: «Мы все-таки живем, — в эпоху приготовления для человечества лучшей жизни…»

* * *

Прибыв 9 мая, в воскресный день, в Кёльн, он не обнаружил своей картины.

Еще на прусской границе спрашивал А. Иванов, не проезжала ли его картина? Его уверяли, что видели ее проехавшею. Но в Кёльне следы ее затерялись. Одни из служащих думали, что она еще не доехала, будучи послана с малой скоростью, другие, что она в таможне, закрытой по причине воскресенья.

Пришлось тревожить главного экспедитора, представить ему бумагу от прусского посланника в Париже о свободном проезде картины через таможню, добытую через сотрудников П. Д. Киселева.

Бумага возымела действие. Художнику было обещано содействие.

Поджидая известий о картине, он ознакомился с городом. Побывал в великолепном Кёльнском соборе.

Наконец утерянный груз обнаружился, и 12 мая, в среду, А. Иванов прибыл за ним в Гамбург.

«Завтра утром еду сам в Киль, чтобы смотреть место на пароходе и поставить в отдалении от печки», — писал он в тот же день брату.

Готовясь к встрече с холодным Петербургом, купил пальто, зонтик. Побывал на художественной выставке («…что это за угождение мелочному и тривиальному требованию публики!»).

В Гамбурге в те дни ожидали великую княгиню Ольгу Николаевну, с которой и должен был ехать художник с картиной в Петербург. В Киле ее ждал военный пароход.

Великая княгиня прибыла в пятницу, поздно вечером. В субботу, в полдень, она чрезвычайно благосклонно приняла А. Иванова. Через фрейлину Масенбах А. Иванов поднес Ольге Николаевне две большие фотографии с картины и получил благодарность.

«…я приближаюсь к Петербургу. Страшно и грустно!» — признавался художник брату.

В понедельник, 17 мая, приехав утром на пристань, А. Иванов убедился, ящик с картиной готов к погрузке. Он был рад, что более хлопотать с провозкой ящика не надо.

Его все же несколько беспокоило, получит ли он каюту, чтобы сопровождать картину.

Ответ капитана Веймара взволновал его. Капитан ответил, что находит в этом затруднение, ибо свита великой княгини весьма велика.

За отчаявшегося художника вступился один из русских офицеров.

— Если для двухсот пятидесяти человек находится место, то для одного, наверное, сыщется, — сказал он.

Иванов поспешил к консулу. И тут с ним случилась неприятность: пошла носом кровь. Вначале он не придал тому особого значения, так как это было не первый раз. Но кровь не останавливалась. Пришлось отправиться в гостиницу, но и там он не смог справиться с кровотечением. Послали за доктором, которому с трудом удалось остановить ее. Художник, было, собрался на пристань, проследить за погрузкой, но упал в обморок. Его вновь уложили в постель. С парохода прислали военного доктора. Явился гофмаршал великой княгини Аделунг с двумя докторами. Совет всех был один: не думать более об отъезде. О картине просили не беспокоиться: ее удачно установили на пароходе.

Он вновь расставался с ней.

Пароход отплывал из Кёльна без него…

Почувствовав себя лучше, А. Иванов отправился в Берлин (21 мая) для совета с доктором С. П. Боткиным. Надо было решить: плыть ли в Петербург морем через Штеттин или же ехать через Кенигсберг на перекладных, а, возможно, и в дилижансе через Варшаву. В те дни приходила мысль и о том, нельзя ли совсем избавиться от посещения Петербурга, тем более, что один из докторов и подал эту идею. Он сказал, что после долгого пребывания в Риме климат Петербурга художнику будет вреден и что ему нужно опять возвратиться в Рим. Впрочем, здравое начало взяло верх у А. Иванова. Действительно, кому поручить картину? Кто захочет в Петербурге хоть сколько-нибудь хлопотать за нее?

После встречи с Боткиным и некоторых колебаний решено было, что в Кронштадт он отправится пароходом.

Из Штеттина 29 мая (нов. ст.) А. Иванов писал брату:

«…Чрез час я сажусь на пароход, и это будет окончание путешествия… Грустил и пугался я Петербурга постоянно, но сегодня у меня какое-то онемение, и я сажусь в этом чувстве на пароход».

* * *

20 мая 1858 года (ст. ст.) А. Иванов ступил на Английскую набережную. Он прибыл в Петербург после двадцати восьми лет отсутствия.

Не было в живых ни маменьки, ни батюшки, ни любезных сестриц, да и из близких знакомых мало кто остался на свете. Лишь старые дома, невские каналы, да проезжающие экипажи напоминали о прошлом.

А. Иванова встретили братья Павел и Михаил Боткины, жившие на Васильевском острове (с ними жил и их двоюродный брат Сергей Постников, учившийся в Академии художеств); у них он и остановился[189].

В тот же день А. Иванов отправился ходить по городу.

«Его тяжелое чувство грусти, — рассказывает в своих воспоминаниях М. П. Боткин, — исчезло, и он, довольно веселый, проходя мимо зданий Академии Художеств, вспоминал прежнее время и говорил, что все детство и юность его были там проведены. Первое его стремление в Петербурге было не о своей картине узнать, но справиться о той, кого он так горячо полюбил за десять лет перед тем, и из-за кого он сделался затворником в своей мастерской. Ему страстно хотелось узнать, жива ли она, и где она? Затем начались хлопоты с картиною — где ее выставить, как показать Государю, так как Его Величество в бытность свою в Риме оставил ее за собой».

Еще в Гамбурге А. Иванов просил брата Сергея:

«Ты приберегай мои письма, ибо черновых я не пишу. Это будет род ежедневного журнала моего путешествия в Россию и, сколько видно из обстоятельств, не без интересов для памяти».

Едва ли не по несколько раз в день брался он за перо, чтобы выразить свои петербургские впечатления. По письмам можно проследить за каждым его шагом.

Воспользуемся ими и предоставим возможность читателю услышать живой голос художника, рассказывающего о жизни в Петербурге, днях, оказавшихся последними днями его жизни.

Петербург. Четверг, мая 23, 1858. «…На другой день по приезде, я отправился в Царское село — это был день царя Константина и матери (его) Елены, и должен бы быть парад в Павловске у Константина Николаевича. Я думал, что я там найду всю царскую фамилию, однако же, за ужасной погодой, празднество было отложено, и Мария Николаевна туда не приезжала из Сергиевки. Почему, посоветовавшись с графом Виельгорским, принявшим меня отличнейшим образом, положил, что, прежде всего, нужно представиться Марии Николаевне, как к прямому начальнику. Узнал я здесь то, что мою картину, т. е. ящик, провезли во дворец Зимний. Здесь же, по совету графа Виельгорского, я представлялся графу Адлербергу — благодарить его за присылку 200 червонных в Киль, чтобы пособить болезненному моему положению. Эту особую милость испросила Ольга Николаевна у Государя Императора. Эти деньги еще не возвращались из Киля в Петербург, но они мне необходимы теперь, потому что издержки на экипаж, разъезды то в Царское, то в Петербург, в закрытых каретах, и выставка картины, — составят счет. Пяльца, например, для картины я заказал на свой счет, потому что совсем нет времени дожидаться формальной бумаги от живущих на дачах важнейших лиц. Государь едет после освящения Исаакиевского собора в Архангельск, а приедет со всей царской фамилией в Петербург за три дня прежде освящения; к этому времени, т. е. за четыре дня прежде, картина должна быть уже представлена, и дело мое решено. А я вчера, ездя на пароходе к Марии Николаевне, простудился, и получил было холеру; однако ж, принятые меры лучшим нашим доктором — Тарасовым, служащим у Елены Павловны, совершенно меня восстановили, с условием, однако же, сегодня целый день быть дома. Я и просил Михаила Петровича[190] свезти письма в Царское Село для графов Виельгорского и Адлерберга от Марии Николаевны сегодня: именно сегодня я бы должен был представиться и Государю Императору, и обеим Императрицам, и Ольге Николаевне, но доктор решительно не пустил…

Мария Николаевна приняла меня весьма благосклонно: я оставался у ней почти полтора часа… Ее Высочество имеет намерение отправиться на зиму в Рим. Спрашивала о будущих моих планах. Я сказал, что твердое имею намерение отправиться на зиму в Палестину с тобой, если только благополучно разрешатся здесь мои дела…

Потом… отправился к Бруни, которого встретил у порога — он приехал с дачи. Посмотрел на меня довольно странно; однако же, после мы разговорились и просидели два часа… Много говорили об иконной живописи. Об этих же предметах довольно длинный был разговор с великой княгиней Марией Николаевной, которая было вспыхнула при моем противоречии. Я, однако же, у нее заключил тем, что пока не увижу практическим образом приложенными эти все идеи, до тех пор не иначе могу себе это представить, как в развитии живописи в Италии, ибо тут только, при первоначально византийской, живопись начала усвоивать себе и более вкуса, и основательность рисунка, и верность воздушной и линейной перспективы. Это самое говорит и Бруни.

Три часа с половиною по полудни. Сейчас возвратился из Царского Села М. Боткин, и сказал, что граф Адлерберг еще не знает, будет ли Государево соизволение выставить картину в Зимнем дворце, и можно ли будет сегодня об этом доложить Государю. Однако же, граф Виельгорский думает, что это будет в мою пользу. Я завтра иду к графу Виельгорскому утром, и, может быть, получу окончательное решение. Мария Николаевна меня спрашивала, где я думаю выставить картину — не в академии ли? Я сказал, что хоть и предложила мне Елена Павловна свой дворец, но так как картина уже в Зимний дворец привезена, и Государь три дня будет там жить до освящения Исаакиевского собора, то, думаю, что самое удобное ее там и выставить, если только это возможно. И вот, вследствие этого, она мне вручила два письма, которые возил Боткин в Царское Село.

От загородного дворца Марии Николаевны до железной дороги нет никаких сообщений, вследствие чего Ее Высочество предложила мне свою карету, чтобы меня туда препроводить. Сначала кучер, а потом унтер-офицер железной дороги пристально на меня смотрели, видя царскую карету, занимаемую лицом без орденов и мундира…

Иордана встретил на дороге — он сейчас же с изумлением целоваться, а жена его, с какой-то дамой, прошла гордо вперед. На другой день он прислал записку с приглашением к обеду, но я извинился недостатком времени, и просил четыре дня сроку для приведения моих визитов к высоким людям в полный порядок, после чего я уже буду более свободнее…

11 часов вечера. Я совершенно здоров, и завтра выхожу».

Его, вернувшегося в Россию, интересовала русская речь, меткие народные выражения; иногда, прислушиваясь к говору женщин, он говорил:

— Это для меня музыка!

Заходил он в церковь послушать церковное пение, и всегда был от него в восхищении. В церкви никогда не позволял себе говорить, даже тихо.

Вторник, мая 27. «В субботу я получил бумагу следующего содержания: „Государь Император Высочайше повелел изволить — привезенную Вами из Рима картину вашей работы выставить в Зимнем дворце в одной из зал по вашему избранию, и, по осмотре этой картины Его Величеством, допустить публику видеть оную… Министр Императорского Двора гр. Адлерберг“.

Обрадовались все дома, получив эту бумагу. Домом я называю: Михаила Боткина, Сергея Петровича Постникова — его двоюродного брата и художника, вместе со мной живущего, и их приверженцев, весьма добрых и дельных людей… В понедельник, в 8 часов, назначено было у нас свидание с Бруни в Зимнем дворце, куда уже привезены были золотая рама и пяльца. Раскупорили ящик без таможенного чиновника, и все там было цело. Это не то, что с пакетами, где ящик с альбомами моими и важнейшими книгами был разбит на пароходе вдребезги, и сызнова был обернут клеенкой с печатями конторы, для сохранения — это было крайне неприятно: все смотрели… правда, что не в таможне, а в конторе Ее Высочества Елены Павловны. С Бруни мы, вытащив цилиндр с картиной, понесли ее в Белый зал, где по последней бумаге она должна быть выставлена до четверга вечера, а потом перенесена в Испанскую галерею Эрмитажа».

Вторник. «Сегодня был прием крон-принца, приехавшего из Штуттгардта, т. е. супруга Ольги Николаевны. Я хотя и ездил в Петергоф, но застал там только Марию Николаевну, которая назначила мне свидание во дворце в среду, чтобы видеть картину…»

Четверг, мая 29. «Среда (28 мая) началась поднесением Кавелину фотографии с надписью: „В знак глубочайшего уважения“… Потом пустился во дворец, где… после долгих, полузначущих разговоров с Бруни у окна против императорского подъезда, заметили (мы) Государя, несущегося со свитой и двумя дежурными на тройке… И вот, Государь проходит с Николаем Николаевичем, кланяясь нам; потом, обернувшись спросил мою фамилию; я вышел из ряда и подошел к Его Величеству. Государь протянул руку, я робко дотронулся, а он пожал, и поздоровался весьма приветливо. Спросил, где же картина, и тотчас я его повел в Белый зал, где она была для этого выставлена. Я, было, хотел пропустить Николая Николаевича тоже вперед, однако же он мне сказал следовать тотчас за Государем. Государь вспомнил, что видел ее начатою в Риме. Спрашивал о значении раба, и рассматривал ее довольно подробно; благодарил меня весьма. После чего граф Адлерберг, князь Долгорукий — министр военных дел, и князь Горчаков — министр иностранных дел, оставались смотреть. Их настигла Мария Николаевна: она села на диван, и уже тут много подробных было разъяснений и вопросов… После чего Ее Высочество очень долго шепотом говорила с Адлербергом, и я несколько должен был быть в стороне. Здесь-то, кажется, решилась моя участь и определение картины… Я отправился к Пименову, чтобы пригласить его — это в самом деле самый талантливый человек, какой в Академии теперь находится… Он меня принял в студии, но я извинился, что не могу оставаться у него лишней минуты сегодня, и поскакал к Монферану. Он меня принял в церкви Исаакия, по-французски рекомендовал меня графу Гурьеву, который меня вежливо спросил: „Est-ce que vous etes francais, monsieur?“ <Вы француз, господин? — фр.> — „Non, monsier, je suis russe“ <Нет, господин, я русский. — фр.>, я отвечал. — Как, русский! — воскликнул начальник комиссии, — я никак не могу в этом костюме и с бородой допустить к послезавтрашней церемонии. Француза дело другое, но русского — никак. Я отвечал, что сейчас был на представлении Государю Императору, который, обласкав меня, ничего об этом не заметил. Но граф продолжал горячиться и сказал: „Какого бы чину ни был русский, все-таки он должен быть без бороды“. Я сказал, что ни на какой чин диплома не имею, но граф, к удивлению всех присутствующих, рассердись, отошел. Монферран сказал: „Moi j’ai fait tout ce que je pouvais“ <Я сделал все что мог. — фр.> — Я рассматривал живописи, но нашел только архитектуру Монферрана, которая и снаружи, и внутри превосходит и живопись, и скульптуру далеко. В самом деле, архитектура напоминает греческую, или лучше римскую, и драгоценностию материалов делается монументальною, тогда как скульптура, потеряв весь характер Фидия, изнемогает под новыми приложениями к церкви, а живопись, законно выйдя из первобытной византийской, остановилась здесь только на холодном академическом учении…»

Ситуация с графом Гурьевым очень забавляла художника.

Накануне освящения Исаакиевского собора, во время представления А. Иванова великой княгине Марии Николаевне, она, между прочим, спросила его, будет ли он завтра в соборе на освящении храма.

— Я не могу быть, ваше величество, — отвечал Александр Андреевич, — там будут только особы первых пяти классов.

— Что за пустяки, — как образованная и умная женщина, возразила она. — Вы художник первого класса, вам следует быть. — И написала записку к графу Дмитрию Александровичу Гурьеву, члену Государственного совета, президенту всех церемоний, проводимых в Петербурге, о дозволении Иванову присутствовать при освящении храма.

Услышав отказ Гурьева и сказав о приеме, оказанном ему государем, Иванов прибавил:

— Я поставлен вашим решением в необходимость явиться снова к ее высочеству и доложить, что я не могу исполнить ее приказания.

— Ну, постойте, постойте, — сказал недовольный граф, видя, что художник хотел удалиться, — вот вам билет.

На церемонии, как рассказывает легенда, живущая до сих пор в среде художников, Иванов несколько раз прошелся перед сиятельным графом, гордо поглаживая свою окладистую бороду, а потом жаловался знакомым:

— Как встретишься с каким-нибудь русским «высокопревосходительством», так и пожалеешь от всей души, что ты русский.

Пятница, мая 30. «Третьего дня вечером в 6 часов я взял карету, чтобы привести графа Толстого, вице-президента во дворец; у него случились и Пименов, и Шевченко, — поехали мы все вместе…

На другой день, вчера, в четверг, я поехал в Царское Село, полагая представиться Ольге Николаевне, но обер-гофмаршал Муханов, посредством которого нужно это сделать, сказал, что Великая Княгиня едет в Петербург, и что в субботу или понедельник будет мое представление. Два брата Мухановы живут вместе — один из них товарищ министра народного просвещения. С ними я очень много разговаривал о сущности моего положения настоящего. Вопрос был тот, — что лучше: пенсию по смерть, или плату единовременную? Я напирал на последнее, и, кажется, они убедились…

Третьего дня обер-прокурор синода, граф Александр Петрович Толстой, посетил тоже во дворце мою картину; я у него был за два часа перед тем на квартире — он принял меня весьма ласково…

Сейчас из Исаакия. Было все великолепно: во-первых, поражал хор придворных певчих, состоящий из 300 человек; духовенства было до 1000. Войска на площади, по Невскому и от крепости, простиралось до 70 000… Я многих знакомых нашел в церкви, и, стоя от 8-ми часов до 31/2 по полудни, едва дотащился с Михайлом Боткиным домой…»

Ему чрезвычайно хотелось увидеть «Ревизора» и вечером 30 мая, после торжеств, связанных с освящением исаакиевского собора, он был в Михайловском театре, на представлении. Он был в восторге. Смеялся как ребенок, но в конце пьесы призадумался и с негодованием на себя стал говорить:

— Ведь как вдумаешься, надо больше плакать, чем смеяться.

«„Ревизор“ Гоголя был отлично разыгран, особливо роль Хлестакова», — извещал он брата.

Несмотря на заботы, связанные с выставкой картины, успел побывать на концерте, даваемом на Минеральных водах; послушал пение цыган и тирольцев. Любя музыку, желал послушать что-нибудь из сочинений русских композиторов, но не смог, так как это был летний сезон, да тогда и мало исполняли русских музыкантов.

Побывал в Академии художеств на месячном экзамене. Ему понравились этюды масляными красками, но в рисунке он увидел страшный упадок и был изумлен плохими эскизами («Об эскизах нечего говорить: если сами профессора, кроме Карла Брюлло, их не чувствуют, то чего же требовать от учеников»).

В Академии отметил талантливого ученика П. П. Чистякова, и тот бывал у него на квартире. А. Иванов передавал ему свои планы и объяснял свои искания.

Зашел в Рисовальную школу, бывшую в то время на Васильевском острове, и, разговаривая с учениками, сказал: «Кто получит первый номер (за рисование), подарю тому рисуночек». И приготовил для подарка рисунок сепией «Явление Христа народу»…

Воскресенье, июня 1, 1858. «Сегодня утром… ездил я в Царское Село, спрашивал графа Виельгорского: не было ли решения на счет моей картины? Граф отвечал, что довольно трудно мою вещь оценить, но что он думает, что при умеренной плате мне будет пенсия, и Академия даст профессора. Это последнее ужасно! Делать нечего, надобно и это выносить терпеливо, если уже в идеях общества это условие так закоренело…»

Понедельник, июня 2. «Я отправился в Зимний дворец с Мих. Боткиным, чтобы выбрать залу, что мне сказано Именным повелением, и (мы) остановились на выборе аванзалы Крещенского подъезда. Потом пошел в Михайловский дворец, чтобы доставить экземпляр фотографии Великой Княгине Екатерине Михайловне, но Берхгольц[191] был в государственной Библиотеке, куда я и отправился об этом с ним поговорить. Тут нашел Макухина[192]… и Стасова… Комплименты и услуги были неистощимы».

В. В. Стасову, несколько раз приезжавшему в начале пятидесятых годов в Рим из Флоренции, где он жил тогда, никак не удавалось увидеть Александра Иванова, несмотря на то, что он был близок с его братом Сергеем и виделся с ним часто в каждый свой приезд. То Александра Иванова не было в Риме, то он, по своему тогдашнему обыкновению, употреблял все усилия, чтобы избежать нового знакомства. От брата А. Иванов слышал, с каким восхищением отзывается В. В. Стасов о нем. По всему этому В. В. Стасов, служивший в Публичной библиотеке, казался ему теперь человеком не совсем чужим. Встретились как старые знакомые.

Стасов, успевший благодаря особому благоприятному случаю увидеть в Зимнем дворце картину Иванова (публику тогда еще не пускали), тотчас заговорил о ней.

Он не мог удержаться, чтоб не высказать своего восторга от картины, где для него существовало столько совершенств, и свою злобу на нелепые отзывы о ней, которых тогда довольно-таки много ходило по городу. «Да это не апостолы и верующие, а просто семейство Ротшильдов!» — самодовольно повторял, к примеру, где только мог, известный поэт Тютчев. «Что за гобеленовский ковер!» — твердил один известный петербургский болтун, летавший со своим неутомимым жужжаньем из дому в дом, всего чаще к графу Кушелеву-Безбородко, где тогда гостила европейская знаменитость А. Дюма. Досадно было на всю эту публику, разносившую по именитым домам смешки и подтруниванья.

A. Иванов поразил В. В. Стасова своим великодушием.

— Отчего же винить сейчас публику, — ответил он, выслушав библиотекаря, — не лучше ли вглядеться в ее слова и мысль — может быть, она и права, нападая на мою картину. Я и сам вижу, что иное в ней не так; и будь я моложе, примись за нее теперь, многое сделал бы совершенно иначе.

— Не знаю, что такое вы могли бы сделать иначе и лучше, но то, что есть в картине действительно хорошего, так хорошо, так высоко, что уже ни с чем на свете сравнено быть не может! — с воодушевлением произнес В. В. Стасов. — Смею сказать, ваш Иоанн Креститель куда выше Рафаэлевского апостола Павла! Это могучее вдохновение, этот восторг проповедника… Где еще, кроме вашей чудесной картины, увидишь что-нибудь подобное? Ведь прежние живописцы всего меньше думали о том, что всего важнее. Доброе моральное чувство, благочестие, всяческие кротости и самоуничижения, грации — разве кто-нибудь из них дальше этого ходил?

Иванов не во всем соглашался с библиотекарем, указывал на старых флорентийцев XIV и XV веков, но, чувствовалось, он отчасти был доволен, что есть тоже и в Петербурге люди, которые придают великое значение его картине.

Просмотрев несколько книг, предложенных ему библиотекарем, А. Иванов попросил в другой раз подыскать ему старейшие, какие только есть, с изображениями Христа.

B. В. Стасов тогда же показал художнику весь отдел, касающийся Христа, в известном иконографическом сочинении Дидрона: «Histore de Dieu», и был удивлен: почти все находящиеся в Италии по этой части фрески, древнехристианские скульптуры, рисунки манускриптов, резьбу по слоновой кости, Иванов давно знал и видел. Все ж остальное, памятники искусства с изображениями Христа, находящиеся в Германии и во Франции, были ему неизвестны, и он их рассматривал с величайшим вниманием.

Уходя, А. Иванов сказал, что на память о том приятном впечатлении, которое в нем оставила Библиотека, он дарит ей большую фотографическую копию со своей картины.

Вторник, июня 3. «…После обеда пошли мы выбирать залу в Академии. Что за грусть навеяла на меня Академия! Выбрали, однако ж, античную галлерею около „Афинской школы“. Потом пошли к Иордану, где встретили Хомякова (поэта); с ним назначено свидание сегодня, чтобы быть во дворце. Я сегодня обедаю на даче у Тона по приглашению».

Среда, июня 4. «Я пробрался к Оболенскому[193], чтобы найти дорогу к Константину Николаевичу, Великому Князю: только что (он) возвратится через 5 дней, то это и будет. С Хомяковым и Оболенским отправились во дворец к картине. Первый хочет написать статью об этом; Тургенев тоже об этом хлопочет. Бруни что-то не в духе. В этой же зале выставил какой-то Yvon[194] „Баталию Дмитрия Донского на Куликовом поле“ — картина больше моей, но совершенная декорация театра, да еще как бы за 50 лет писанная. Я желал, чтобы моя картина оставалась, пока государь сюда еще раз не будет. Это ведь будет третий визит Царя в эту залу…

Продал я стекло[195] за тысячу руб<лей> сер<ебром> — этими деньгами я теперь заплачу за рамки, пяльца, натяжку холстов, наклейку этюдов и пр.»

С И. С. Тургеневым нечаянно встретились вскоре по приезде художника в Петербург. Можно сказать, столкнулись у Эрмитажа.

«Морской ветер крутил фалды его мундирного фрака, он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу, — вспоминал И. С. Тургенев. — Картина его была уже в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки».

Писатель сразу же заметил тревогу и некоторую угнетенность в облике художника.

Возможно, А. Иванов рассказал ему и о предполагавшемся экспонировании «Явлении Мессии» в Белом зале Зимнего дворца с крайне невыгодным для нее освещением, и о притворном недоумении перед его работой некоторых деятелей Академии художеств.

И. С. Тургенев принял горячее участие в делах А. Иванова, несмотря на то, что готовился уезжать в деревню через несколько дней. Ввел его в круг влиятельных в художественной сфере людей, познакомил с видными литераторами; словом, сделал все что мог, чтобы поддержать и ободрить художника.

Четверг, июня 5. «Я был у Тургенева — весьма много любопытного он мне сообщил. Поехали к Гончарову, учителю наследника, потом к князю Щербатову, попечителю петербургского университета. Эти все три лица весьма замечательны, особливо последний, с которым я имел удовольствие говорить у моей картины. Он тоже подал в отставку… После обеда посетил мою племянницу, т. е. дочь Марии Андреевны, нашей покойной сестры. Это вылитая сестра, как я ее оставил, — красавица, и уже второй раз замужем; ей всего 20 лет, живая, энергичная и, кажется, добрая; у ней муж военный, живут изрядно и на даче. Тут же у них случился Егор Иванович, наш дядя…»

Пятница, июня 6. «Был у князя Мещерского, гофмаршала Екатерины Михайловны (так и хочется спросить, не новый ли это родственник Марии Владимировны Апраксиной. — Л. А.), — он обещался меня к ней представить. Потом поехал на обед, который литераторы давали отъезжающему Тургеневу — всех со мной было 14 особ. Первый тост был обращен ко мне…[196]

<Окончивши> обед, и прохаживаясь с Ковалевским по саду, встречаю Михайлова, который меня и втащил к шампанскому большой компании художников, т. е. ректоров, профессоров и всего, что стоит повыше у нас…

Сегодня я еду переставлять мою картину в Академию для публики, а завтра отправляюсь к Марии Николаевне в Петергоф, чтобы привезти ее открыть выставку».

Понедельник, июня 9. «Сегодня отправился я в Зимний дворец… Прежде чем снять картину, посетили ее певчие, отец диакон, иерей, и, наконец, сам духовник Государя… В то время, как начали снимать картину, был я у обедни и слушал превосходное пение, после чего пришел посмотреть картину князь Голицын с семейством. Говорили по-итальянски. Наконец, картину понесли, но тут один из слуг заботливо случился с книгой, прося росписки в получении двух сот червонных, которые и вручил. Картину перенесли (в Академию), и тотчас развернули у „Афинской школы“… Наконец, принесли мольберт, золотую раму и пяльца, и только к вечеру установили картину. Сейчас отправляемся с этюдами, чтобы отодвинув статуи, и им дать безопасное место от движения публики…»