ТРИУМФ И СТЫД ИЗМАИЛЬСКИЙ

ТРИУМФ И СТЫД ИЗМАИЛЬСКИЙ

«От судьбы не уйдёшь, и часто смертный удел настигает в дому человека, который бежал с поля брани. Труса никто не жалеет, никто не чтит; героя, напротив, оплакивает весь народ, а при жизни чествуют его, как божество», — писал спартанский поэт Каллин.

Вести с Дуная Державин получал ежедневно. Фантастические слухи чередовались с точными сведениями о бедах и победах русского воинства. Побед насчитывалось больше…

Разговоры о «национальной идее» нередко возникают от суеты и праздности. Россия — воинская цивилизация. Армия для нашей страны — сокровенная часть народной культуры, уж так распорядилась История. Национальная идея не может появиться как гомункулус, её невозможно вывести лабораторным путём. Она проявляется органично, в характере народа, в его судьбе. А всенародная сплачивающая идея в России давно есть. Она зашифрована в одном слове, которое мы пишем с большой буквы, — Победа. Она звенела мечами Дмитрия Донского на Куликовом поле, она высекала искры копытами кавалерии Меншикова под Полтавой. Её имя шептал рядовой Александр Матросов и во весь голос произносили орудия московских салютов.

Банальные любители «обратных общих мест» в России (как и везде) не переводились никогда. Некоторые из них с чаадаевских времён умело изливали на бумагу свои рефлексии, в которых пульсирует напряжение духовной жизни. В самобичевании, в огульном низвержении святынь, наверное, есть притягательность, сладкая отрава. Мы не раз увидим и новых ненавистников Петра Великого, для которых Полтава — не слава, а колыбель ненавистной империи. Им не по душе победы, они хотели бы видеть Россию маленькой озлобленной страной. Вот и пыжатся, чтобы победы в народном восприятии истории оказались в тени поражений. Медный всадник империи пугает их: ведь он окорачивает распри индивидуальностей во имя народного большинства. Он уничтожает очаги распада, декаданса.

Стоит только произнести: «Куликовская битва», «Полтава», «Измаил» — и сразу становится ясно, что объединяющая идея у русского народа давно уже есть — и она появилась на свет не в кабинете политтехнолога. В кабинете врут, а во поле — бьют! Державин никогда не увлекался идеологическими химерами чужестранного происхождения.

Что такое — самодержавие, прославленное Державиным? Ещё во времена Московского царства русские если не понимали, то чувствовали, что политика греховна. Самодержец принимает на себя грех — и мы отвечаем ему почтением, немыслимым для Европы. Он — хозяин земли Русской, помазанник Божий. Это не ритуальная проформа, но скрепа, к которой следует относиться всерьёз. Цеховая культура в русских городах развивалась робко. Куда важнее оказались монастыри — вот очаги культуры и ремёсел Древней Руси. И тут важно, что монастыри — это пространство, в котором нет и не может быть частной собственности и римского права.

Во времена Державина уже различали самодержавие и самовластье. Это очень удобно: если власть перегибает палку, если государь обезумел — сие не самодержавие, а самовластье. И все довольны.

Иногда мне кажется: а может быть, Россия действительно отстала от просвещённых европейцев? Быть может, прихоти индивидуальности нужно ставить выше интересов государства и монарха, а мы заигрались в языческое обожествление державы? Но потом я вспоминаю Париж, Берлин или Мадрид, и сомнений не остаётся: там ничуть не лучше. При желании в любом городе можно найти тысячу поводов для восхищения и разочарования, но в преферансе цивилизаций у каждой из них свои козыри, а победителей не бывает.

Державин воспевал победное шествие империи. Потёмкин прислал в Петербург с вестью об измаильской победе Валериана Зубова — брата фаворита, в чьих комнатах в тот день случилось быть Державину… На радостях поэт тут же пообещал вестнику победы написать оду о взятии Измаила! Платон Зубов прямо объявил Державину: можно сколько угодно писать во славу Потёмкина. Не следует только принимать от князя Таврического дары: ты и без него всё иметь будешь… Императрица намеревалась произвести Державина в личные секретари «по военной части». Значит, надобны военные оды!

И получилось широкое батальное полотно, посвящённое победительному Россу и императрице. Суворова Державин не упомянул. Друзья (в том числе новый «редактор» Державина — молодой Иван Дмитриев) предложили ему немало поправок, большую их часть поэт отверг. Это самая удачная воинская ода Державина — а последняя строфа годится для самого величественного монумента:

А слава тех не умирает,

Кто за отечество умрет;

Она так в вечности сияет,

Как в море ночью лунный свет.

Времен в глубоком отдаленьи

Потомство тех увидит тени,

Которых мужествен был дух.

С гробов их в души огнь польется,

Когда по рощам разнесется

Бессмертной лирой дел их звук.

После «Фелицы» и «Бога» в глазах читателей именно измаильская ода стала третьей вершиной Державина. Она разошлась колоссальным по тем временам тиражом (к сожалению, и по нашим тоже, если говорить о поэзии) — аж три тысячи экземпляров. Императрица откликнулась подарком — табакерка, усыпанная алмазами, стоила две тысячи рублей. Но главной наградой были её слова, которые повторяла придворная молва: «Не знала по сие время, что труба ваша столь же громка, сколь и лира приятна!»

Суворов изнывал: он разгромил отборные турецкие войска при Фокшанах и Рымнике, стал графом двух империй — Российской и Священной Римской. А Державин молчал, не уделил ему ни строки. Ода «На взятие Измаила» стала удачной во всех отношениях. Главное — Державину удалось написать хорошие стихи. Но Суворова державинская героика оскорбила. Он как будто получил удар в спину: ведь Державин не соизволил даже походя упомянуть его в многословной оде! Державин в прежние времена высокопарно писал о Потёмкине, о Румянцеве — а Суворова даже не упомянул! И хотя Суворова в стихах об Измаиле воспел Ермил Костров, полководец ощутил страшное чувство «измаильского стыда». В этом суворовском определении — разочарование победителя, ужас обманутых надежд.

В Таврическом дворце состоялся невиданный праздник. Чествовали победителей — в первую очередь Потёмкина. В честь императрицы Екатерины и князя Таврического Потёмкина звучали новые стихи Державина, сопровождавшиеся музыкой Бортнянского и Козловского — лучших композиторов того времени: «Гром победы, раздавайся! Веселися, храбрый Росс!» Суворов на празднике не появился: его отослали в Финляндию строить укрепления на случай войны со Швецией. Он всё-таки прочитал державинские «Хоры», исполненные в Таврическом дворце. Суворов не пропускал новинок Державина.

Разочарованный Суворов писал в Финляндии меланхолические письма Хвостову и даже набросал пародию на «Хоры» Державина:

Одной рукой он в шахматы играет,

Другой рукою он народы покоряет.

Одной ногой разит он друга и врага,

Другою топчет он вселенны берега.

Разумеется, это про Потёмкина, который много лет был покровителем Суворова. Без потёмкинской проницательности вряд ли полководческий гений Суворова развернулся бы должным образом.

Тем временем Державин, очевидно, ощущая щекотливость ситуации, посылает Суворову из Царского Села в Роченсальм два стихотворения. Прочитаем их повнимательнее: это первые стихи Державина, в которых был напрямую выражен образ Суворова:

Не всякий день мы зрим Перун небес,

Которым Божий гнев разит злодеев,

Но часто тучки лишь. — Почий, наш Геркулес,

И ты теперь среди твоих трофеев.

В письме Д. И. Хвостову Суворов настороженно пишет: «Гавриила Романовича постигайте Геркулесов стих; усыпляет покоем, ведёт в ничтожество, соучастник сему Платон Александрович».

«Стыд измаильский» сделал Суворова несколько мнительным — и он уже готов видеть происки враждебных придворных группировок даже в дружеских посланиях Державина. Конечно, поэт не хотел сказать, что все победы Суворова в прошлом, а в настоящем пожилому генерал-аншефу остаётся лишь почивать на лаврах. Но Суворов с тревогой вчитывался в строки сановитого поэта. Двусмысленные строки обидели Суворова: казалось, Державин намекает на бренность его побед. Становиться бессмысленным «трофеем» Суворову не хотелось. Во втором четверостишии, посвящённом памятной измаильской медали, на которой Суворов, как Геркулес, был изображён в шкуре Немейского Льва, Державин словно старался сгладить впечатление от вырвавшейся колкости, исправить впечатление:

Се Росский Геркулес:

Где сколько ни сражался —

Всегда непобедим остался,

И жизнь его полна чудес!

Сам Суворов, словно вступив с Державиным в поэтическое соревнование, пишет невесёлые строки о своём пребывании в Финляндии. Он был разочарован. Тем временем Потёмкин впервые стал заказчиком Державина. Князь пригласил поэта на обед, восхищался «Хорами» и предложил составить описание праздника.

Получилось «Описание торжества бывшего по случаю взятия города Измаила в доме генерал-фельдмаршала князя Потёмкина-Таврического, близ конной Гвардии, в присутствии императрицы Екатерины II, 1791 года 28 апреля». Этот прозаический (с вкраплением стихов) панегирик действует на воображение с чрезвычайной силой. Впечатлительный Константин Батюшков едва не потерял голову, зачитавшись праздничной хроникой Державина:

«Тишина, безмолвие ночи, сильное устремление мыслей, поражённое воображение — всё это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел перед собою людей, толпу людей, свечи, апельсины, бриллианты, царицу, Потёмкина, рыб и бог знает чего не увидел: так был поражён мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре. „Что с тобой?“ —„Оно, они!“ — „Перекрестись, голубчик!..“ Тут-то я насилу опомнился».

Что же так взволновало Батюшкова? Отзвуки победного века Екатерины, который сравнивали с золотым веком древней Эллады. Торжественные картины, высокопарные риторические вопросы:

«Сто тысяч лампад внутри дома: карнизы, окна, простенки, всё усыпано чистым кристаллом, наполненным возжжённого белого благовонного воску. Гранёные паникадила и фонари, висящие с высоты, а со сторон позлащённые светильники, одни как жар горят, а другие как воды переливаются и, совокупляя лучи свои в весёлое торжественное сияние, всё покрывали светозарностию. Какой блеск! Волшебные замки Шехеразады! сравнитесь ли вы с сим храмом, унизанным звёздами, или лучше с целою поднебесностию, увешанною солнцами? Бессмертные певцы храмов вкуса и славы! почто вы не видали сего великолепия? — Что я вижу? тут играет яркий и живый луч, и как бы зноем африканского лета притупляются взоры. Там, как бы в пасмурный день, разливается блеск тонкий и умеренный: я весь в зарях. Окна окружены звёздами. Горящие полосы звёзд по высоте стен простираются. Рубины, изумруды, яхонты, топазы блещут».

На это описание можно взглянуть беспощадно, в духе Руссо. Слишком много условностей, роскошное эпикурейство граничит с пошлостью — не так ли? Но как не поддаться обаянию сильной державы, которая стремилась вперёд и ввысь? Как не восхититься духом триумфа?

Державин самолично отвёз Потёмкину выполненную работу. Князь пригласил его было остаться обедать, но, пробежав текст, осерчал и без прощания удалился, оставив Державина в канцелярии, наедине с Поповым. То ли светлейшему не понравилось, что в панегирике поэт почтительно упомянул Орлова и Румянцева, то ли неуместными показались легкомысленные мотивы, связанные с образом «сына неги» и «нежного воздыхателя». Не таким желал видеть себя в стихах победитель!

Болезнь сделала Потёмкина раздражительным, торопливым, нетерпимым. Князь надеялся, что Державин увековечит его как великий, но послушный живописец — во всём великолепии. А Державин позволил себе иронию, не побоялся упомянуть и других влиятельных вельмож, а также полководцев… Но главное — в другом. Потёмкин разгадал истинную причину манёвров Державина: да-да, поэт боялся не угодить Зубову! Это взбесило светлейшего. Неужели Державин — этот просвещённый патриот, истинный росс, прошедший путь от солдата до статского генерала, не видит разницы между Зубовым и Потёмкиным? Неужели не понимает, что Зубовы не способны ни на покорение Крыма, ни на победу над Османской империей? Державин много лет вращается среди сановников, сам занимал и занимает ответственные посты — ему ли не понимать, что каждая дипломатическая победа требует циклопических усилий, для которых Платон Зубов попросту жидковат. Он всё понимает, этот певец Фелицы! Но страшится нового временщика, а великого Потёмкина — не страшится! Почему Державин ни разу не высмеял Зубова? Да просто он стал карманным стихотворцем Зубовых, они пригрели его, любимца муз! Позолотили лиру — он и запел.

Соперникам Потёмкина, напротив, показалось, что Державин льстит могущественному правителю. Так считал и Александр Васильевич Суворов, которого Державин не упомянул ни в «Хорах», ни в описании. Полководец попал в воронку придворной интриги, рассорившей его с Потёмкиным…

Державину (и не ему одному!) приходилось метаться между двумя партиями: зубовской и потёмкинской. Платон Зубов не надеялся искоренить влияние Потёмкина, он вынужден был мириться с существованием этого могущественного соправителя Екатерины, который побывал и фаворитом, и мужем императрицы. Но Державин понимал, что Зубов обрадуется, увидев, что он относится к Потёмкину не без иронии. Державину хотелось заслужить благосклонную улыбку Зубова.

Поэту минуло пятьдесят. Умирали старые друзья и недруги. Бывший генерал-прокурор Вяземский — властный, насмешливый вельможа — давно увядал. После отставки он был безопасен для Державина — и, надо думать, их взаимная ненависть утихла. Державина и Вяземского многое объединяло — не только десятилетие совместной службы. В конце концов, оба они боролись со мздоимством, оба заслужили имидж неподкупных… Узнав о смерти Александра Алексеевича Вяземского, Державин взялся за перо:

В усердии его к отечеству отверстом

Не спорит враг и друг, ни истина, ни лесть,

И слов над гробом сим не стыдно произнесть:

Он мог быть Сюллием при Генрихе четвертом.

Вяземский хорошо знал Державина дофелицианского периода — Гаврила Романович слыл тогда второстепенным стихотворцем, был беден и пытался выслужиться перед генерал-прокурором. Державин так и остался для Вяземского маленьким человечком, который прославился по глупости, на несерьёзном поприще. Вяземский не сомневался: если государыня станет опираться на стихотворцев и златоустов — империя погибнет. Но эпитафия у Державина вышла вполне почтительная.

Герцог Сюлли — французский управленец XVI–XVII веков, чиновник со стальной крепкой хваткой. История запомнила его как противника роскоши, сурового правдолюба. Запомнила его поразительную бережливость. Если бы Вяземский увлекался историей — его бы, несомненно, порадовало сравнение с «Сюллием». Он и впрямь ничем не уступал знаменитому французу! Почти 30 лет князь, по существу, возглавлял судебную систему империи, прибирая к рукам всё больше полномочий. Бантыш-Каменский писал про него: «Чрезвычайно трудолюбив, враг роскоши, но скуп и завистлив» — исчерпывающая аттестация!

Но следовало примириться с Потёмкиным. Державин посетил его в Царском Селе. Попов предложил поэту выбрать для себя любую награду. Державин от просьб воздержался. Князь не выказывал обиды, пригласил Державина «к себе в спальню, посадил наедине с собою на софу и, уверив в своём к нему благорасположении, с ним простился». Простился. Он уже собирался в дорогу — на юг. То была последняя дорога Потёмкина.