КОГО МЫ НАЗЫВАЕМ БОГ

КОГО МЫ НАЗЫВАЕМ БОГ

Между службой у Вяземского и новым назначением Державин получил почти три месяца вольной жизни. Свои финансовые дела он за это время не поправил, зато лиру настроил на безупречный лад.

«Мурза» не культивировал экстатическое отношение к творчеству — «марание стихов», как правило, не становилось для него священнодействием.

А эта тема требовала уединения и покоя. А может быть, не покоя вовсе, но редкостного полёта души. Державин снискал славу поэта-забавника. Но духовная лирика — высшее проявление поэзии. Ломоносов и Сумароков оставили достойные её образцы, но их переложения псалмов всё-таки казались Державину холодноватыми.

Державин накрепко запомнил историю создания этой — заветной — оды:

«Автор первое вдохновение, или мысль, к написанию сей оды получил в 1780 году, быв во дворце у всенощной в Светлое воскресенье, и тогда же, приехав домой, первые строки положил на бумагу; но, будучи занят должностию и разными светскими суетами, сколько ни принимался, не мог окончить оную, написав, однако, в разные времена несколько куплетов. Потом, в 1784 году получив отставку от службы, приступал было к окончанию, но также по городской жизни не мог; беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством, и для того, чтоб удовлетворить оное, сказав первой своей жене, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку и людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городке у одной старушки-немки с тем, чтобы она и кушать ему готовила; где, запершись, сочинял оную несколько дней, но не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле, воображение так было разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слёз из глаз у него; он встал и ту ж минуту, при освещающей лампаде написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слёзы за те понятия, которые ему вперены были».

Вот так — с конспирацией, с видениями ему удалось уединиться и хотя бы на несколько дней без остатка предаться сочинительству…

В этом могучем стихотворении несколько финалов — когда читателю необходимо перевести дух. Читаем:

Твоё созданье я, Создатель!

Твоей премудрости я тварь,

Источник жизни, благ податель,

Душа души моей и Царь!

Твоей то правде нужно было,

Чтоб смертну бездну преходило

Моё бессмертно бытиё;

Чтоб дух мой в смертность облачился

И чтоб чрез смерть я возвратился,

Отец! — в бессмертие Твоё.

Да это же финальная кульминация! Вот тут бы и задуматься о Божием величестве потрясённому читателю. «Отец! — в бессмертие Твое». Куда выше? Все слова сказаны, продолжать, кажется, невозможно. Но Державин снова поворачивает огромный фрегат оды и направляет его вперёд — дальше, дальше, по волнам и против течения:

Неизъяснимый, Непостижный!

Я знаю, что души моей

Воображении бессильны

И тени начертать Твоей;

Но если славословить должно,

То слабым смертным невозможно

Тебя ничем иным почтить,

Как им к Тебе лишь возвышаться,

В безмерной разности теряться

И благодарны слёзы лить.

Прочитав оду, отложив книгу, мы физически чувствуем: здесь поэт отдал всё, до дна вычерпал эмоции и, обессиленный, рухнул на колени.

Один современный поэт, любящий и понимающий Державина, убеждал меня, что самая последняя строфа здесь — лишняя. Всё уже сказано, она только размазывает финал. Да, Державин нередко допускал «проходные» строфы — из любви к масштабным полотнам. Длиннее — значит, фундаментальнее, а столь необозримая тема достойна непременно длинной, пространной оды. Но здесь заключительная строфа для Державина была ключевой! Он удостоил её на редкость проникновенного комментария — о пролитых слезах, которыми только и можно завершить такую оду.

Нечасто Державин в объяснениях к стихам проговаривался о сокровенном. Он стеснялся припадков вдохновения, боялся показаться юродивым или вертопрахом. А тут вдруг заговорил о высоком, о божественном. Оказывается, молитва отзывается в сердце той самой музыкой, которую чуть позже все подряд многозначительно стали называть вдохновением. У Державина было меньше пиитической гордыни, чем у Соловьёв эпохи литературоцентризма.

Оду «Бог» иногда называют началом классической русской литературы. Крупнейший исследователь поэзии и судьбы Державина Я. К. Грот рапортует о «первом русском произведении, которое стало достоянием всего мира». Трудно говорить о массовом международном успехе русского стихотворения в XVIII веке. Но переводы «божественной» оды сочинялись повсюду. Главным образом они появлялись по инициативе русской стороны…

«Ода „Бог“ считалась лучшею не только из од духовного и нравственного содержания, но и вообще лучшею из всех од Державина. Сам поэт был такого же мнения. Каким мистическим уважением пользовалась в старину эта ода, может служить доказательством нелепая сказка, которую каждый из нас слышал в детстве, будто ода „Бог“ переведена даже на китайский язык и, вышитая шелками на щите, поставлена над кроватью богдыхана», — говорит Белинский.

Василий Михайлович Головин опубликовал записки «О приключениях в плену у японцев» — с экзотическим подтверждением славы Державина: «Однажды учёные их меня просили написать им какие-нибудь стихи одного из лучших наших стихотворцев. Я написал Державина оду „Бог“, и когда им оную читал, они отличали рифмы и находили приятность в звуках; но любопытство японское не могло быть удовольствовано одним чтением: им хотелось иметь перевод сей оды; много труда и времени стоило мне изъяснить им мысли, в ней заключающиеся; однако напоследок они поняли всю оду, кроме стиха:

Без лиц в трёх лицах Божества? —

который остался без истолкования, об изъяснении коего они и не настаивали слишком много, когда я им сказал, что для уразумения сего стиха должно быть истинным христианином.

Японцам чрезвычайно понравилось то место сей оды, где поэт, обращаясь к Богу, между прочим говорит: „И цепь существ ты мной связал“».

…Державинскую попытку объяснить суть Троицы не только японцы не могли понять.

Теченьем времени превечный,

Без лиц, в трёх лицах Божества!

Многие посчитали эту формулу крамольной, да и Державин намекал, что одним православным каноном здесь не обойтись. «Автор, кроме богословского православной нашей веры понятия, разумел тут три лица метафизические; то есть: бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое течение времени, которое Бог в себе и совмещает». Намёки на существование множества миров и солнц тоже вызывали недоумение ревнителей канона. И всё-таки ода получила признание и в церковных кругах: покоряла молитвенная искренность.

У Державина находят немало то ли бессознательных, то ли продуманных заимствований из немецкой поэзии. Перекличку отрицать невозможно — тут вспоминается и «Вечность» Галлера, и «Мессия» Клопштока, и «Бог» Гердера, и «Величие Божие» Брокеса. «Зависимость Державина от западных образцов вообще заходила, кажется, дальше, чем это принято думать», — считал историк литературы А. Н. Веселовский. Ясно одно: немецкая поэзия подтолкнула Державина к смелому замыслу: показать связь Бога и человека в природе, в мыслях, даже на бытовом уровне. Об этом вопит самая известная строфа «Оды» — совершенная по форме и глубине мыслей:

Я связь миров, повсюду сущих,

Я крайня степень вещества;

Я средоточие живущих.

Черта начальна Божества;

Я телом в прахе истлеваю.

Умом громам повелеваю,

Я царь — я раб — я червь — я Бог!

Но, будучи я столь чудесен,

Отколе происшел? — безвестен;

А сам собой я быть не мог.

Как и после «Фелицы», поэты принялись подражать Державину. «Гимн Богу» Дмитриева, «Гимн Непостижимому» Мерзлякова, «Песнь Божеству» Карамзина, наконец, «Бог» Хвостова… О, Хвостов! В скором будущем — граф Сардинский. Дмитрий Иванович Хвостов — анекдотический персонаж истории русской литературы, и это по-своему почётная роль. Он олицетворение метромании, страстной поэтической графомании. Когда у него случались крепкие строки — Воейков приговаривал: «Это он нечаянно промолвился!» Камер-юнкером он стал по протекции Суворова: острословы облюбовали реплику императрицы по этому поводу: «Если бы граф Суворов попросил — я бы его и камер-фрейлиной сделала!» Даже графский титул его вызывал улыбку: ведь это Суворов, освободитель Италии, выхлопотал ему Сардинского. Хвостов был не просто родственником великого полководца, он стал его лучшим другом. И это уже не потешная история! Ни с кем Суворов не был так откровенен, как с Хвостовым. Обиды на Потёмкина после Измаила, несогласие с павловским опруссачиванием армии, отчаяние во дни жестокой опалы — всё это Суворов напрямки излагал в письмах Хвостову, которому доверял, как никому другому. Он и скончался в доме Хвостова на набережной Крюкова канала. Но даже Суворов не считал Хвостова истинным поэтом. Современники так огульно зашикали Хвостова, что после смерти метромана его практически не переиздавали.

Подобно Державину, Хвостов обратился к теме, сокровенной для каждого христианина, и, конечно, считал, что его божественная ода превосходит державинскую. На то он и легендарный метроман, что переубедить его было невозможно.

Если Барков стал символом скабрёзной, нецензурной поэзии, то Хвостов — неуклюжей графомании. Баркову приписывали матерные поэмы, к которым он не имел отношения, а графу Сардинскому — всяческую курьёзную белиберду, которую шутники сочиняли «под Хвостова».

Узнав о честолюбивых речах Хвостова, Державин сочинил злую, но не слишком отточенную эпиграмму:

«Как нравится тебе моя о Боге ода? —

Самхвалов у меня с надменностью спросил, —

Я фантастическа не написал урода,

О коем нам в письме Гораций говорил;

Но всяку строку я набил глубокой мыслью

И должный моему дал Богу вид и рост».

— «То правда, — я сказал, — нелепицу ты кистью

И быть бы где главе, нарисовал тут… хвост».

Что ещё сказать об оде «Бог»? Державину удалось без проволочек опубликовать её в «Собеседнике» незадолго до отбытия в Олонецкую губернию. Она вышла в свет в конце апреля 1784-го. При первом отдельном издании Державин подписал её собственной фамилией. Переизданий было немало, ведь ода насыщена образами и мыслями, которые если не понятны, то интересны каждому.

В том же 1784 году поэт осиротел: скончалась в Казани Фёкла Андреевна.

Сохранились воспоминания Ивана Дмитриева, относящиеся к более позднему времени: «Катерина Яковлевна вспомнила покойную свекровь свою, начала хвалить её добрые качества, её к ним горячность; наконец, стала тужить, для чего они откладывали свидание с нею, когда она в последнем письме своём так убедительно просила их приехать навсегда с нею проститься. Поэт вздохнул и сказал жене: „Я всё откладывал в ожидании места (губернаторского), думал, что, уже получа его, испросить отпуск и съездить в Казань“. При этом слове оба стали обвинять себя в честолюбии, хвалить покойницу, и оба заплакали. Я с умилением смотрел на эту добросердечную чету».

Да, Державин не застал Фёклу Андреевну в живых, когда приехал на родину — и чувство вины долго его не покидало. Иван Иванович Дмитриев — сентименталист! — восхищался душевной ранимостью четы Державиных.