ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1.
В ту пору люди ни на минуту не выключали радио, и чем бы ни были они заняты, заслышав знакомые слова: «Говорит Москва», сразу забывали обо всем и останавливались там, где их застал этот возглас.
Не было такого человека, который бы подолгу не простаивал у карты, рассматривая извилистую линию фронта, вычерченную карандашом, либо наколотую флажками. Люди помнили названия множества городов и даже сел, о существовании которых прежде и не подозревали.
Война была главным содержанием жизни каждого. С думой о войне засыпали и просыпались. О ней говорили на свадебном пиру и похоронной тризне, с родными, близкими и совсем незнакомыми людьми.
Общее горе и общая радость роднят людей. Война была всенародным бедствием. Она спаяла миллионы человеческих судеб. Все желали скорейшего, победного завершения войны. Стремились к этому, работали для этого, умирали за это. Все жили одним, но каждый по-своему.
И Валя жила, как все. Она добросовестно работала в райкоме, она не щадила себя, занимаясь бесконечными домашними делами. Не имея родных и друзей на фронте, она часто вспоминала о Вадиме: «Как он там? Ведь совсем еще мальчишка». Но с недавних пор у Вали появилось свое собственное, личное, о чем не знал никто, даже Шамов.
Однажды утром, подоив и проводив в стадо корову, Валя направилась домой. Ступила на крыльцо и едва не упала от головокружения. Тяжело опустилась на ступеньку и долго сидела, прижимая ладонь к груди и поминутно сплевывая вязкую, горькую слюну. А в голове все один и тот же вопрос: «Неужели?»
Прошло еще несколько дней, и сомнений больше не было. Тогда-то она впервые испытала ни с чем не сравнимое чувство глубокого удовлетворения жизнью. Она станет матерью, у нее будет ребенок. Ее ребенок. Конечно же, дочка. И Богдан Данилович обрадуется этому. Он все скучает о Вадиме, сетует на недомогание и одиночество. А теперь у них будет дочь. Но Валя почему-то не спешила сообщать мужу эту весть. Много раз давала себе слово: сегодня скажу — и не говорила. Чего-то боялась. Чего? Не знала сама. Хотя была уверена: будет ребенок, и тогда все само собой образуется, и он, и она обретут полный душевный покой. Только бы скорей. Только бы не помешало что-нибудь… Валя погоняла время. По ночам, положив руку на живот, она чутко прислушивалась к тому, что происходит внутри нее. Ей так хотелось, чтобы ребенок шевельнулся властно и резко, причинив ей боль. «Ну, ну, — поощряла она его, — не бойся, я вытерплю. Все вытерплю ради тебя».
Как-то за чаем Шамов заговорил о детях и договорился до того, что в них весь смысл жизни, а без детей человек только прозябает.
И тут Валя наконец решилась.
— А у нас тоже будет ребенок, — сказала она, стыдливо опустив глаза.
Богдан Данилович от удивления даже рот приоткрыл. Но замешательство его длилось недолго, всего несколько секунд. Он подошел к жене, присел рядышком на уголок ее стула, обнял за плечи. Тихо спросил:
— Давно?
— Третий месяц.
— Боже! И до сих пор ты молчала, Валечка? Разве ж так можно?
— Пустяки. — Она положила голову ему на плечо.
Спать они легли вместе. Валя засыпала, когда над ее ухом зашелестел шепот:
— Выслушай меня, родная, и поверь: все, что я скажу, продиктовано лишь любовью к тебе. Все это, в конце концов, принесет тебе новые, да еще какие, заботы и хлопоты. Разве их мало у тебя теперь? Надо отодвинуть это событие до лучших времен…
— Ты о чем? — тревожно вскинулась она.
— О ребенке. Он будет у нас. Обязательно. Но не теперь. Тебе и без этого ох как тяжело. И я не могу рисковать твоим здоровьем, Валенька. Оно для меня дороже всего. Ребенок — это чудо. Мечта. Но не сейчас. Нет, нет. Не сейчас. Не волнуйся, я сам обо всем договорюсь…
— Ты не имеешь права! — со слезами в голосе выкрикнула она. — Он ведь мой… мой… мой! И здоровья от этого не убудет. Наоборот. Да и зачем это здоровье? Ухаживать за скотом? Молчи… Я все вижу, не маленькая…
Она заплакала. Богдан Данилович прикоснулся к ее плечу.
— Не тронь! — зло крикнула Валя и разрыдалась.
Когда она выплакалась и, обессилевшая от слез, лежала неподвижно, он снова заговорил мягким задушевным голосом:
— Ты вправе сердиться, Валюша. Я кругом виноват. Ты молода и красива, а мне уже сорок, у меня на голове ни одной волосинки. Я работаю и все свободное время отдаю книге, к тому же я нездоров. Вот и приходится тебе одной тянуть все хозяйство. Ты хочешь ребенка. Это естественно. Первенец всегда самый желанный. А я возражаю, хотя тоже хочу. И возражаю лишь ради тебя. Когда-нибудь ты поймешь это. — Он скорбно вздохнул. Положил ладонь на ее голову. Она не пошевелилась, но и не скинула его руки. Он потихоньку стал перебирать ее волосы, ласково поглаживая ее по голове и приговаривая: — Успокойся, родная. В жизни и так столько горечи. Все пройдет. Будет у нас ребенок. И не один. Думаешь, я не хочу этого? Эх ты, глупышка…
Валя расслабла. И хотя не сказала ни слова, Шамов понял, что победил.
Дня через два он сказал:
— Завтра к восьми иди в роддом. Я договорился. — Увидел, как исказилось ее лицо, просительно, но настойчиво подтвердил. — Так надо, Валя. Надо.
В роддом она ушла вечером, а на рассвете ее уже отпустили. «Боже, как же я доберусь домой? — с ужасом думала Валя, еле передвигая непослушные ноги и поминутно останавливаясь, чтобы преодолеть приступы слабости и головокружения. — Я даже рукой шевельнуть не могу. А через несколько часов снова закрутится колесо. Кормить скотину, готовить завтрак, бежать в райком… А Вадим ведь прав. Батрачка, батрачка. Какой ужас! Дурочка. Посчитала себя умнее всех, думала — все ошибались, не поняли… Ум, культура… Ой, как кружится голова. Да будь ты проклят… Ах, где бы присесть…»
Увидела у чьих-то ворот скамью, тяжело опустилась на нее, отдышалась. Оказалось, присела у ворот дома райкомовской машинистки. Не раздумывая, Валя поднялась и постучала в оконце над головой. Через минуту она стояла в комнате и шепотом говорила хозяйке:
— Постели-ка мне где-нибудь. Я прилягу и отлежусь. Только ни о чем не расспрашивай. В райкоме скажешь — заболела, сегодня не приду.
Хозяйка подвела ее к кровати: «Ложись». Помогла раздеться. Валя сразу же забылась некрепким сном больного человека.
В то время, когда Валя входила в дом машинистки, Шамов проснулся от стука в окно. Приподняв голову, прислушался. Стукев за ним не прекращался. Богдан Данилович натянул пижамные штаны, подошел к окну. Увид лицо соседки, распахнул створки рамы.
— Извините, что разбудила вас. Думала Валентину Мироновну поднять. Смотрю — заспалась соседушка. Стадо гонят, а она еще и корову не доила.
Слушая ее стрекотание, Богдан Данилович сообразил, что Валя не вернулась из роддома.
— У нее такая работа, — сочувственно проговорил он. — Ночью вызвали в райком и до сих пор нет. Не согласились ли бы вы подоить нашу коровенку и выгнать ее? А? Очень был бы благодарен.
— Пожалуйста.
— Сейчас вынесу ведро. Вот спасибо. Выручили.
Пока соседка управлялась со скотиной, Шамов встал, умылся и, позевывая, принялся размышлять, что же могло случиться с Валей. Какое-нибудь осложнение? Ему бы сообщили об этом. А может быть, она явится прямо на работу? Зря. Можно было денек полежать дома, оправиться.
Шамов позвонил заведующей роддомом.
— Здравствуйте, Богдан Данилович, — приветливо поздоровалась она. — Как самочувствие Валентины Мироновны?
— Гм. Ничего. Спасибо, — пробормотал он.
— Надо ей дня два полежать. Обязательно. А то почти со стола и домой. И пусть побережется. Я ей все объяснила. Если что, сразу звоните. Я сама приду.
— Спасибо. Спасибо. До свидания.
Повесил трубку. «Что за чертовщина? Куда ж она делась? Не случилось ли что по пути? Хотя едва ли. Увидели бы, привели домой или в больницу».
И все же Богдан Данилович был уверен, что с Валей что-то произошло. Он вспомнил свой последний разговор с женой и подосадовал на себя. Она делает все возможное для того, чтобы ему жилось хорошо. А он?..
Раздосадованный Богдан Данилович целый час курил, вышагивал по комнате. Он был недоволен собой. Нельзя было так. Ясно, ребенок ни к чему. Что и как будет после войны — неведомо… И все же надо было не так. Мягче, человечнее. Ведь, кроме Вали, никого не осталось… «Что-то я затвердел, задубел в этой вонючей провинции. Нужно мягче и гибче… Придет, поговорим с ней по-другому…»
Но поговорить ему уже не пришлось. Через два дня Валя, не заходя домой, пошла прямо в райком. Разделась, поправила прическу и — к Рыбакову. Никто не присутствовал при их разговоре. В тот же день на внеочередном заседании бюро Валентину Кораблеву утвердили заместителем начальника политотдела Иринкинского совхоза.
Шамов узнал обо всем за несколько минут до заседания бюро. Из своего кабинета он позвонил Вале.
— Прошу тебя, зайди, пожалуйста, на минутку.
Она пришла. Поджидая ее, Богдан Данилович стоял посреди кабинета. Издали услышав знакомые шаги, поспешно надел маску незаслуженно оскорбленного и расстроенного человека.
Валя остановилась у порога, прижавшись спиной к двери. Вскинула пушистые брови, глухо сказала:
— Слушаю вас.
Он опустил голову. Зачем-то подошел к окну. Вернулся на прежнее место, жестом показал на диван.
— Садись, Валюша. Поговорим.
— О чем? — сухо спросила она.
Богдан Данилович смешался под ее презрительным взглядом и не сразу нашелся с ответом. Он понял, что никакие слова не смогут их примирить. И пожалел об этом. «Интересно, что она сказала Рыбакову?» Надо было выведать это. Но как? Выигрывая время, он говорил:
— Не надо волноваться, Валечка.
— Не называйте меня так.
— Хорошо, хорошо. Не буду. Только не волнуйся. Ты всерьез все это решила?
— Да. И жалею, что поздно.
— А как же… как же Рыбаков не спросил даже меня. Все-таки я муж.
— Я сказала ему, что не люблю вас. Заблудилась, обманулась. Больше ничего не сказала. Пожалела… себя пожалела… Себя. Но если попытаетесь мне помешать… Лучше не троньте.
Когда на бюро стали обсуждать вопрос о замполите Иринкинского совхоза, Богдан Данилович вышел из кабинета.
В тот же день Валя собралась и уехала в Иринкино. Перед отъездом зашла к Василию Ивановичу, поблагодарила.
— За что благодаришь? — Рыбаков нахмурился. — Не милостыню подали. Большое дело доверили. Оправдывай. Поняла?
— Поняла, Василий Иванович. Оправдаю.
— Ну, — протянул ей руку, — счастливого пути. А если случится что — не таись, не прячься от товарищей. Вместе-то сподручнее любую ношу тащить, любую беду свалить.
Часом позже в кабинете Рыбакова появился Богдан Данилович. Он поговорил о делах, а потом, как бы между прочим, спросил:
— Это вы мою супругу сосватали?
— Ты сам сосватал, я только обвенчал, — грубо ответил Рыбаков.
— У-у, м-м, — промычал Шамов и поспешно вышел.
В эти минуты он понял, что ненавидит Рыбакова. Ненавидит и боится. Это из-за Рыбакова он все время чувствует себя неуверенно, словно под ногами не твердая земля, а болотная топь. Того и гляди, оступишься и ухнешь с головой. Сам работает, как двужильный — не ест, не спит сутками, — и других загонял. Только давай и давай. Если б не он, Валя никогда не отважилась бы на подобный шаг. Интересно, что же она сказала ему? Он и так волком смотрит. Неделю назад на бюро райкома вдруг сказал: «Есть решение ЦК направить лучших партработников на политработу в армию. У нас вроде все отвоевались. Тепляков ранен в финскую. Коненко еще под Халхин-Голом медаль «За отвагу» получил. Вот только наш главный пропагандист не обстрелян. Как ты, Шамов, на это смотришь?»
Тогда Богдан Данилович спокойно ответил:
— Я уже не раз порывался туда, да врачи не пускают. Если медики благословят, готов хоть сейчас.
Ясно, что Рыбаков неспроста закинул этот крючок. Что еще можно от него ожидать? С какой стороны ударит? Попробуй угадать. Значит, все время надо быть настороже, ожидая нападения, и готовить ответный удар.
И Шамов стал собирать «материал». Он наблюдал, слушал, запоминал все, что хоть как-то было связано с Рыбаковым. Потом наиболее важные факты, обработав по своему желанию, заносил в специальную тетрадь, на обложке которой было написано: «О Рыбакове». Записи в тетради походили на дневниковые.
«29 апреля 1943 года. В колхозе «Новая жизнь» Рыбаков в присутствии колхозников избил председателя. Сбил его с ног и топтал. Вот его методы партийно-политической работы.
20 мая 1943 года. В разговоре с председателем рика Рыбаков сказал: «Мне наплевать на облисполком». Это хорошо показывает его отношение к вышестоящим органам.
20 июля 1943 года. Сегодня Рыбаков весь день прокутил у известного пчеловода и садовода Ермакова. Ушел от него еле можаху».
2.
Василий Иванович в самом деле побывал в гостях у Ермакова.
С утра Рыбаков был на элеваторе — интересовался, готов ли он к приему зерна, оттуда зашел в железнодорожные мастерские — договорился о ремонте сельхозмашин. А когда возвращался в райком, его перехватил на дороге Донат Андреевич Ермаков.
— Доброго здоровья, Василий Иваныч, — Ермаков приподнял шапку.
— Здорово, отец. — Рыбаков подошел к нему, подал руку. — Поздравляю тебя. Хороших сынов вырастил. Читал про них в «Правде» и портреты видел. Герои.
— Пока не пожалуюсь. Крепко бьются. — На лице старика появилась гордая улыбка.
— Рад за тебя.
— Я вот что побеспокоил тебя. Хотел одной думкой поделиться. Ходил нынче в райком, да не застал. Сказали, ты на элеваторе. В наших краях, значит. И я решил подстеречь.
— И подстерег, — улыбнулся Василий Иванович.
— А как же. Охотник, поди. Да что мы стоим посредь улицы? Пойдем-ка ко мне, посидим в саду. Медком своим угощу. С внучкой познакомлю. Чайком старуха побалует.
— Пойдем, отец. Давно собирался поглядеть твой сад.
— И я давно хотел пригласить тебя.
— Ну, вот и ладно. Внучка-то прижилась?
— Прижилась. И мы к ней привязались.
У крыльца верхом на лежащей собаке сидела девчурка с черными круглыми глазами. Со смешной детской неповоротливостью она слезла с собаки и вперевалку засеменила навстречу Ермакову, крича на весь двор:
— Деда, деда пришел!
Донат Андреевич подхватил ребенка на руки, пригладил ей волосы, вытер нос.
— Ну вот, все всправе. Теперь можешь показаться дяде Рыбакову.
— Меня зовут дядя Вася, — улыбнулся Рыбаков, протягивая девочке руку. — А тебя?
— Леночка. Леночка Ермакова.
— Значит, ты здесь самая главная хозяйка? Тогда веди нас в сад и показывай свои владения.
Долго ходили они по обширному саду. Польщенный вниманием гостя, Донат Андреевич подробно рассказывал о каждом дереве. Как оно выращено да какие у него особенности. Наверное, он вконец бы заговорил Василия Ивановича, если б не выручила хозяйка.
— Стары?й! — крикнула она. — Идите-ка к столу.
Самовар давно вскипел и блины стынут.
На столе под яблоней действительно урчал большой блестящий самовар. Над глубокой обливной чашкой, наполненной янтарным медом, кружила оса. Посреди стола возвышалась горка душистых румяных блинов. Тут же тускло поблескивал потными стеклянными боками графин с медовухой.
— Мед только сегодня накачали, — говорила Пелагея Власовна, вытирая перед Рыбаковым край и без того чистой столешницы. — Кушайте на здоровье.
— Погоди ты со своим медом, — проворчал Донат Андреевич, — мы все ж таки мужики. Вот спробуй, Василий Иваныч, нашей медовухи.
Разговор за столом сразу же пошел с войне.
— Ну как там, на Курской? — спросил Ермаков. Подался вперед и замер, ожидая. А Пелагея Власовна, бессильно присев на край скамьи, комкала в ладонях рушник.
— Горит земля на той дуге. Огнем горит. Такие, отец, бои там! Все силы Гитлер кинул туда. Хочет войну к победе повернуть. Хочет доказать, будто Сталинград — это случайность. Насмерть там сошлись. В одном бою полторы тысячи танков участвует…
— Батюшки! — воскликнула Пелагея Власовна, и бледность разлилась по ее лицу. Рот полуоткрылся. Глаза распахнулись во всю ширь, да так и застыли.
— Только ведь не машины решают судьбу боя. Солдаты. А наши там отчаянно дерутся. В сорок первом под Москвой я многое повидал, но такого не видывал. Летчик Горовец в одном бою сбил девять фашистских самолетов. Один — девять. Правда, и сам погиб.
Пелагея Власовна всхлипнула, прижала рушник к губам.
— А танкисты? — продолжал Рыбаков. — Они сейчас — главная сила. Отменно бьются. На «тридцатьчетверках» таранят «тигров». Ваши-то теперь где?
— На Волховском, — ответил Донат Андреевич. — Там тоже жарко. Принеси-ка, мать, письма.
Хозяйка сбегала в дом, принесла пачку писем. Василий Иванович перечитал их, то и дело восклицая: «Молодцы! Какие молодцы! Настоящие гвардейцы!»
Неожиданно Донат Андреевич спросил:
— Как думаешь, Василь Иваныч, сколько стоит танк?
— Что стоит? — не понял Рыбаков.
— Да рублей же конечно. Ведь всякая вещь, всякая машина свою цену имеет. Так вот какая, к примеру, цена у танка?
— Наверное, тыщенок полтораста. Может, и дешевле. А ты что, надумал танком обзавестись?
— Угадал. Хочу заиметь эту машину. Видишь ли, какое тут дело, — доверительно заговорил Ермаков. — Подбили танк у наших сынов. Сами-то они живы, только старшего легко ранило, а машина вышла из строя. Вот они и не у дел. Конечно, без танка не останутся. Только ведь не у них одних такая беда случается. Такие бои. Там, поди, в один день сколько машин из строя выходит.
— Сотни, — подсказал Рыбаков.
— Ну вот. А попробуй-ка сделать их. Верно ведь? Сколь ден надо! А сколь денег! Вот мы и надумали со старухой купить танк. Собрали все сбережения, продали, что могли, и наскребли шестьдесят две тыщи. Поговорил я с родственниками — их у нас, Ермаковых-то, добрая дюжина. Они тоже подмогнули. Теперь у нас без малого сто тыщ. Хватит ли их на танк? И как это все уладить, ведь танки в сельпо не продаются. Присоветуй, пожалуйста. Помоги.
— Да ты… ты понимаешь, отец, что надумал, — голос Василия Ивановича дрогнул. — Это же… великое дело. Спасибо тебе. Обоим вам спасибо. Не от меня. От всего народа, от всей партии… А танк за ваши деньги мы купим. Да еще какой! Самый мощный. Будет у братьев Ермаковых свой ермаковский танк…
На следующий день Всесоюзное радио передало сообщение о патриотическом почине Доната Андреевича Ермакова. Старик получил телеграмму от Верховного Главнокомандующего. А вскоре сыновья сообщили, что им вручен новый танк «в полную собственность». В области начался сбор средств на танковую колонну «Родная Сибирь».
3.
В труде, в хлопотах и тревогах летело время. Прошло много дней, прежде чем Степан вспомнил о своем намерении изучить марксизм, да так, чтобы «заткнуть за пояс самого Шамова». А вспомнив, сразу же поспешил в парткабинет и попросил «Капитал» Маркса.
— Сейчас найду, — ответила молоденькая библиотекарша, направляясь к полке. — Вот здесь. Нет, не то. Ага, вот. — Вернулась, положила на прилавок пухлый том в черном ледериновом переплете. На обложке книги вытиснен портрет Маркса и крупными буквами одно слово — «Капитал».
Степан бережно прижал книгу к груди. «Ну, товарищ Шамов, теперь мы потягаемся».
Тут его взгляд упал на большую книгу в красивой глянцевой суперобложке. Это была «История искусств». Листая ее, Степан вспомнил недавний разговор с Зоей. «Надо прочесть. О, да тут и картины. Мадонна. Ничего особенного. Похожа на икону. Возьму. Здесь наверняка объясняется, что к чему. Вот удивится Зоя, когда заговорю об этой мадонне». И попросил записать книгу в свой формуляр.
Весь день в райкоме шел семинар пионервожатых. Потом началась районная комсомольская перекличка.
— Алло! Луковка! Луковка! Луковка? — гремел в пустом здании надорванный голос Степана. — Кто говорит? Боровикова? Привет, Зина. Давай рассказывай, как с покосом…
Только поздней ночью потный и охрипший Степан оставил, наконец, телефон в покое. Присел к столу, вынул из ящика «Капитал». Погладил обложку, пошелестел страницами и размечтался: «Прочитаю все книги Маркса и возьмусь за ленинские труды. Одолею месяца за два, ну за полгода». И понесла его мечта. Вот он сидит на каком-то большом собрании и слушает доклад Шамова. Важно и надменно выговаривает Богдан Данилович умные слова. Ему аплодируют, а он важничает и даже не улыбнется. Тогда поднимается Степан и говорит: «Вы ошиблись, товарищ Шамов. Вероятно, вы забыли или не знали, что сказал об этом в своем «Капитале» Карл Маркс». И пошел, и пошел выкладывать. У Шамова от удивления даже рот перекосился…
Под окнами протяжно свистнули. Степан вздрогнул, опомнился. Раскрыл книгу.
Пролистал, не читая, вступительную статью, предисловия к разным изданиям. И вот, наконец, «Отдел первый. Товар и деньги». Степан набрал полные легкие воздуха, ткнулся носом в страницу и стал читать. Заглавие первого параграфа было не совсем понятно. Какая-то потребительская стоимость и просто стоимость, а тут еще неведомое слово «субстанция». Он выписал его на листочке и, решив, что все неясное впоследствии прояснится, заскользил взглядом по шеренгам букв.
Дочитал первую страницу, обрадовался: все понял. Оказывается, товаром Маркс называл любую вещь. А Степан до сих пор думал, что товар — это материал, из которого шьют штаны и рубахи. Здорово! Окрыленный успехом, парень заторопился, глотая строку за строкой. И вдруг обнаружил, что ничего не понимает. Товар вдруг стал сначала одной, потом другой стоимостью, а дальше пошло совсем непонятное. Иксы, игреки. И снова эта проклятая «субстанция» вылезла. И там еще какие-то «производительные силы» да «производственные процессы». Скоро в усталой голове началась такая карусель, что ничего не разберешь: где товар, где продукт, а где просто вещь.
С большим трудом Степан дочитал параграф до конца. Зажмурился, напряг память, но ничего не вспомнил. «Вот так штука. И прочел всего шесть страничек. А тут их семьсот пятьдесят. Да еще есть второй том. Интересно, сколько же их всего? Может, дальше станет понятнее и легче?»
Полистал. Прочел наугад несколько абзацев. Совсем труба. Опять эти иксы да еще какие-то формулы. И слова такие, что язык сломаешь. Придумали тоже. Для кого? Но мог же Шамов. А большевики в тюрьмах штудировали этот «Капитал». Вот, дьявол. Начнем сначала.
Степан закурил. Прочищая мозги, несколько раз затянулся до боли в груди и снова принялся за первый параграф. Опять споткнулся о заголовок «Два фактора товара». Суть слова «фактор» он вроде бы понимал, но «фактор товара» — какая-то бессмыслица. И снова эта «субстанция» в глаза лезет. Хоть бы от нее отделаться. Подумал, примял пятерней разлохмаченную шевелюру, позвонил Федотовой.
— Добрый вечер, Полина Михайловна.
— Здравствуй, Степа. Давно не видела тебя.
— Да я только вчера из командировки. Полина Михайловна, вы знаете, что такое субстанция?
— Что-что? О чем ты спрашиваешь?
— Ну, слово такое: станция, а впереди какой-то «суб». Суб-стан-ция. Знаете, что оно обозначает?
— Субстанция — это значит сущность, существо вещи или какого-то явления. Понимаешь, это…
— Понимаю, — обрадовался Степан. — Субстанция стоимости значит существо стоимости. А величина стоимости? Это что?
— Странные вопросы ты задаешь. Зачем тебе это понадобилось? Чем ты занят?
— Читаю «Капитал».
— А-а. Бери-ка его под мышку и приходи. У меня — куча словарей. В них есть ответы на все вопросы. Приходи.
В маленьком кабинете Полины Михайловны накурено до синевы. Легонько потрескивает фитиль двадцатилинейной лампы под фонарным стеклом. Федотова склонилась над столом и что-то пишет. Поскрипит-поскрипит пером, остановится. Вскинет коротко остриженную голову, уставится перед собой невидящим взглядом и снова склонится над листом, вытягивая по нему узорчатые цепочки мелких букв. Увидев Синельникова, она положила ручку, поднялась навстречу.
— Привет. Значит, надумал взяться за «Капитал»? Похвально. Только одолеешь ли вот так, с наскоку, без всякого фундамента? Книга эта требует большой теоретической подготовки.
Ничего не ответил Степан. Только бровь почесал. Он теперь и сам сомневался.
— Марксизм, Степа, — это мировоззрение человека. Его вера, убеждение. Он вот здесь. — Она прижала руку к груди. — В самом сердце. Конечно, нельзя стать марксистом, не зная теории. Хорошо, что ты надумал за науку взяться. Вовремя. Только не с того начал. Надо с азов. С «Краткого курса»…
Отворилась дверь. Вошел Рыбаков.
— Над чем колдуем?
— Вот комсомол решил «Капитал» Маркса изучать. Пришел за советом.
Василий Иванович взял со стола том, подержал его на ладони, взвешивая.
— Это действительно капитал. Целое состояние. Одолеешь его, вдвое дальше будешь видеть. Мне он очень трудно дался. Иные главы только с третьего заходу одолевал. Крепок орешек.
— А вы где его изучали? — полюбопытствовал Степан.
— Где? — Рыбаков грустно усмехнулся. — Я, к сожалению, никакой институт не кончал. Ни очный, ни заочный. Не довелось. Беспризорником рос. В детдом угадал на тринадцатом году. Тогда только и начал учиться. Семилетку окончил — в армию взяли. Отслужил — стал комсомольским работником. Поднатужился, экстерном сдал за десятилетку. Уговаривали меня в заочный институт поступить — не пошел. Не то чтобы пороху не хватило. Не понимал, как это важно. До сих пор казню себя за это. И, между прочим, не теряю надежды доучиться. А «Капитал» я прочел накануне войны. В сороковом году. В отпуск поехал с приятелем на наши Голубые озера. Он охотится, а я лежу у шалаша да прибавочную стоимость осваиваю. Порыбалю часок-другой для проветривания и снова за книгу. Так вот и одолел. Покачал головой, улыбнулся. Словно стирая выражение усталости, с силой провел ладонью по лицу.
— Придется тебе, Полина Михайловна, завтра поехать в «Новую жизнь». Разговаривал сейчас с Новожиловой. Сенокос срывается. Поживи денька три, помоги. Никак не войдут они в колею. Новожилова старается, себя не жалеет, а опыта маловато. Надо поддержать ее, пособить.
— Хорошо, Василий Иванович.
— А где твои фронтовые молодежные бригады? — Рыбаков повернулся к Степану.
— Семьдесят шесть…
— Знаю. Слышал. Зря себя цифрами тешишь. Нам нужно сено, а не цифры. Вчера я объехал четыре колхоза: «Коммунар», «Завет Ильича», «Восход», «Буревестник» — и ни одной бригады. Были, говорят, да сплыли. Ясно?
— Ясно, Василий Иванович.
— Разберись с каждым колхозом. Особенно с этими. Они ближние. Бабы ягодами да грибами на базаре торгуют. А сено гниет.
— Завтра же побываю.
— Правильно. — Рыбаков ткнул окурок в пепельницу. Поднялся и молча вышел. И сразу же из коридора послышался его голос: «Лукьяныч, Воронка запряг?» — «Давно запряг», — откликнулся прокуренный, дребезжащий голос Лукьяныча. «Ну, бывай, старик». Хлопнула дверь, и все стихло.
— И когда он спит? — задумчиво проговорил Степан, поднимаясь.
4.
Федотова жила с матерью. Они занимали половину небольшого дома: крытые сени, кухня и маленькая горенка.
У калитки Полина Михайловна остановилась. Уже светало. Воздух казался разреженным и серым.
Коротки летние ночи в Сибири. До полуночи можно сумерничать без огня, а едва почернеет за окном — уже рассвет крадется. Сладко спится и сладко любится на рассвете.
Полина Михайловна прикрыла глаза, облокотилась на забор и не то задремала, не то замечталась, убаюканная предрассветной тишиной. Казалось, всего одну минуту пробыла она в забытьи. А когда очнулась, глянула на часы — полчаса пролетело.
«Стоит ли будить мать? Позвоню ей из колхоза», — решила Федотова. Вернулась в райком, запрягла свою лошадь, прозванную Малышкой за малый рост и неказистый вид. Уселась поудобнее на свежем душистом сене, тряхнула вожжами, и шустрая лошаденка помчалась веселой рысью.
Медленно наступал рассвет, тесня ночной сумрак. Воздух из серого становился белым. Вдруг белизна загустела и стала непроницаемой. Федотова очутилась в плотном молочно-белом тумане. Он был настолько густым, что даже лошадь виделась смутно.
Впереди показалась огромная река, безбрежная и величавая. Федотова в растерянности натянула вожжи. Вспомнив, что до ближайшей реки двадцать километров, улыбнулась. Ей еще не раз грезилось, что она въезжает в большой водоем. Мираж был настолько явственным, что она не только различала рябь на воде, но и слышала ее плеск.
Оказалось, в тумане есть своя прелесть. Белое марево поглотило ее, и она как будто растворилась, стала маленькой и невесомой. Это было удивительно хорошо. Даже навернулись на глаза легкие, сладкие слезы. Перед затуманенным взором женщины стали возникать диковинные картины.
Вот она увидела себя скачущей верхом на коне. Конь чудной: огромный и какого-то неестественного малинового цвета. Алым пламенем полыхает на ветру длинная шелковая грива. Все выше и выше взлетают они. Уже далеко под ногами плывут крохотные деревеньки, игрушечные леса и реки. Полина Михайловна задохнулась от быстроты полета. У нее слегка кружилась голова. Но вот они стали снижаться, и она увидела бесконечные, по-змеиному извивающиеся окопы. «Наши», — обрадовалась она и тут же ахнула. На них, грохоча и стреляя, ползли сотни фашистских танков. Красноармейцы вдруг выпрыгнули из окопов и кинулись навстречу стальным чудовищам со свастикой на бронированном боку. Тут она увидела Андрея. Он бежал впереди. «Андрюша! — закричала она. — Что вы делаете? Скорее назад». — «Не бойся, Полюшка. Мы их вот так». С этими словами он схватил за пушку фашистский танк, поднял его над головой и трахнул об землю. Раздался такой сильный взрыв, что Полина Михайловна вылетела из седла. Она закричала, цепляясь за алую гриву, и очнулась.
«Привидится же такое. Зато хоть Андрюшу повидала. Где-то он? Жив ли?»
Бежит сквозь туман маленькая лошаденка, глухо постукивают невидимые копыта по твердой, как бетон, дороге. Ходок подпрыгивает на выбоинах и кочках, покачивается из стороны в сторону. Надо бы выехать на мягкую дорожку, пробитую вдоль шоссе. Но женщина не делает этого. Она и вожжи-то давно выпустила из рук. Да и нет ее здесь… Она сейчас стоит на залитом ярким июльским солнцем щербатом перроне станции Малышенка. Под ногами — подсолнечная шелуха, окурки, бумага. За спиной затихает грохот ушедшего поезда. Перрон пустеет. Она стоит на нем одинокая, немножко растерянная. Все вышло иначе, чем думалось…
К ней подошел высокий крепкий парень в юнгштурмовке.
— С приездом! — весело пробасил он.
Она вздрогнула, вопросительно поглядела на него.
— По-моему, мы с вами одного поля ягода. — Он рассмеялся. — Меня после техникума прислали сюда строить небоскребы, прокладывать метро. Перекраивать эту глушь на социалистический лад. Потеха! А вас?
— Я окончила учительский институт. Назначили в Малышенскую школу.
— Так и знал. Потеха. Будем знакомы. Андрей.
— Полина.
Он подхватил ее чемоданчик и широко зашагал. Всю дорогу он шутил, то и дело приговаривая свое, видно, любимое словечко «потеха»…
У него было крупное лицо с резкими прямыми линиями. Прямой нос, широкий лоб, тяжелый, крутой подбородок. В нем сразу угадывалась большая сила и доброта. И еще — он был очень веселый. А как смеялся!
Однажды, гуляя по лесу, она сильно поранила ступню. Он нес ее на руках несколько километров и все время просил: «Поля, не гляди, закрой глаза. Мне как-то не по себе». Она смыкала ресницы, но в узенькую щелочку продолжала смотреть на него.
— Хитришь, — шептал он. — Думаешь, не чувствую? Я твой взгляд даже спиной чувствую. Ну, не смотри. А то возьму и поцелую, — и сам покраснел.
— Не поцелуешь.
— Поцелую.
— Не посмеешь.
Он поцеловал. Неумело, но так крепко, что у нее дух захватило.
— Потеха! — выпалил он и посмотрел на нее с радостным изумлением. — И откуда ты свалилась на мою голову?
Осенью они поженились. Вскоре ее избрали секретарем райкома комсомола.
— Послушай, Полинка, — не раз говорил он. — Возьми меня конюхом в райком. Стану у тебя ездовым. Куда ты, туда и я. Все хоть на глазах будешь. А то я, по-моему, ревную. Потеха, — и сам смеялся над своими словами.
Накануне войны она стала секретарем райкома партии.
Двадцать шестого июня сорок первого года Андрей ушел воевать. Они, обнявшись, стояли на перроне, а вокруг кипел людской водоворот. Сотни людей плакали, пели, кричали. В невероятном хаосе звуков тонули даже паровозные гудки. Крепко прижав ее, Андрей загудел в самое ухо:
— Вытри слезы, Полинка. Ты же партийный секретарь. Через пару месяцев вернусь и на память об этой баталии привезу ключи от Берлина.
И по-прежнему смеялся…
Клубится, пенится белый туман над утренней землей, обещая погожий красный день. Бежит в тумане маленькая лошадка, шибко бежит, пофыркивая и помахивая куцым хвостом. Сидит в ходке молодая женщина, смотрит в непроницаемое молоко тумана и видит то, что не дано увидеть кому-то другому даже в ясный день, а по ее круглым щекам текут и текут слезы.
Туман стал постепенно оседать. Солнце плотней и плотней прижимало его к земле. Развиднелось дивной голубизной небо, показались верхушки деревьев. Выше солнце — ниже туман. Ниже и гуще. Кажется, лес стоит по пояс в молоке, и лошадь вроде не бежит, а плывет по молоку. Но вот и земля обнажилась. На придорожной траве вспыхнула алмазная россыпь росы. А солнце поднимается все выше и выше и греет все сильней. Высоко-высоко, невидимый глазу, переливчато запел жаворонок. Земля ожила. Окрестность наполнилась птичьим пересвистом, стрекотом кузнечиков, гудением шмелей и пчел.
Солнце вскарабкалось еще на ступеньку, выпило росу, высушило слезы молодой женщины.
Лошадь уморилась. Пошла шагом, тяжело поводя потными боками. Полина Михайловна свернула с дороги в редкий березовый лес, облюбовав небольшую поляну. «Тпру!» Распрягла Малышку и, стреножив ее, пустила пастись. Кинула пиджак на влажную траву, легла на него и сразу уснула.
Сладок и крепок сон в лесу на траве. Воздух здесь пряный и хмельной. Глухо шумят листвой березы, будто поют бесконечную, тягучую колыбельную песню.
Молодая женщина разметалась во сне. Не слышала даже, как по лицу ее ползали верткие муравьи, а в волосах запутался шмель.
Федотова проснулась от лошадиного фырканья. Глянула на часы. «Ого!» Вроде и не спала, а сколько времени пролетело. Скорее в путь.
Текут часы. Спешит на покой солнце. Дробно стукают копыта. И кажется, нет ни конца ни края до блеска наезженной дороге.
Ужасно хотелось есть. Не раз упрекнула она себя за то, что не заехала домой. Кружилась голова. Ни о чем не думалось. Даже курить не хотелось. Во рту и так полынная горечь. Надо было поехать большаком, там по пути много сел, и в любом можно было перекусить, а ее понесло напрямик по лесам. Попыталась сориентироваться, далеко ли до «Новой жизни». Получилась километров двенадцать. «Часа через полтора доберусь. Выдюжу». — И принялась понукать усталую лошадь.
Вдруг впереди раздался громкий мальчишеский голос. Федотова прислушалась. Парнишка ругал своего коня. Но какие это были похабные ругательства! И как больно было слышать их из ребячьих уст!
Скоро она нагнала подводу. На телеге возвышалась большая бочка с водой. В передке, привалившись к днищу спиной, стоял мальчишка. Он стегал кнутом лошадь и матерился.
— Стой! — крикнула Федотова, поравнявшись с водовозом. Тот опустил вожжи, и лошадь сразу остановилась. — Ты почему сквернословишь, негодник? Не стыдно тебе? Молокосос, а такое выговариваешь?
Парнишка обиженно шмыгнул носом и опустил голову, исподлобья поглядывая на разгневанную незнакомую женщину. Когда та умолкла, он сказал:
— Я что. Я бы вовсе не ругался. Ее, — кивнул на лошадь, — дед Архип к матюгам приучил. Он заболел, меня за водой послали. А она без мату ни шагу. Вот посмотрите.
Он поднял вожжи, дернул их.
— Но!
Лошадь не шелохнулась.
Парнишка стегнул ее по заду и еще громче закричал:
— Но! Шалава!
Лошадь мотнула головой и лягнула передок телеги.
— Но, — заорал мальчишка. — Мать твою… Подвода тронулась.
Федотова, с трудом сдерживая смех, расспросила водовоза, куда он едет. Оказывается, в трех километрах отсюда покос колхоза «Новая жизнь». Он вез косарям воду.
— Новожилова там?
— Угу.
— Тогда садись ко мне. Привязывай свою матерную клячу к ходку, и она побежит за нами.
Парнишка послушался. Не прошло и минуты, а он уже сидел рядом с Федотовой. Он был худущий, до черноты загорелый. Нос облупился. Глаза полны недетской серьезности. Но больше всего ее поразили руки мальчика. До запястья это были обыкновенные детские руки, загорелые и худые. Но кисти казались непомерно большими. Раздавленные работой, они разлепешились. «Это руки пожилого человека, занимавшегося всю жизнь тяжелым физическим трудом. А ведь он совсем ребенок».
Она видела сотни таких вот мальчишек, идущих за плугом, сеялкой или бороной. Видела их на сиденьях жаток и сенокосилок. С топором, с вилами, с косой в руках.
Любую тяжелую работу они делали с мужской сноровкой и неторопливостью. Маленькие русские мужики приняли на свои плечи непосильную тяжесть.
— Как звать тебя?
— Колькой.
— Значит, Колей, Николаем. А по фамилии?
— Долин.
— Комсомолец?
— Не. Скоро вступлю и пойду на тракториста. Мне Новожилова сказала: покос кончим — прикрепят меня к трактористу. А может, и на комбайн. Ей сам Рыбаков велел.
— Откуда он тебя знает?
— Рыбаков-то? — Колька заулыбался, кашлянул для солидности и принялся рассказывать о памятной встрече на дороге. Однако серьезности ему хватило ненадолго… — Бык-то ошалел и бзыкнул. Бежит, а из заду у него дым… как… как… из паровозу, — еле договорил он и зашелся хохотом.
Покачав головой, Федотова обняла мальчугана за худенькие плечи.
— Отец воюет?
Он сразу посерьезнел. Сдвинул выгоревшие белесые брови, сурово прищурился.
— Воюет. — Громко сглотнул слюну. — Только известий нет от него. С прошлого года не пишет. Мамка говорит — погиб он. А я думаю — у партизан. Кончится война — объявится.
— Семья-то большая?
— Четверо нас. Мамка пятая. Я — старший. Зимой голодно было. Еле выжили. А теперь ничего. Мамку на ферму поставили, и я работаю. На тракториста выучусь, тогда совсем заживем. Только школу жалко. Всего четыре зимы проучился. Пока война-то кончится. Так и останусь неученым.
— Ничего, выучишься. Ты парень сильный, значит, своего добьешься.
— Конечно, добьюсь. — Колька расправил плечи и вытащил из кармана засаленный лист бумаги.
— А вот это зря. Рано тебе курить. Не к чему. Только организм отравляешь.
— Зато есть не хочется. Покуришь немного — и вроде поел. Голова кружится, а брюхо молчит…
5.
Когда они приехали на покос, люди уже отработались. Каждый занимался своим делом. У костра над большим задымленным котлом копошилась стряпуха. Чуть поодаль расположились женщины. Одни сидели, другие лежали, безжизненно раскинув руки и ноги.
Федотова подошла к ним, поздоровалась. Села рядом на охапку сухого сена. От костра потянуло теплом и аппетитным паром. Полина Михайловна повернулась к огню спиной. Но дразнящий запах так и витал возле ее вздрагивающих ноздрей. Она легла на спину, закрыла глаза.
— Эй, бабы! Айда ужинать! — закричала повариха.
Около костра образовался целый табор. С шумом рассаживались вокруг котелков и кастрюль с дымящимся варевом. Повариха дала ложку Федотовой, и она вместе с другими жадно хлебала затируху — горячую мучную болтушку. Ели молча. Только у мальчишек нет-нет и вспыхивала перебранка, либо слышался дружный смех.
Потом, шумно дуя и причмокивая губами, тянули из железных и глиняных кружек обжигающий «чай» — заварку смородинных листьев.
— Ну вот, — Полина Михайловна кинула на траву пустую кружку, — теперь и поговорить можно. Садись, Новожилова, поближе, потолкуем.
Новожилова подсела. Ее миловидное лицо осунулось. Резче обычного обозначились скулы. Видно, нелегко давалось председательство.
Придвинулись ближе и другие женщины и девушки. Старики и подростки уселись чуть поодаль и сразу задымили цигарками.
День давно угас, но ночь еще не пришла. В сизых сумерках отчетливо были видны предметы и лица людей. Повариха подкинула дров в костер. С веселым треском взметнулось яркое пламя, над головами замельтешили искры и пепел.
Стан косарей разместился у опушки березняка, мыском вползавшего на огромную равнину. Она покато уходила вдаль. В низине уже клубился белый туман. Лес вокруг равнины казался темной стеной, сложенной из огромных бесформенных глыб. И чем дальше, тем расплывчатее становилась эта стена, пока совсем не сливалась с темным небом.
Воздух вобрал в себя запахи множества душистых трав. Казалось, они борются между собой за право первенствовать. То повеет мятой, то остро запахнет донником, или вдруг потянет сладкой медуницей, или защекочет ноздри крепкий ядреный аромат иван-чая. Упадешь на скошенную траву, прижмешься к ней — и сразу закружится голова, и не захочется даже шевелиться. Хмельная, сонная зыбь незаметно убаюкает тебя.
Все это не раз испытала Полина Михайловна. Потому и не прилегла на мягкую зелень: боялась — закачает, заласкает, усыпит.
— Что нового, Полина Михайловна? — Новожилова осторожно тронула Федотову за локоть.
— Да что нового, — задумчиво повторила та и умолкла. Машинально вынула гребенку из головы, провела по коротко остриженным светлым волосам. — Хорошего пока мало…
Бабы придвинулись поближе, чтобы лучше слышать. Знали: сейчас пойдет разговор о войне. А там мужья и сыновья. Тут и не хочешь, да будешь слушать, забыв и про усталость, и про сон.
— На фронте тяжело. Немцы снова наступают. Прут напролом. Такие бои сейчас развернулись…
Она рассказывала подробно и долго. Слушали жадно. Только забывшись, иногда вздохнет кто-нибудь или воскликнет: «О господи!» — и снова повиснет над лугом осторожная тишина. А Федотова вдруг оборвала рассказ на полуслове, положила руку на плечо Новожиловой и долго молчала.
А когда снова заговорила, ее голос зазвучал уверенней и звонче:
— Теперь, бабоньки, не сорок первый. Гитлеру наши мужики уже не один зуб выбили, не одно ребро поломали. Сбили с фашистов спесь наши солдаты. И как ни лютует, как ни злобствует враг, а от разгрома его ничто не спасет. Недалек час, когда погоним их с родной земли и русский солдат войдет в Германию. И будет на нашей улице великая победа и великая радость. Вернутся домой воины-победители. Так будет. И уже скоро…
Она замолчала, торопливо смахнула слезы с ресниц. «Совсем раскисла, — упрекнула она себя. — Издергалась. Чуть что, и слезы. Надо взять себя в руки». Опустила глаза, плотно сжала дрожащие губы.
— Правда это. Все правда, — с глубоким вздохом произнесла сидевшая рядом пожилая женщина. — Так оно все и будет. Победят и вернутся. Только придет ли мой Сафрон?
— Будешь ждать — придет.
— Ждать… Ох-хо-хо. Трудно.
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди… —
вдруг четко выговорил чистый грудной девичий голос. И над поляной, над людьми поднялась невысокая девушка. Костер осветил ее алым заревом с ног до головы, и вся она показалась необыкновенно яркой. Золотые завитки волос упали на лоб. Широко раскрытые глаза блестят. С силой стиснув руки, она прижала их к груди и повела стих, как песню, чем дальше, тем задушевнее и взволнованнее:
Жди, когда наводят грусть
Желтые дожди.
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара.
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет,
Жди, когда уж надоест
Всем, кто вместе ждет…
Полина Михайловна окинула взглядом лица женщин и увидела, что все они плачут. Плачут открыто, не таясь. А та незнакомая девушка, сама едва сдерживая рыдания, читала и читала:
Не понять, не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня…
Не было ни аплодисментов, ни возгласов восторга. Сидевшая рядом с девушкой пожилая женщина привлекла ее к себе, сказала:
— Спасибо, доченька.
— Да это же Зоя Козлова, наш худрук! — удивилась Полина Михайловна. — Как она сюда попала?
— Райком комсомола прислал молодежную бригаду создать. Характерная девка. Поговорила она с нашими, а те — «возьми, мол, сама косу да покоси». А она из Ленинграда. Косы-то, наверное, и во сне не видела. А все-таки взяла. Все руки косовищем изорвала. Такие кровавые мозоли набила — страшно смотреть. Сегодня дала норму. Стоящий человек. И шибко грамотная. Вечером соберет девчат и давай им по памяти книги читать. Часа два без передышки. Или про Ленинград рассказывает. Как по-писаному. Она говорит, а ты ровно видишь все.
— Бывает, — улыбнулась Федотова и, привстав, позвала Зою:
— Товарищ Козлова!
— Да?
Зоя подошла к потухающему костру, присела на корточки. Широко открытые глаза посмотрели на Полину Михайловну с ласковой внимательностью.
— Ты знаешь, чье это стихотворение?
— К стыду своему, до сих пор не знаю автора. Как-то ко мне пришла Аня Таран с письмом от своего жениха. В письме и было стихотворение. Потом и другие девушки получали с фронта письма с этими стихами. И никто не указывает автора.
— Хорошо. Спасибо тебе. А стихи эти написал поэт Симонов. В «Правде» они были напечатаны. Знаешь такого?
— Как же. Мы сейчас с кружковцами его «Русские люди» репетируем. Чудесная вещь.
— Читала. Хорошая пьеса. Ну, иди к девчатам, мы с тобой еще встретимся.
Зоя ушла. Полина Михайловна повернулась к Новожиловой.
— Как народ работает?
— Те, что здесь, — хорошо. Не пожалуюсь. Только мало их. Почитай, все, у кого малыши, в деревне остались. Уперлись, и все.
— Без них не осилить?
— Куда там. И половины не скосим…
Постепенно в беседу втянулись почти все женщины. И начался неторопливый, тягучий разговор о житейских делах. Поговорили о погоде, о сенокосе, о надоях. Потом разговор перекинулся к школе. Нет тетрадей, некому преподавать математику, не в чем ходить детишкам. Федотова вынула из полевой сумки блокнот, записала карандашом: «Математик».
— Тетрадей мало. Учебников тоже. Этого не обещаю. Насчет обуви завтра подумаем с Новожиловой, посмотрим, что есть в сельпо. Можно бы пошить ребятишкам какие ни то сапожишки. Попробую раздобыть для этого брезент в МТС.
Потом поговорили о хлебе. Всходы хорошие, да поздние. Созреет ли, удастся ли убрать? Недобрым словом помянули бывшего председателя.
Ночь налилась чернотой. В темном небе замаячили звезды. А разговор на стане косарей все не стихал.
Федотову стал морить сон. Она изо всех сил боролась с ним, но безуспешно. Несколько раз клюнув носом, призналась Новожиловой:
— Сон долит — спасу нет.
— И то пора, — поддержала ее Новожилова. — Пошли, бабы, на покой. Спать-то осталось всего ничего.
Женщины разошлись по шалашам. Вполголоса переговариваясь, укладывались спать. Скоро затихли людские голоса. Только слышалось стрекотание кузнечиков да издали долетали глухие удары лошадиных ботал. Вдалеке разом вспыхнула песня.