А НЫНЧЕ ПЯТЬДЕСЯТ МНЕ БИЛО…

А НЫНЧЕ ПЯТЬДЕСЯТ МНЕ БИЛО…

Во дни болезни Катерины Яковлевны и в первые месяцы после смерти любимой Плениры Державин с невиданным пылом слагал стихи. Раньше у него случались кратковременные приступы вдохновения, а теперь — целый год его утешали рифмы. После пятидесяти вдохновение обыкновенно покидает поэтов, а Державин всё сильнее ощущал себя поэтом, всё острее чувствовал природу русского языка… В излюбленном ироническом тоне он сложил оду «Мой истукан». Знаменитый Рашет изваял два бюста: самого Державина и Катерины Яковлевны, они стояли рядом, возле дивана — там и родились размышления о славе, о власти:

Без славных дел, гремящих в мире,

Ничто и царь в своём кумире.

Ничто! и не живёт тот смертный,

О ком ни малой нет молвы,

Ни злом, ни благом не приметный,

Во гробе погребён живый.

Но ты, о зверских душ забава,

Убийство! я не льщусь тобой:

Батыев и Маратов слава

Во ужас дух приводит мой;

Не лучше ли мне быть забвенну,

Чем узами сковать вселенну?

В «Истукане» Державин припомнил и дни пугачёвщины, когда ходил на киргизцев и освобождал пленных. Тем сражением Державин гордился по сию пору. Здесь рождается немало литературных ассоциаций: вспоминаются и «Борис Годунов», и «Моцарт и Сальери», и «Красное и чёрное», и «Преступление и наказание». Всё это так далеко от Державина, но проклятый вопрос — «Тварь ли я дрожащая или право имею?» — у Державина предчувствуется. Проговорился он и о главном противоречии государства Российского: к власти мы относимся как к святыне и в то же время осознаём, что политика греховна. Быть может, смысл всеобщего преклонения перед монархом в том, что он, взяв на себя грех власти, избавил от него других? Придёт время — и об этом напишет Хомяков. А в 1794 году Державин, знавший о бремени власти не понаслышке, пропоёт:

Злодейства малого мне мало,

Большого делать не хочу;

Мне скиптра небо не вручало,

И я на небо не ропчу…

«Истукан» — из тех стихотворений, в которых голос Державина звучит чисто, а мысль обретает ясные формулировки, так и просящиеся в книгу афоризмов. Чего стоит финал оды:

Что слава, счастье нам прямое —

Жить с нашей совестью в покое.

Эти строки мог бы процитировать Достоевский в эпилоге к раскаянию Раскольникова. «Истукан» — это, несомненно, атрибут язычества. Не случайно на Руси православной почти не было скульптурных памятников! Но разве можно огульно вычёркивать из жизни всё, что создано в языческие времена и связано с дохристианскими представлениями о назначении человека? Державин и не думал отказываться от вечных «древнеримских» доблестей. Он ведь не отказывался от своего истукана, поглядывал на него не без наслаждения и в будущем не сопротивлялся, когда скульпторы хотели его увековечить. Но не отмахивался и от конфликта между славой и смирением…

Пиршества Державина сегодня кажутся изысканными, эпикурейскими. Но сам Гаврила Романович считал себя приверженцем обильного, но простого стола. Никакой утончённой кулинарии, всё просто, как былина. На кухне и за обеденным столом Державин появлялся не в камзоле и даже не в халате, а в мужицком армяке.

Багряна ветчина, зелены щи с желтком,

Румяно-жёлт пирог, сыр белый, раки красны,

Что смоль, янтарь — икра, и с голубым пером

Там щука пёстрая: прекрасны!

Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус;

Но не обилием иль чуждых стран приправой,

А что опрятно всё и представляет Русь:

Припас домашний, свежий, здравый.

Да это же манифест квасного патриотизма! Правда, такого термина в те годы вроде бы ещё не существовало. А ведь в екатерининские времена в Петербурге да и в Москве правили балом французские повара и их отечественные эпигоны. Посконные щи с желтком — это вам не котлета, рождённая на берегах Сены! Это в пушкинские времена Россия усыновит котлету, а для Державина сие было экзотикой. А щука пёстрая — разве сравнишь её с прихотливыми соусами, в которых — чеснок, рокамболь, эшалот. Такие же щи с квашеной капустой хлебал Державин солдатом. «Щи да каша — пища наша».

В более раннем гастрономическом стихотворении Державин начал с картины, весьма соблазнительной для нас, грешных:

Шекснинска стерлядь золотая,

Каймак и борщ уже стоят (в одном из вариантов было — «Говядина и щи стоят», но Державин в этом случае отдал предпочтение малороссийской кухне);

В графинах вина, пунш, блистая То льдом, то искрами, манят…

Красота! Но красота нашенская, трактирное роскошество — ну что куртуазного можно найти в борще? Во времена, когда вся светская литература, живопись, музыка нянчились с античной и французской фактурой, Державин насаждал патриотическую гордость, которая начинается со шей. Насаждал без надрыва, с любезной улыбкой приятного собеседника. К этому стихотворению прилагался рисунок: «муж в русском платье приглашает к обеду; вкруг него сухие ветви, обвитые повиликою, означают дружество». Между прочим шекснинская стерлядь действительно отличается золотым цветом… И не только в живописных деталях Державин был точен. Это не фантазия, а настоящее приглашение к обеду высокопоставленных друзей кабинетного секретаря императрицы. Среди приглашённых — Платон Зубов, Иван Шувалов…

Адресатом «Приглашения к обеду» был и граф Безбородко. Ради него Державин переделал одну строку — чтобы могущественный администратор принял поэтическое хлебосольство на свой счёт. В изначальном варианте говорилось о тридцатилетием общении с «благодетелем давним». Это, несомненно, указывает на Шувалова и только на него. В окончательном варианте «тридцать лет» испарились, и в «благодетеле» многие узнали Безбородко, который и впрямь бывал в хлебосольном доме Державиных.

А Зубов не почтил хозяина — правда, по самой уважительной причине: «он и обещал приехать, но перед обедом прислал сказать, что его государыня удержала». Дело молодое. Но Державин обратился к нему в нравоучительной финальной строфе:

А если ты иль кто другие

Из званых, милых мне гостей,

Чертоги предпочтя златые

И яства сахарны царей,

Ко мне не срядитесь откушать;

Извольте мой вы толк прослушать:

Блаженство не в лучах порфир,

Не в вкусе яств, не в неге слуха,

Но в здравьи и спокойстве духа.

Умеренность есть лучший пир.

Последняя строка относится, конечно, не только к обеденным страстям. Это одно из неразменных правил в поэзии. Правда, Державин лучше всех знал, что и против правил можно достичь высот. Иногда он бушевал, становился необузданным, неумеренным — и это шло на пользу стихам. В литературе вообще не бывает арифметически точных правил. Для живописца «школа» важнее.

Державин ценил и понимал живопись, сам неплохо рисовал забавы ради, а в гимназические годы видел себя скорее художником, нежели стихотворцем.

Он дружил с Боровиковским — тот создал, по меньшей мере, три портрета Державина. Но дело не во взаимоприятном сотрудничестве, они были единомышленниками, вместе они очеловечивали русское искусство. Боровиковский, как и Державин, — это не просто персонаж из истории, его полотна не умирают. В своём жанре и стиле он не превзойдён. Я встречал искусствоведов и художников, которые в «первой тройке» лучших русских живописцев всех времён первым называли именно Боровиковского. А уж в жанре портрета он — несомненный классик переднего рада. В кружке Державина нашлось место и для других талантливых живописцев. Кроме старого друга Оленина это Тончи, Егоров, Иванов.

Искусство поэзии Державина сродни живописи. Художник оперирует цветами, оттенками, ракурсами, знает толк в прихотливой игре света. Державин чувствовал, что всё это можно перенести в стихи. Его и в жизни более всего поражало сочетание несочетаемого.

«Где стол был яств, там гроб стоит» — незабываемый образ, построенный на ощущении контраста. Щуплый, невзрачный на вид старик — и непобедимый полководец, преодолевший Альпы. Всё это — Суворов, любимый герой Державина. Снова — впечатляющий контраст внутреннего и внешнего.

Остроумие Державин превратил в поэтический дар. В лучших его стихах непременно найдутся две-три строки, ставшие крылатым афоризмом. «Осёл останется ослом, хотя осыпь его звездами», «Умеренность есть лучший пир», «Отечества и дым нам сладок и приятен», «Учиться никогда не поздно», «Чрезмерна похвала — насмешка!» или — вслушаемся! — «Жизнь есть небес мгновенный дар». И прочее, прочее, прочее. Эти фразы нас выручают каждый день. Державин не уступит в афористическом остроумии ни Крылову, ни Грибоедову — умел сказануть на века. А ведь в лиро-эпическом жанре блистать остроумием сложнее, чем в басне или комедии.

На поэтических высотах он не терял практической сметки — пожалуй, такое возможно было только в XVIII веке. Крупным крепостником Державин так и не стал, но был патриархальным барином, который не забывал, что именно от крестьян зависит его благополучие… Хозяйничал он умело. В 1800 году в ответ на жалобы крестьян — Державин писал управляющему: «Вы от меня поставлены управлять деревнями; то и просить должно было прежде у вас милости, буде работы и поборы тягостны, и я надеюсь на вашу справедливость и хорошее устройство, что вы с одной стороны не отяготите их и приведёте в разорение, а с другой не оставите пещися о приращении моих доходов, держася умеренности по пословице, чтоб волки были сыты и овцы целы, о чём вас прошу усерднейше». Это слова умудрённого политика со сложившимися принципами, которые подчас переходят в окаменелые предрассудки — но без предрассудков нам и сахар не сладок.

Державин всегда испытывал недостаток в деньгах — даже в благополучные годы. Не был скопителен, тратил всегда чуть больше, чем следовало. Был щедрым благотворителем, легко прощал долги.

При этом не выжимал из крестьян все соки. Например, в 1793 году в родные казанские поместья Державина прибыл важный человек — управляющий оренбургскими владениями поэта Онисим Иванович Перфильев (простонародный однофамилец родовитого генерала). Строгий, энергичный, готовый землю грызть, чтобы отличиться перед хозяином.

Он доложил Державину, что крестьяне Бутырей, Кармачей, Сокуров ленивы и казанские имения почти не приносят дохода. Крестьяне ссылаются на неурожаи, но это ложь! Они скрывают урожаи! Перфильев предлагал и для острастки, и для экономической пользы переселить половину крестьян под Оренбург. Державин нисколько не прогневался на «казанцев», не стал увеличивать их повинности и разрешил Перфильеву переселить лишь несколько самых бедных семей.

Обыкновенная история: пока герой был молод и беден, его персона не интересовала художников. Нам почти неизвестен молодой облик Державина (как и — Потёмкина, Суворова). На одном из портретов мы видим сравнительно молодого человека — и это изображение резко отличается от канонических работ Боровиковского. Эту картину художник Иван Смирновский создал в 1780-е годы. Перед нами сорокалетний поэт — полный сил, вдохновенный, открытый. В его лице можно прочесть даже ребячливую наивность — хотя Державин в то время был тёртым калачом и уже успел написать, например, такие стихи:

Утешь поклоном горделивца,

Уйми пощёчиной сварливца,

Засаль подмазкой скрып ворот,

Заткни собаке хлебом рот, —

Я бьюся об заклад,

Что все четыре замолчат.

Это «Правило жить» Державин сформулировал ещё до 1777 года. Неискушённый, восторженный, моложавый человек до такого бы не додумался.

Эффектный портрет Державина создал знаменитый Сальваторе Тончи. Пожилой господин с умным, цепким взглядом вольготно развалился перед нами в барской шубе. Гравюра с этого портрета украсила «Анакреонтические песни» — книгу, которой Державин гордился. У Тончи и впрямь получился анакреонтический дедушка: «седина в голову — бес в ребро». В подтексте — усталость от суетливой политики, от славы… Жихарев, будучи у Державина, пока поэт дремал, принялся рассматривать этот портрет. «Какая идея, как написан и какое до сих пор сходство!» «Портрет Тончи походил на оригинал как две капли воды», — вторит ему С. Т. Аксаков. Сам Тончи добавил к портрету изречение — подражание латинской мудрости: «Дельфийская душа и вера представлены справедливостью скалы, золотисто-красным рассветом и белым снегом».

Иван Дмитриев, увидев на картине Державина в пышной шубе, в раскрепощённой позе, сострил: «Тебя, верно, писали на станции». А Гаврила Романович в глубине души гордился столь непривычным, эксцентричным изображением, хотя и отдавал должное парадным портретам, на которых его изображали при всех регалиях. К своим орденам и чинам старик относился с почтением: чай, не по счастливому случаю, не по фаворитству получены! За каждым — искренние порывы, нервы и польза государству.

Он любил русскую зиму, а южных зим не знал вовсе. Предшественники Державина почти не писали о зиме. Все классицисты преклонялись перед Античностью, а греческие зимы — это вам не «с белыми Борей власами». Державинская зима торжествует бурно, весело:

В убранстве козырбацком,

Со ямщиком-нахалом,

На иноходце хватском,

Под белым покрывалом —

Бореева кума,

Катит в санях Зима.

Это из того самого «Желания зимы», которое посвятил Державин бесприютному бродяге Захарьину. Не от морозов ли русская бодрость, позволяющая побеждать врагов на поле брани?

Разве можно представить себе без зимнего убранства «Евгения Онегина»?

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ

Коньками звучно режет лёд —

это сказано с державинской непосредственностью.

Нет, зима у Державина далеко не всегда весела и благодатна. Всё-таки это суровое время года, когда умирают цветы и хлеба, когда крестьяне едва не голодают. Но как опрятны заснеженные улицы, как тепло у огня в скромном дворце отставного министра:

И под арфой тихогласной,

Наливая алый сок,

Воспоём наш хлад прекрасный:

Дай зиме здоровье Бог!

Державин обратился к «бессмертному Тончию» с прихотливым стихотворным посланием, в котором, как в лучших его стихах, мы найдём несколько откровенных признаний.

«Придворным стихотворцем Державин никогда не был и не мог быть», — категорически уверяет Я. К. Грот. Это утверждение можно оспорить, но лучше уточнить. Да, Державин не желал становиться удобным для сильных мира сего одописцем. Он энергично и смело боролся за власть, за влияние. Но, безусловно, после «Фелицы», а тем более — после оды «На взятие Измаила» Державин приблизился к императрице и регулярно преподносил ей свои сочинения. Не раз он исполнял «заказы» Екатерины, Зубова, Потёмкина — и воспевал в стихах актуальные политические свершения и события из жизни царской семьи. В этом смысле Державин был придворным поэтом. Но он держался как влиятельный политик, а не «карманный поэт» — и общество воспринимало его как относительно независимую инстанцию. Как своенравного барина!