Кабинет № 79
Кабинет № 79
Но чаще скрежет ключей ночью возвещает иное.
Открывается волчок.
— Кто на букву «К»?
Я как-то сразу оказалась в роли старосты. Значит, мне отвечать.
— Комиссарова, Ковалева, Кузьмина, Керсновская…
— Имя, отчество, год рождения?
— Евфросиния Антоновна, тысяча девятьсот восьмого[9] года рождения.
— Выходи!
Гремят ключи, скрежещет засов. Дверь открыта.
Я в подземном коридоре. Руки за спину. Вперед!
Не оглядываюсь, знаю: конвоир идет за мной.
В нескольких местах коридор перегорожен толстой решеткой. Двери беззвучно отворяются, сами собой захлопываются. Сколько телефонов, кнопок, потайной сигнализации! Сколько труда, средств, изобретательности! Для чего? Против кого? Кому это нужно?
Коридор широкий, мощенный крупной плитой. Светло, тихо, пусто. Ничего не скажешь, тюрьма благоустроенная. Все эти лампочки, сигналы, автоматика… Подходишь к решетке — вспыхивает красный свет и двери гостеприимно распахиваются. Затем — синий свет, и решетка захлопывается. В стране разруха, а в тюрьме все работает образцово. На электростанциях не хватает топлива, все погружено во тьму. Счастлив тот, у кого есть коптилка на пихтовом масле. А в тюрьме разноцветная сигнализация, не говоря о тех юпитерах, от которых ночью светлее, чем днем!
Поистине, эта тюрьма — символ!
Сперва меня допрашивает в кабинете номер 79 (подумать только — 79!) следователь Соколов. Сижу на мягком диване. Соколов производит приятное впечатление: вежлив, предупредителен. Его внешность вводит меня в заблуждение. И я к нему — с открытой душой.
Неужели и теперь я так же наивна и доверчива, как прежде? Отчасти — да. Но я уже знаю, что они во мне видят врага и хотят это доказать. Знаю, что кругом — ложь и уловки, но объясняю это спортивным азартом. В моем сознании еще не умещается мысль, что можно получать премию за доказанную виновность, когда подписывают признание, что можно перевыполнить план по количеству осужденных! Даже теперь мне все еще не верится в то, что я слышала о 1937 годе! А ведь тогда, в 1937-м, не было катастрофической войны и экономической разрухи!
Я продолжаю придерживаться своей тактики: говорить правду, только правду, всю правду. Лгать — унизительно. Я хочу иметь право не опускать глаз. Говоря правду, я не впаду в противоречия, мне не придется метаться, как зайцу на облаве, и никто не ткнет меня носом, как нашкодившего щенка.
Теперь я расширила свой горький опыт. Теперь уже не доверчивость побуждает меня говорить правду, не вера в то, что правда поможет рассеять недоразумение. Правду говорю я из гордо-сти и оттого, что не могу побороть брезгливого отвращения ко лжи и к трусости.
О чем допрашивал меня Соколов? Вернее, о чем мы беседовали, так как допрос протекал в самой дружественной обстановке? Все было рассчитано на то, чтобы вызвать доверие, веру в великодушие, надежду на спасение. И — усыпить осторожность. А мне и притворяться не надо. Я ничего не скрываю и ни о чем не умалчиваю.
Много ночей ведется эта «непринужденная беседа». То с глазу на глаз, то их двое или даже трое. Кто-то входит, прислушивается к моим словам или задает ряд вопросов. Соколов нажимает то одну, то другую кнопку — на столе или внизу, под ним. А я безоговорочно выкладываю все, что у меня на душе: факты, наблюдения, рассуждения и выводы.
Иногда я удивляюсь, как это «случайно вошедший», оказывается, так хорошо знает те места, по которым я прошла, весь мой маршрут, шаг за шагом. Другой бойко говорит со мной об Одессе. Я и не скрываю, что Одессу знаю хорошо, но ту, какой она была до революции. Больше всего удивил меня один из этих «случайно зашедших», обнаружив неплохие знания о наиболее видных жителях города Сорок, назвав друзей моего отца Драганчей и Штефанелли, с которыми мы с папой так часто ездили на охоту.
После того как я с максимальной откровенностью ответила на все задаваемые вопросы, мне предложили подписать какую-то галиматью, что я заброшенный врагами диверсант!