КАРТЁЖНИК ОЧУТИЛСЯ
КАРТЁЖНИК ОЧУТИЛСЯ
У унтер-офицера Державина было две страсти: он любил испытывать судьбу в карточной игре и «марать стихи». Как там у Маяковского? «Карл Маркс играл не в азартные, а только в коммерческие игры». Коммерческие игры — это преферанс, вист, бридж и им подобные. Азартные — «двадцать одно», макао и т. д. Это картёжная рулетка, приманивание удачи. За несколько минут можно всё проиграть или выиграть. Державин надеялся, что карты помогут ему вырваться из нужды. Каждый игрок понимает, что карты порабощают, что это слабость, болезнь. Но как трудно эту сладкую болезнь преодолеть!
Здесь сделаем небольшое отступление, уж коли пришёл на память анекдот. Екатерина Великая по возможности боролась с азартными играми. Как-никак дворянство — опора трона, а карты — гибель для славных родов. Впрочем, к «коммерческим играм» императрица относилась терпимо, даже находила в них пользу. Известнейшим острословом того времени был Левашов. Императрица узнала, что он ночами напролёт режется в баккару и макао — и сказала ему с явным неудовольствием: «А вы всё-таки продолжаете играть!» — «Виноват, ваше величество: играю иногда и в коммерческие игры!» Ловкий и двусмысленный ответ обезоружил императрицу, вникавшую в гибкость русского языка. Но преображенцу Державину в Москве предстояло играть не с весельчаком Левашовым.
В те загульные дни он держался подалее от высоких материй — но уже писал весьма мастеровито. А низкий жанр в представлениях того времени — это и любовные песни в духе Сумарокова. Некоторые мотивы тогдашних опусов Державина перекликаются не только с линией Сумарокова — Нелединского-Мелецкого — Мерзлякова — Цыганова, но и с «Москвой кабацкой» Есенина:
Не сожигай меня, Пламида,
Ты тихим голубым огнем
Очей твоих; от их я вида
Не защищусь теперь ничем.
Хоть был бы я царём вселенной,
Иль самым строгим мудрецом, —
Приятностью, красой сражённый,
Твоим был узником, рабом.
Всё: мудрость, скипетр и державу
Я отдал бы любви в залог,
Принёс тебе на жертву славу,
И у твоих бы умер ног.
Но, слышу, просишь ты, Пламида,
В задаток несколько рублей:
Гнушаюсь я торговли вида,
Погас огонь в душе моей.
Возвышенное начало: Пламида! «Не сожигай меня…», а потом мы обнаруживаем, что прекрасная Пламида — дама зазорного поведения. Не по схеме сложены стихи.
В те времена светское общество терпимо относилось к карточному шельмовству. По церковным канонам это — падение, гибель, а по светским — «с кем не бывает». Никого не удивляло, если один из игроков исчезал, незаметно прихватив с собой весь банк. Одни — разорялись на картах, другие — уклонялись от долгов. Тут уж многое зависит от характера. Острых представлений о чести у тогдашнего дворянства не было: все плутовали в картишки, едва ли не каждый стремился убежать от расплаты.
Игра игре рознь. Скажем, «фараон» — не самый быстродействующий яд. В штосообразных играх всё-таки надобно размышлять и можно избрать более-менее осторожную стратегию. Другое дело — макао, о которой в 1777-м Державин писал то ли шутливо, то ли нравоучительно:
Бывало — друга своего,
Теперь — карманы посещают;
Где вист, да банк, да макао,
На деньги дружбу там меняют.
На карты нам плевать пора,
А скромно жить
И пить:
Ура! ура! ура!
В игроцком похмелье Державин набросал своё первое настоящее стихотворение — не с ломоносовского и не с сумароковского голоса напетое — «Раскаяние»:
Ужель свирепства все ты, рок, на мя пустил?
Ужель ты злобу всю с несчастным совершил?
Престанешь ли меня теперь уж ты терзати?
Чем грудь мою тебе осталось поражати?
Лишил уж ты меня именья моего,
Лишил уж ты меня и счастия всего,
Лишил, я говорю, и — что всего дороже —
(Какая может быть сей злобы злоба строже?)
Невинность разрушил! Я в роскошах забав
Испортил уже мой и непорочный нрав,
Испортил, развратил, в тьму скаредств погрузился, —
Повеса, мот, буян, картёжник очутился;
И вместо, чтоб талант мой в пользу обратил,
Порочной жизнию его я погубил;
Презрен теперь от всех и всеми презираем, —
От всех честных людей, от всех уничижаем.
О град ты роскошей, распутства и вреда!
Ты людям молодым и горесть и беда!
Москва, хотя в тебе забавы пребывают,
Веселья, радости живущих восхищают;
Но самый ты, Москва, уж тот же Вавилон:
Ты так же слабишь дух, как прежде слабил он.
Ты склонности людей отравой напояешь,
Ко сластолюбию насильно привлекаешь.
Надлежит мрамора крепчае сердцу быть,
Как бывши молоду, в тебе бесстрастным жить.
По имени в тебе лишь мужество известно;
А что порок и срам, то всем в тебе прелестно.
Безумная тобой владеет слепота,
Мечтанье лживое, суетств всех суета.
Блестящие в сердцах и во умах прелыценья
Под видом доброты сугубят потемненья.
Ступаю на стези и ими в тму иду.
Прелестну нету сил преодолеть беду!
О лабиринт страстей, никак неизбежимых,
Борющих разумом, но непреодолимых!
Доколе я в тебе свой буду век влачить?
Доколе мне, Москва, в тебе распутно жить?
Покинуть я тебя стократно намеряюсь
И, будучи готов, стократно возвращаюсь.
Против желания живу, живя в тебе;
Кляну тебя, и в том противлюсь сам себе.
Магнитная гора, котора привлекает,
Живой в тебе пример, Москва, изображает:
Ты силою забав нас издали влечешь,
А притянув к тебе, ты крепко нас прижмешь.
Железо как та рвёт, к себе та присвояет,
В тебе у нас так жизнь именье обирает.
Отдай скорей, прошу, отдай свободу мне,
И счастия искать не льсти в твоей стране:
Не милы мне в тебе и горы золотыя;
Но токмо б избежать лишь жизни сей мне злыя
И прежнее мое спокойство возвратить,
И независимость от счастья получить.
Я сердцем и душой, мне в том сам Бог свидетель,
Нелестно что люблю святую добродетель.
К великому сожалению, это знаменательное стихотворение нечасто встретишь даже в лучших научных изданиях Державина. В предисловиях его цитируют непременно, но не публикуют. А ведь с него начался поэт!
Самый долгий карточный загул случился с Державиным во времена его капральства в Москве, когда он поселился у кузена — майора Ивана Яковлевича Блудова — сына той самой Савишны, которая всё знала про масонов.
В Белокаменной преображенец Державин оказался проездом из оренбургских именьишек, где он проводил отпуск в обществе матери и брата. На семейном совете было постановлено: купить у московского дворянина Таптыкова деревушку в 30 душ. Для этого Державин и завернул в Москву с материнскими деньгами в чулке. Он попросил продлить отпуск на два месяца — в полку это восприняли благодушно, даже дали ход о производстве капрала Державина в сержанты. Признаться, он разнежился на свободе и не желал возвращаться к солдатской лямке. После «революции» дисциплина в гвардии поколебалась, длительные отлучки не считались вольностью. И досталась Державину вместо солдатской койки мягкая перина в доме Блудова.
Блудов — прославленная фамилия, но этот явно был от слова «блуд». Он пытался нажиться на бедном родственнике. Заметив интерес Державина к картам, Блудов пробудил в нём азарт. Это было нетрудно.
И материнские деньги Державин проиграл — как и всё остальное имущество. Блудов дал ему взаймы на покупку имения, но взял у несчастного игрока закладную, в которую Державин вписал не только новое имение на Вятке, но и другие фамильные крепостные дворы. Нужно было во что бы то ни стало выкупить закладную!
Мечтая отыграться, Державин сдружился с профессиональными игроками. Они споро научили его шулерским приёмам. Каждый день, как на службу, Державин приходил в трактир и предавался игре. Быть профессиональным картёжником и избегать мошеннических приёмов невозможно. И Державин обманывал олухов, наживался на чьём-то азарте, на страстях человеческих. Правда, если он встречал наивного, чистого человека — протягивал руку помощи, спасал. В Державине просыпалось робингудовское благородство, и шулерская эпопея продвигалась с переменным успехом.
Однажды в трактире Державин заметил, что ушлые подлецы обыгрывают в бильярд молодого офицера посредством поддельных шаров. Офицер сразу приглянулся Державину — и он шепнул ему два слова, после которых незадачливый бильярдист был спасён. Это был Пётр Гасвицкий — они тут же весело опрокинули по кружке и сдружились на всю жизнь.
Через несколько дней Державин спас от шулеров ещё одного несчастного новичка — пензенского дворянина. Разбойники решили расправиться над не в меру справедливым капралом, всюду сующим свой нос. И вот тут Державина спас Гасвицкий, вдвоём они дали отпор мерзавцам.
Самым опасным пройдохой из новых приятелей Державина был Максимов — шулер, авантюрист, вор. Наконец мать прапорщика Дмитриева подала в полицию жалобу на Державина и Максимова, которые обчистили как липку её сына при игре в «фараон». По словам истицы, они выманили у прапорщика вексель на 300 рублей и пятисотрублёвую купчую на имение, принадлежавшее его отцу. Державин испугался не на шутку! Они с Максимовым действительно решили проучить Дмитриева за то, что прапорщик постоянно проигрывал им в долг и не расплачивался. И хотя оба отпирались от обвинений, Гаврила Романович осознал, что азарт ослепляет, и, поддавшись искушению, он превратился в раба четырёх мастей, способного на любые преступления.
До Преображенского полка дошли вести, что новоявленный сержант в Москве заигрался. Дело это тянулось долго и ничем не кончилось, но Державин после заявления Дмитриевой как будто поглядел на себя со стороны и ужаснулся.
Из этого круга мало кто вырывался. А Державин победил эту страсть, этого «внутреннего супостата». В будущем он никогда не чурался карт, подчас садился за стол и чаще всего выигрывал. Карты любят хладнокровных, а картёжную горячку Державин одолел. Много лет спустя он написал пространную оду «На счастие» — своеобразное политическое обозрение, в котором мобилизовал для аллегории картёжные термины и сюжеты. Как будто мудрый, ироничный (да ещё и патриотически настроенный!) джентльмен пересказывает утреннюю газету.
Но победа над соблазном не пришла в одночасье, Державина ещё тянуло за карточный стол. То было лишь начало выздоровления.
В марте 1770-го Державин понял: пробил час, пора возвращаться на службу. Ему удалось освободиться от кабалы Блудова, но ни копейки за душой снова не было — кроме заветного материнского рубля-крестовика, который был его талисманом. Нужно было оставить Москву с её проклятыми трактирами — этот новый вавилон, растленный город, который казался тогда Державину виновником его падения. Рвать петлю, покуда не затянула!
Он, «возгнушавшись сам собою, взял у приятеля матери 50 рублей, бросился в сани и поскакал без оглядок в Петербург». То есть хотел поскакать без оглядок, а вышло-то иначе. Россию тогда баламутила чума — и сама хвороба, и панические сведения о ней. Державин уже видал мёртвых в санях. В сумасшедшие дни эпидемии на дорогах чаще, чем в другие времена, встречались лихие люди и перепуганные путники. В такой обстановке соблазны приобретают особенную силу…
В суматохе, в Твери Державин встретил бывалого картёжного приятеля и прокутил с ним все деньги. Ему удалось занять всё ту же роковую сумму — 50 рублей — у случайного знакомого. Путешествие в Петербург продолжалось. В Новгороде Державин снова сломался, втянулся в игру. Снова проигрался до последнего рубля-крестовика, потом выиграл несколько рублей — и двинулся в дорогу с покаянной молитвой.
На подъезде к столице, в Тосне — снова заслон: его остановила карантинная застава. Здесь нужно было задержаться на две недели. Но за проживание и обед, как назло, пришлось бы платить… Державин умолял офицера пропустить его — преображенца! Жаловался на бедность, на воров… Карантинная служба смилостивилась, но нужно было сжечь вещи — а именно сундук с бумагами, который волочил с собой Державин. А в сундуке — все черновики, с гимназических лет. Стихи, рисунки, ученические наброски. Главное — стихи, которых он немало написал в московском угаре. Эх, семь бед — один ответ. Сундук предали огню. После трёхгодичного отпуска вернулся Державин в полк, в Петербург. Там уже служил капралом его младший брат. Державин застал его в чахотке, выхлопотал отпуск для брата, собрал его в дальнюю дорогу — в Казань. Они простились: брату оставалось жить несколько недель. Прощай, Андрей Романович Державин!
Кое-какие стихи Державин восстановил по памяти, аккуратно записал в тетрадь. А в строках его уже прорезывался собственный голос.
В одном из самых ранних, чудом сохранившихся стихотворений Державина читаем:
Вдохни, о истина святая!
Свои мне силы с высоты;
Мне, глас мой к пенью напрягая,
Споборницей да будешь ты!
Тебе вослед идти я тщуся,
Тобой одною украшуся.
Я слабость духа признаваю,
Чтоб лирным тоном мне греметь;
Я Муз с Парнасса не сзываю,
С тобой одной хочу я петь.
Эти стихи не повлияли на государственную идеологию, не врезались в память современников.
Шёл 1767 год, конец первой пятилетки правления Екатерины. Только-только родился будущий последний фаворит императрицы Платон Зубов, а Державин ещё пребывает под влиянием Ломоносова. Что он мог знать о Екатерине в 1767 году? Для преображенцев воцарение Екатерины навеки связано с многодневной буйной пирушкой, которая последовала после счастливого переворота. В те времена не существовало пропагандистской машины в современном понимании, но в армии каждый хорошо знал, чем нынешний монарх лучше предыдущего. И в первой своей екатерининской оде Державин ограничился общеизвестными истинами и расплывчатыми комплиментами, принаряженными по-ломоносовски. Екатерину прославляли за гуманность и русский патриотизм — и Державин туда же:
Грозишь закона нам стрелою;
Но жизнь преступших ты блюдешь.
Нас матерней казнишь рукою —
И крови нашей ты не льешь.
Никто не зачитывался одой безвестного поэта. И царица не внимала ему.
Картёжное счастье Державину не выпало — он теперь не играл по-крупному, но, кажется, уже верил в счастье литературное. В солдатах Державин уже очень глубоко вникал в искусство поэзии. Пробовал себя в разных жанрах, немало переводил с немецкого.
А карты его более не затягивали. Из раба четырёх мастей он превратился в хозяина — отныне он играл умеренно, с умом. Ему хватало цепкой памяти и картёжного опыта, чтобы с помощью игр время от времени пополнять прохудившийся бюджет. Тут ведь главное — мера. Как и в поэзии.