КАБИНЕТ-СЕКРЕТАРЬ

КАБИНЕТ-СЕКРЕТАРЬ

Приятный, острый Храповицкий уже несколько лет служил статс-секретарём императрицы. Он был младше Державина на шесть лет, но давненько достиг высокого положения. Ещё в 1781 году занял заметный пост в Сенате, стал управляющим экспедицией о государственных расходах и доходах. Эрудиция Храповицкого в щекотливых бюджетных вопросах не вызывала сомнений у первых лиц государства. Натренированная память позволяла ему оперировать точными данными, в случае необходимости он толково мог ответить на самый неожиданный вопрос. При дворе ценился и литературный дар Храповицкого. И — особенно — его красноречие. Почти из каждого спора он выходил победителем, при этом не наживая врагов! Не удивительно, что в 1783 году он стал секретарём Екатерины. Правда, одним из многих. А в первого среди равных он превратился в 1787-м, во время легендарного (скажем без лести: триумфального) путешествия императрицы по Новороссии и Крыму.

Превыше всех орденов было доверие монархини: она «удостаивала его даже очень любезных шуток и большой откровенности во многих совершенно интимных делах».

Храповицкий дружил с Гаврилой Романовичем, они даже в стихах общались на «ты». Он осознавал значение поэзии Державина, но, конечно, и не думал становиться клакером поэта. Ему удавалось не только уживаться, но и приятельствовать со многими недругами певца Фелицы. Он и для них оставался приятным и острым. Храповицкий начинал свою блистательную карьеру как человек Вяземского — того самого державинского покровителя и мучителя.

Всем известна немаловажная дипломатическая доблесть: умение крепко выпить. Храповицкий никому не уступал в застолье, но в конце концов это увлечение подмяло его под себя. Он стал первейшим пьяницей при дворе Фелицы. Даже бывалые генералы уступали ему на этом поприще. После обеда или под вечер императрица отпускала его, их рабочий день был окончен — и Храповицкий немедленно направлялся в кабак. Ему удавалось напиваться вечерами и ночами почти без ущерба для службы. Этому тучному, потливому вельможе приходилось ежеутренне героически преодолевать мучения. Куда сдержаннее в этом смысле был Державин! Гаврила Романович в кабаках любил предаваться картёжному азарту, а не Бахусу. Державин не сторонился весёлых компаний, не исключал вино и из обыденного рациона, но почти никогда не напивался. Нужно ли предаваться алкоголю, если у вас и без того горячий, вспыльчивый нрав? Лучше поостеречься. К тому же пьянство — это крест и серьёзное занятие, которое требует свободного времени. А Державин ревностно служил и пылко творил. Снова и снова — творил и служил. «Умеренность есть лучший пир».

Рабочий день императрицы начинался на рассвете. Она выпивала крепчайшего кофию, быстро приходила в себя и была готова выслушивать доклады и жалобы. Словом, работала с документами. Секретарь для утренних дел — первый помощник. Кому ещё будет Великая диктовать свои мудрые записки или письма, в которых необходимо продемонстрировать мудрость и непринуждённость стиля? Конечно, Храповицкому — талантливому литератору, а значит, и редактору. А наш молодец очухаться не в силах после вчерашнего! Ему спать бы и спать. Часто бывало: до пяти утра он кутил в кабаке, а к шести нужно во дворец. В те времена лекарям был известен один способ быстрого отрезвления: пациенту пускали кровь. После этого, сказывали, и похмеляться не надо: хлебнул воды — и хорош. Почти хорош. Однажды императрица решила проверить своего любимца: вызвала его вечерком, после рабочего дня… Александр Васильевич, по обыкновению, был пьян мертвецки. Но ему пустили кровь — и секретарь явился к императрице на своих двоих.

О слабости Храповицкого хорошо знали его помощники; не оставался без работы и лекарь, ставший доверенным лицом статс-секретаря государыни. По два-три стакана крови выпускали ему по утрам после кабацких заседаний. Бодрость возвращалась, но подготовить документы к работе он, конечно, не успевал. Выручала уникально цепкая память. Он для виду держал в дрожащих руках лист чистой бумаги — и по памяти, по наитию вслух прочитывал нужный документ. Императрица, конечно, примечала страдания секретаря, но трюк с бумагой долго не могла разгадать.

Однажды знойным летним днём Державин и Храповицкий гуляли по Летнему саду. Беседовали о поэзии — и даже не заметили, что надвигается гроза. Храповицкий рассыпался в похвалах: «Ты не поэт, ты — Зевс-громовержец в поэзии!» «В эту минуту блеснула ослепительная молния и раздался такой удар грома, что Державин, при всей своей смелости и привычке к военной жизни, бросился под навес беседки; туда же побежал и Храповицкий. Оба, оглушённые ужасным раскатом грома, несколько времени стояли безмолвно. Наконец Державин прервал молчание. Вот видишь ли, какой я громовержец!»

Дома в тот же вечер Державин написал стихи:

Как назвал ты меня Зевесом,

От имя Божья грянул гром;

Я с страху скрылся под навесом

И бью тебе, мой друг, челом:

Избавь от пышных титл: я пешка.

Чрезмерна похвала — насмешка.

Только монархам, всесильным фаворитам и полководцам Державин чаще посвящал стихи, чем Храповицкому. С ним он приятельски пикировался даже из-за комплиментов, так уж было заведено в их дружбе. Храповицкий всегда опережал Державина в служебном кроссе: сперва — любимец Вяземского, потом — секретарь императрицы. Порой в мечтах Державин примеривался к его положению… В муторные дни склок с тамбовскими хитрецами служба Храповицкого казалась Державину блистательной и необременительной.

…Отражая атаки Гудовича, Державин принялся налаживать отношения с новым фаворитом императрицы. Платон Зубов! — это имя звучало тогда в Петербурге повсюду. Никто не считал его ценителем искусств, он ровным счётом ничего не понимал в поэзии, но Державин завоевал его расположение, о чём напрямки поведал нам в «Записках»:

«Но что делать? надобно было сыскивать случаю с ним познакомиться. Как трудно доступить до фаворита! Сколько ни заходил к нему в комнаты, всегда придворные лакеи, бывшие у него на дежурстве, отказывали, сказывая, что или почивает, или ушёл прогуливаться, или у Императрицы. Таким образом, ходя несколько (раз), не мог удостоиться ни одного раза застать его у себя. Не осталось другаго средства, как прибегнуть к своему таланту. Вследствие чего написал он оду Изображение Фелицы, и к 22-му числу сентября, то есть ко дню коронования Императрицы, передал чрез Эмина, который в Олонецкой губернии был при нём экзекутором и был как-то Зубову знаком. Государыня, прочетши оную, приказала любимцу своему на другой день пригласить автора к нему ужинать и всегда принимать его в свою беседу».

Державин понадобился Екатерине не только из-за лестного для неё продолжения «фелицианского» цикла. Она доверяла ему, хотела приблизить — и для государственных дел, и для блеску.

Императрица приказала — фаворит исполнил. По-видимому, ему было нетрудно «принять Державина в свою беседу»: остроумный пиит умел поразвлечь Зубова анекдотцем, умел вооружить против недругов. Они сошлись, но до поры до времени всесильный Платон никакой поддержки Державину не оказывал. Разве что однажды испытал Державина, поручив ему составить записку о том, как увеличить государственный доход, не ущемляя обывателя. Задание из разряда «где роза без шипов растёт?». Державин предложил, кроме прочего, основать патриотический банк, который выдавал бы ссуды дворянам под залог имений без грабительских поборов. Зубов сочувственно кивнул, но не приложил усилий для воплощения проекта. Как известно, до сих пор патриотических банков не существует.

В меценаты Платон не годился по скупости, а в политических интригах обнаруживал нерешительность, ждал указаний от матушки-императрицы… И всё-таки польза от этих «бесед» неоспоримая: весть о том, что Державин приятельствует с Зубовым, без стука проникала во все кабинеты. Отныне его уважали и побаивались, что не исключало, впрочем, и досадных недоразумений. Иногда рушились и старые дружбы. «Императрица приказала приглашать его в эрмитаж и прочие домашние игры, как-то на святки, когда они наступали, и прочие собрания. В доме Вяземскаго был также принят хорошо; но как брат фаворитов, то есть Дмитрий Александрович Зубов, сговорил на меньшой дочери Вяземскаго, и Державин приехал его поздравить, то княгиня, приняв холодно, показала ему спину. Сие значило то, что как они сделались, чрез сговор дочери, с любимцем Императрицы в свойстве, то и не опасались уже, чтоб Державин у него мог чем их повредить. Чрез сей низкий поступок княгини так ему дом их омерзел, что он в сердце своём положил никогда к ним не ездить, что и в самом деле исполнил по самую князя кончину». А ведь в прежние дни княгиня покровительствовала поэту.

Святки в обществе императрицы, Эрмитаж — после Тамбова Державин мог ощутить себя кумом королю, но прямодушный характер снова и снова показывал себя… Ему в те дни удавалось поддерживать баланс во взаимоотношениях с Потёмкиным и Зубовым. И вдруг пришлось рискнуть дружбой с очаровательным Платоном. Отец фаворита — сенатский обер-прокурор Александр Зубов — почувствовав себя всесильным, во Владимирской губернии самовольно занял часть соседского имения. Пострадавший майор Бехтеев обратился за помощью к Потёмкину. В тяжбу втянули Державина… Гаврила Романович быстро разобрался в неправоте Александра Зубова — и прямо объявил об этом Платону Александровичу. Державин советовал не доводить дело до суда, разрешить конфликт полюбовно. Платон был бы рад не ввязываться в тяжбу, но старший Зубов упрямился. Он объявил, что отступится только, если Бехтеев заплатит ему 16 тысяч. Бехтеев готов был дойти до императрицы, и Державину великих трудов стоило примирить помещиков, не допустив конфликта между Потёмкиным и Зубовым. Поэт в те дни «ездил» к обоим фаворитам.

Одноглазый исполин выглядел переутомлённым: болезнь иссушала его, но трудился он по-прежнему за четверых. И всё чаще нуждался в Державине. Григорий Александрович вчитывался в каждое стихотворение Державина — и всякий раз его что-нибудь огорчало. Но, может быть, истинная поэзия и должна быть такой? Как родниковая вода с песчинками. Удобные, на всё согласные подпевалы, конечно, приятны в общении, но не всегда на них можно положиться.

Между тем Зубов относился к Державину как к доверенному сотруднику. Вяземский болел, делами в Сенате заправлял обер-прокурор Ф. М. Колокольцов. Над Сенатом парил неопытный Зубов — и помощь Державина пришлась ему кстати. В нескольких спорных вопросах Державин продемонстрировал Зубову и императрице аналитический ум и административную хватку. Сбывалось обещание Зубова: вы получите всё.

…Жил да был в Петербурге банкир Сутерланд. Екатерина даровала ему баронский титул. Он оперировал крупными суммами казённых денег — и по первому требованию должен был пустить их, куда велит императрица. Но однажды понадобилось перевести в Британию два миллиона — не шутка! — а денег не оказалось. Банкир признался, что деньги растрачены. Большую часть их он роздал в долг сильным мира сего — ближайшим сподвижникам императрицы. Всем, кроме Платона Зубова.

В 1792 году этот пятидесятилетний богач покончил с собой. Расследование растраты поручили Державину.

Зеваки удивлялись, что барон застрелился: считалось, что банкир никогда не держал в руках оружия. Потом выяснилось, что барон всё-таки отравился: ну, яд — это для банкиров привычное дело, тут уж удивляться нечему.

Сутерланд давал взаймы всему Петербургу, даже цесаревич Павел Петрович пользовался его услугами. Не говоря уже о Державине, у которого барон подчас клещами вытаскивал деньги с процентами… Например, 8 января 1789 года банкир грозно писал Гавриле Романовичу: «Письмо ваше от 23 минувшего декабря я получить честь имел, в котором вы изволите объяснять невозможность заплатить ваш долг в 2-х тысячах рублях, а посредством П. И. Новосильцова доставляете в зачёт только 1000 р., а на другую 1000 р. вексель в шесть месяцов. На что я вам объяснюсь, что сколько я прежде сего был расположен ко службе всякого честного человека, столько же я и наказан за добрую мою волю неустойкою всех моих должников; почему я и нашёлся принуждённым сделать завещание ниже ни отцу родному более терпения не давать, вследствие чего вы, м. г., на мне не взыщите, что я более ни ждать, ниже посланные 1000 р. в зачёт взять не могу, да сверх того и без процентов… Я знаю, что всякому бы сходно было держать чужие деньги по году или более без интереса, но мне-то оно несколько накладно. В рассуждении сего и прошу вас покорно немедленно мне все деньги и с процентами на срок переслать; в противном случае принуждённым найдусь вексель ваш протестовать, что мне весьма будет жаль». Вот так Сутерланд обращался с должниками.

Финансовый авантюрист для русской короны был полезен как посредник при всех займах из Европы. И государственные деньги, полученные в долг, надолго оставались в его ведении — так высоко ценила императрица его посреднические услуги. «Сутерланд был со всеми вельможами в великой связи, потому что он им ссужал казённые деньги, которые он принимал из Государственного казначейства для перевода в чужие край по случающимся там министерским надобностям», — писал Державин, откровенно презиравший ростовщика. А как не презирать человека, который сдирает с благородных господ презренные проценты, да ещё и — без сомнения! — путает личный карман с государственным.

Барон знал немало тайн — и не удивительно, что после его самоубийства домыслам не было конца: вспоминали, как обычно, о Потёмкине, указывали на Платона Зубова как на возможного убийцу… В записках А. М. Тургенева читаем: «Лучше было бы, когда бы князь (Потёмкин. — А. З.) не объявил намерения своего „вырвать зуб“. Князь приехал в Петербург, и, как все утверждают, ему был дан медленно-умерщвляющий яд. Банкир Сутерланд, обедавший с Князем вдвоём в день отъезда, умер в Петербурге, в тот же день, тот же час и чувствуя такую же тоску, как Князь Потёмкин чувствовал, умирая на плаще среди степи, ехавши из Ясс в Николаев». Версия об убийстве барона волновала умы.

Загадка Сутерланда никогда не будет до конца разгадана. В истории немало вечных вопросительных знаков. Державину поручили, по существу, секретное расследование. Можно сказать, щекотливое дело. Но Державин, изучив обстоятельства дела, убедился, что банкир находился в отчаянном положении. И мотивы для самоубийства у него были самые серьёзные.

Весь Петербург знал: у Сутерланда в любой момент можно занять любую сумму. Но чтобы поддерживать эту репутацию и приумножать доходы, барону требовались крупные суммы наличными — постоянно. Он всё время искал новые источники обогащения, сотрудничал подчас с мошенниками и пройдохами, которыми кишел русский XVIII век. А ведь в его руках постоянно оказывались казённые деньги, деньги империи! Императрица почему-то безоглядно доверяла господину Сутерланду, он стал придворным банкиром. Казалось, этот почтенный домовладелец если кого и обманет, то не свою благодетельницу.

И тут возник граф Дмитрий Мочениго — родовитый итальянец, к тому же — православный. Он недурно послужил Третьему Риму в делах военно-морских, торговых и дипломатических, был послом российской короны во Флоренции. Мочениго имел неосторожность стать деловым партнёром Сутерланда — и посчитал себя ограбленным. Свои потери он оценивал в 120 тысяч рублей. Масштаб спекуляций Сутерланда показывает: вряд ли итальянец преувеличивал. Барон в Петербурге получал от итальянского графа товар, сбывал его в России, а вырученные деньги давал в рост. Мочениго слыхал о Державине — и выразил желание, чтобы его жалобу рассматривал именно Гаврила Романович!

Державин счёл требования Мочениго справедливыми. Тут и спорить было не о чем: всем было ясно, что Сутерланд задолжал итальянцу. Несколько раз Державин пытался обстоятельно доложить императрице о банкирском деле. Не только, чтобы помочь Мочениго, заслуги которого перед русским флотом вызывали уважение. К банкирскому дому Сутерланда у Державина были личные счёты, но, право слово, дело не в них. Он считал несправедливым, что мошенники становятся почтенными людьми, к ним прислушиваются, они влиятельны, их на козе не объедешь. Неужели финансовые дела империи нельзя вершить чистыми руками? Державин давненько стал тёртым калачом, он понимал, что денежные потоки притягивают самых ловких и беспринципных. Уж они-то всех растолкают и затопчут по пути к лакомому барышу. И всё-таки нужно уничтожать очаги мздоимства, а такой делец, как покойный Сутерланд, не только сам воровал, но и чиновников развращал. И при этом сподобился от «богоподобной Фелицы» баронского титула! Эту ошибку надо бы исправить, заклеймить проклятого банкира — хотя бы посмертно. Державин начинал разговор о Сутерланде — а императрица отмахивалась.

В щекотливом положении, сложившемся после самоубийства барона, Екатерина стремилась сохранить тайну финансовых делишек. Разоблачить Сутерланда несложно. Раз, два — и готово. Вот и Державин напишет разоблачительную сатиру о проворовавшемся самоубийце. Публика станет аплодировать, популярность Фелицы взметнётся до небес. Публика любит, когда цари одёргивают мздоимцев. Но что толку? Деньги не любят огласки. Кто в будущем станет выполнять секретные финансовые поручения императрицы, если допустимы скандалы в этой области? Банкиров приходится беречь, как племенных быков, даже если они не столь надёжны, как хотелось бы…

Посвящать Державина во все нюансы взаимоотношений с банкиром императрица не желала. Её раздражало, что этот настойчивый упрямец гнёт свою линию. Однажды она едва не вспылила — Державин крепко запомнил тот случай:

«„Ох, уж ты мне с твоим Моценигом… ну, помири их!“, что и исполнено. Моцениг рад весьма был, что получил, вместо претензии своей 120 000, хотя 40 т. рублей, ибо видел, что всё пропадало».

Благодарность графа станет проклятием Державина — но об этом речь впереди.

Дело Мочениго, начавшееся ещё при жизни Сутерланда, наконец завершилось. Обстоятельства же самоубийства барона оказались ещё запутаннее.

У Державина наготове были все бумаги: объёмистый ворох щекотливых документов. Говоря политическим языком 90-х годов XX века, семь чемоданов компромата… Державин не решался тревожить императрицу новым разбирательством. Он выжидал. А Екатерина уж кого-кого, но Сутерланда не забывала, хотя не показывала, что интересуется ходом дела… «Взнеси его сюды и положи тут на столик, а после обеда, в известный час, приезжай и доложи».

Светлейший князь Потёмкин брал у Сутерланда невообразимые, фантастические суммы. Около миллиона рублей! Императрица понимала, что эти деньги светлейший князь тратил на дела государственные — на снабжение армии, на строительство, наконец, на содержание агентов русской короны… Он широко вёл дела — и добивался успеха, повышая ставки. И империя покрывала долги Потёмкина — в том числе и долги наследников князя Таврического перед наследниками барона Сутерланда.

Однажды во время доклада по делу Сутерланда разгорячившийся Державин схватил Фелицу за мантилью. Императрица велела позвать Попова: «Побудь здесь, Василий Степанович, а то этот господин много воли даёт рукам своим и, пожалуй, меня прибьёт». Толком продолжать доклад Державин не мог. На следующий день императрица молвила примирительно: «Прости, что вчера горячо поступила. Ты и сам горяч, всё споришь со мною».

После этого состоялся главный разговор: Державин повёл речь о том, «кем сколько казённых денег из кассы у Сутерланда забрано. Первый явился князь Потёмкин, который взял 800 000 рублей. Извинив, что он многие надобности имел по службе и нередко издерживал свои деньги, приказала на счёт свой Государственному казначейству принять. Иные приказала взыскать, другие небольшие простить долги; но когда дошло до великого князя Павла Петровича, то, переменив тон, зачала жаловаться, что он мотает, строит такие безпрестанно строения, в которых нужды нет: „не знаю, что с ним делать“, и такие продолжая с неудовольствием (подобные) речи, ждала как бы на них согласия».

Державин не мог поддакивать пренебрежительным речам о великом князе. Это было бы низостью. Сначала он потупил взор и помолчал с минуту, а потом ответил не по-царедворчески: «Наследника с императрицей я судить не могу». Императрица вспыхнула и впервые накричала на своего певца: «Пошёл вон!»

Пошёл вон… Императрица никогда не показывала себя с такой стороны человеку, который способен поведать об этом Истории. А тут вдруг позволила себе… В такие дни она говаривала про него почти презрительно: «Он ещё в делах нов».

В ужасе Державин бросился к Зубову и выдал нервную тираду:

«Поручают мне неприятные дела, и что я докладываю всю истину, какова она в бумагах, то Государыня гневается, и теперь по Сутерландову банкротству так раздражена, что выгнала от себя вон. Я ли виноват, что её обворовывают? да я и не напрашивался не токмо на это, но ни на какие дела; но мне их поручают, а Государыня на меня гневается, будто я тому причиною».

Платон Александрович, как ни странно, принял стенания Державина добродушно. Он вообще редко раздражался — возможно, поэтому их сотрудничество с Державиным и продолжалось так долго и безоблачно. Флегматичное спокойствие Зубова уравновешивало горячность Державина — и они находили общий язык. Державин вспоминал:

«Он его успокоил и знать, что тот же вечер говорил, что на другой день, выслушав порядочно все бумаги, дали резолюцию чтоб, как выше сказано, генерал-прокурор и государственный казначей предложил Сенату взыскать деньги с кого следует по законам. Тем дело сие и кончилось».

Кончилось дело Сутерланда, но не злоключения Державина.

Державина считали докой по запутанным юридическим коллизиям — и Екатерина снова и снова сваливала на его головушку секретные поручения, связанные с растратами и злоупотреблениями… Она, как опытный политический фармацевт, понимала: в ограниченных дозах даже честность бывает пользительной. Державин во время докладов «змеёй пред троном не сгибался», но часто начинал горячиться, переходил на крик. Об этом Державин не утаил в «Записках»: «Часто случалось, что она рассердится и выгонит от себя Державина, а он надуется, даст себе слово быть осторожным и ничего с ней не говорить; но на другой день, когда он войдёт, то она тотчас приметит, что он сердит: зачнёт спрашивать о жене, о домашнем его быту, не хочет ли он пить и тому подобное ласковое и милостивое, так что он позабудет всю свою досаду и сделается по-прежнему чистосердечным. В один раз случилось, что он, не вытерпев, вскочил со стула и в исступлении сказал: „Боже мой! Кто может устоять против этой женщины? Государыня, вы не человек. Я сегодня наложил на себя клятву, чтоб после вчерашнего ничего с вами не говорить; но вы против воли моей делаете из меня, что хотите“. Она засмеялась и сказала: „Неужто это правда?“».

Что это — прямолинейность или изысканная лесть? Несомненно, и то и другое.

А от Сутерландов и впредь непрактичным русским дворянам не было спасу. Да и государство теряло кровные рубли из-за расторопных посредников.

Кажется, императрице доставляло удовольствие приручение ершистого сотрудника. Многое в Державине её решительно не устраивало. Особенно — его тёща, бывшая кормилица Павла… Всё, что напоминало императрице о мучительных днях материнства, вызывало у неё гнев. А Павел по-своему любил кормилицу. Жена Державина была его молочной сестрой — и цесаревич этого не забывал. Перед свадьбой будущая тёща представила Державина великому князю. Тот принял их милостиво, обещал недурное приданое… Минуло с тех пор почти 15 лет — но Екатерину всё ещё тревожило сближение Державина с Павлом.

Снова и снова — Павел, русский Гамлет. Подобно датскому принцу, великий князь невольно ранил каждого, кто попадался на пути.

Мы часто недооцениваем значение придворного раскола екатерининских времён. Павловский мотив можно увидеть едва ли не за каждой опалой того времени… И все приступы охлаждения императрицы к своему любимому поэту, по большому счёту, связаны с воспоминаниями о Павле, с которым Державин был связан если не родственными, то вассальными узами. Мы имеем право предположить, что Державин понимал: стоит отречься от «принца» — и заслужишь доверие монархини. Оформить такое отречение несложно: достаточно в какой-нибудь оде язвительно высмеять гатчинский двор — хотя бы аллегорически! Фелица всё бы поняла и оценила: она давно ждала от Державина такого жеста. Но Державин отчего-то медлил. Быть может, гнушался предательством? Или — возомнил о себе, что сумеет примирить, объединить мать и сына — хотя бы в стихотворном имперском мире? Не удалось. Слишком явным было презрение матери к сыну, да и сыновняя ненависть к материнской политике в истории России выставлена напоказ. Не заретушируешь…

В отношении к Павлу Петровичу проявилась аристократическая честь Державина: он посчитал своё давнее знакомство с великим князем своего рода присягой. И не нарушал её! Не считать же нарушением присяги критическое отношение Державина к переменчивой политике императора Павла? Он не участвовал в тайных интригах против государя, тем более в заговоре. И во времена Екатерины демонстрировал опасную лояльность к гатчинскому двору…

Екатерина не раз «с жаром» говорила Храповицкому о проделках негодной тёщи Державина. Она была уверена, что коварная Бастидонша легко подчинила себе наивного, легковерного Гаврилу. У страха глаза велики: Екатерина преувеличивала способности Матрёны Дмитриевны.

И всё-таки императрица сочла, что Платону Зубову будет полезен энергичный, прямодушный Державин. Именно тогда молодому фавориту пришлось взять на себя потёмкинскую ношу, которая была ему явно не по плечу. Мало того что умер Потёмкин, так ещё и хваткий Безбородко надолго оставил Петербург: он отправился в Яссы на переговоры. Придворных льстецов и обаятельных эпикурейцев вокруг императрицы и Зубова водилось множество, а деловых людей — раз, два и обчёлся. Положение Державина при дворе точнее всех определила Пленира: «Ты не имеешь фавору, но есть к тебе уважение».

Державин стал «кабинетским секретарём» императрицы. Рассматривал прошения, жалобы, доносил их смысл до высочайших ушей. Его влияние возросло: многие отныне искали его расположения. Мало-помалу Державин освоился во «лживой, трусливой, низкопоклонной придворной стихии» (определение Б. Пастернака, который, правда, в вельможных кругах не вращался).

Императрица казалась ему то мелочной, то истинно великой. Он примечал её остроумие, даже пустил в ход некоторые анекдоты, в которых отражается блеск ума Екатерины: «Вырывались также иногда у неё внезапно речи, глубину души её обнаруживавшие. Например: „Ежели б я прожила 200 лет, то бы конечно вся Европа подвержена б была Российскому скипетру“. Или: „Я не умру без того, пока не выгоню Турков из Европы, не усмирю гордость Китая и с Индией не осную торговлю“. Или: „Кто дал, как не я, почувствовать французам право человека? Я теперь вяжу узелки, пусть их развяжут“».

Круг новых обязанностей Державина необозримо широк. В первую очередь он должен просматривать все сенаторские мемории и составлять замечания о выявленных нарушениях закона. Подчас приходилось выступать в роли следователя. В «Записках» Державин так рассуждал о характере своей тогдашней деятельности: «…дела у него были все роду неприятного, то есть прошения за неправосудие, награды за заслуги и милости по бедности». Тут и земельные споры, просьбы о пенсиях, награждениях, восстановлении в должности, и разнообразные наследственные дела, утомительные донельзя. И так далее… Прошения, направленные к Екатерине II, вначале шли к Державину, он их внимательно изучал и уж потом докладывал императрице. Державин сам не раз тонул в кляузах, в разбирательствах. Другой бы давно возненавидел эту бюрократическую круговерть, но Гаврила Романович верил, что с помощью жалоб и расследований многое можно изменить к лучшему, видел высокий смысл в скрупулёзной, подчас тошнотворной работе с бумагами и судьбами.

«Лишь только он явился к своей должности, то Государыня, призвав его к себе в спальну (в коей она с 7-го часа утра обыкновенно занималась работою), подала кипу бумаг и сказала: „Тут ты увидишь рапорт обер-прокурора Колокольцова и при нём выписку из дел, которые переведены в другие губернии, то сделай примечание, согласно ли они с учреждением моим переведены и законно ли решены?“». Так и пошло — день за днём.

То было время наибольшей популярности Державина как поэта. В периферийных типографиях нередко издавали его оды без ведома автора: был спрос. В те времена к поэтам ещё не относились как к пророкам, да и круг читателей был не только «страшно далёк от народа», но и узок. Однако в кругах молодых дворян, охваченных желанием исправить нравы, к Державину относились трепетно. Его воспринимали не только как первого поэта России, сравнимого с лучшими певцами Германии или Франции, но и как смелого бичевателя пороков, честного человека, приближенного к трону. И вот теперь этот благородный патриот и правдолюбец станет постоянным собеседником государыни!

Друзья и поклонники поэзии Державина шумно приветствовали его новое возвышение. В «Московском журнале» вышло восторженное послание «К честному человеку», подписанное одним инициалом — И.

Что слышу? О приятна весть!

Питомец Аонид любимый,

Порока враг непримиримый,

Стяжал заслугой нову честь!

Излейте, звуки скромной лиры,

Сердечну радость вы мою!..

Автором был не кто иной, как Иван Иванович Дмитриев. И это не единственное приветствие такого рода. Единомышленники надеялись, что вошедший в силу Державин оградит юношей от разврата, поможет несчастным вдовам, утешит несправедливо обиженных… Возможно, они сами не верили в это, но считали необходимым изъявлять наилучшие надежды в стихах. Однако общей и чёткой единой идеологии у них не было, скорее — расплывчатые представления об идеале. В пору укрепления империи это поважнее узких и прагматичных партийных установок.

Всех впечатляло, что Державин взлетел, приблизился к трону после скандалов и гонений, связанных с тамбовскими неурядицами. Для старых товарищей он стал надеждой в дни испытаний. Несколько раз Державин ходатайствовал за Верёвкина. Старый просветитель получил привилегию печатать ежегодно по 300 листов переводов с гонораром по десять рублей за лист. Платил Кабинет. Чуть позже, по просьбе Верёвкина, Державин принялся «пробивать» ему оплату перевода «Полной истории Оттоманской империи» и необъятной многотомной «Энциклопедии» Дидро. Но недолго оставалось жить Михаилу Ивановичу. Он умрёт в 1795-м, шестидесяти трёх лет. Помощь ученика скрасила закатные годы основателя Казанской гимназии.

Обратился за помощью к Державину и собрат по Парнасу — Михаил Матвеевич Херасков. Херасков старше Державина на десять лет, как поэт он прославился ещё в 1750-е годы; долго опережал Гаврилу Романовича и в литературной иерархии, и починам. Поэмы «Чесменский бой» (1771) и «Россияда» (1778) утвердили репутацию классика, покорившего главную литературную вершину — жанр героической поэмы. В кружке Львова над Херасковым посмеивались, но Державин относился к нему почтительно. Хераскову он посвятил не какой-нибудь пустячок, а пространное и возвышенное стихотворение «Ключ». Гаврила Романович посетил Гребнево (Гребенёво) — усадьбу Голицыных, в которой несколько лет проводил жаркие месяцы Херасков, — и родилось стихотворение, на ту пору — одно из лучших у Державина:

Творца бессмертной Россиады,

Священный Гребенёвский ключ,

Поил водой ты стихотворства.

Они не были друзьями, но не стали и соперниками в поэзии.

И даже эпиграмма «ПРИ ЧТЕНИИ ОПИСАНИЯ ЗИМЫ В „РОССИЯДЕ“» вышла не злая:

Останови свою, Херасков, кисть ты льдяну:

Уж от твоей зимы

Все содрогаем мы.

Стой, стой! я весь замёрз — и вмиг дышать престану.

После «Фелицы» Державин в сознании поклонников литературы встал вровень с Херасковым, после «Бога» затмил его… До последних дней Державин регулярно почитывал Хераскова, находил в его поэтических массивах и красоту, и перекосы…

Когда Державин вступил в должность кабинет-секретаря императрицы, вовсю шла кампания по уничтожению масонских гнёзд. Московский университет, в котором кураторствовал Херасков, слыл крупнейшим центром мартинизма. После ареста Новикова заговорили об отставке Хераскова из университета. Поэт угодил в опалу, за ним следили… В отчаянии он обратился к Державину — и получил поддержку. Когда-то Херасков оказывал Державину услуги — и на литературном, и на политическом поприще. Такое не забывается. Спасая поэта, Державин решился на ложь: он засвидетельствовал перед императрицей и Зубовым, что Херасков не имел отношения к масонским ложам. Сам автор «Россияды» отрёкся от масонства — и был прощён.

Михаил Матвеевич не скрывал благодарности за то, что Державин «доставил ему Мецената, как некогда Гораций снискал Виргилию благосклонность любимца Августова… Я хотя не Виргилий, но издали иду его путём, как вы проворнее меня идёте путём Горация».

А кто поможет самому Державину? В его царедворческой биографии не насчитаешь и семи бесконфликтных дней…

Новый секретарь не стал для Екатерины «своим», как Храповицкий, — и не обольщался на этот счёт. Оно и к лучшему: возможно, Державина оскорбили бы проявления фамильярности, которые для Храповицкого были дороже чинов и титулов. Уж как лихо императрица вышучивала чрезвычайную потливость тучного Александра Васильевича, его привязанность к Бахусу — а он только улыбался и снова потешно потел с похмелья. «Приятный, острый Храповицкий».

К Державину не было полного доверия! Вот неутомимый Попов отобрал для императрицы бумаги Потёмкина — его планы, предложения… Всесильный князь умер, но нужно было продолжать его начинания. Между прочим, Потёмкин с того света ходатайствовал о награждении Державина орденом Святого Владимира 2-й степени. Оказалось, что это не входило в планы Екатерины: «Он должен быть мною доволен, что взят из-под суда в секретари, а орден без заслуг не даётся». Державину и вправду ордена не давались легко…

Императрица рада была видеть поэта в праздничные дни, но еженедельные отчёты Гаврилы Романовича о сенатских делах её утомляли. Екатерина сумела оценить въедливость Державина: такой, пожалуй, землю станет грызть, выполняя самое муторное поручение. Вяземский был не прав: Державин не витает в поэтических фантазиях, он способен к кропотливой работе с бумагами, с фактами, со свидетельствами. У него другой изъян: прямолинейность. В другой среде Державин, наверное, казался бы хитрецом и дипломатом, но в окружении Екатерины блистали такие очаровательные лицемеры… На их фоне почти пятидесятилетний Державин выглядел эдаким неотёсанным мужланом.

Державин знал, что прямота в суждениях — лучший способ наживать врагов. Но жизнь придворная и жизнь литературная сложнее арифметических действий. Если бы Державин сломал себя, превратился в сговорчивого, мягкого собеседника царей и их фаворитов — он потерял бы лицо. Вершителям судеб земных бывают нужны и опасные, резкие правдолюбы. Державин давно понял: нельзя соскакивать со своего конька. Он и в «Записках» не упускал случая вспомнить (не без гордости), как снова и снова страдал из-за того, что резал правду. Видит Бог, он не столько жаловался на горькую судьбину, сколько бравировал лихим правдолюбием. Какое застолье без солёного огурца? Он чрезвычайно уместен даже рядом с самыми изысканными и экзотическими блюдами! Вот и на пиршестве Екатерины Великой рядом с Безбородко, Зубовым, Храповицким нашлось место для Державина. Без него палитра оказалась бы неполной, блекловатой. Зубова он превосходил как законник и управленец, Храповицкого — как поэт, литератор. Энергичный сенатор, борец со мздоимством, при этом — остроумный поэт и немножко фрондёр — такую роль отводила Державину Фелица в своей главной сказке.

Служебные обязанности отнимали по семь часов каждый божий день. Редко удавалось вырвать день-другой для литературных занятий. Только оды государственного значения — когда от «заказа» не отвертеться. Но авторское честолюбие в Державине не угасало, о чём сохранились воспоминания Ивана Ивановича Дмитриева:

«Державин уже был статс-секретарём. Однажды входят в кабинет его с докладом, что какой-то живописец из русских просит позволения войти к нему. Державин, приняв его за челобитчика, приказывает тотчас впустить его. Входит румяный и слегка подгулявший живописец, начинает высокопарною речью извинять свою дерзость, происходящую, по словам его, единственно от непреодолимого желания насладиться лицезрением великого мужа, знаменитого стихотворца и пр. Потом бросается целовать его руки. Державин хотел отплатить ему поцелуем в щёку. Живописец повис к нему на шею и насилу выпустил из своих объятий. Наконец он вышел из кабинета, утирая слёзы восторга, поднимая руки к небу и осыпая хозяина хвалами. Я приметил, что это явление не неприятно было для простодушного поэта».

Визитёр, конечно, воодушевился и стал посещать Державина почти ежедневно. Он осмелел, освоился в доме поэта и не замечал, что вечером, после службы, у Гаврилы Романовича едва хватает сил на усталую улыбку и тихий кивок. И вот уже Державин жалуется друзьям: как освободиться от назойливого поклонника? Отказать от дома? Всё это чрезвычайно неприятно. Державину хотелось выслушивать восторги, хотя он всегда картинно смущался и лукаво призывал молодых людей читать Ломоносова или Пиндара. Друзья находили в таких замашках поэта очаровательное простосердечие.