Ни вздоха, ни слезы…
Ни вздоха, ни слезы…
Я знаю, что у восточных народов похороны сопровождаются воплями, рыданиями, причитаниями… Поэтому особенно жутко было это молчание, насыщенное отчаянием. Эти еще молодые женщины производили впечатление старух. Но они — не плакали. Они — молчали. Может, горе уже сомкнулось над их головой и они смирились перед неизбежностью? Или поняли, что мертвым на-до завидовать?
Я понимала, что их положение безнадежно и им ничем нельзя помочь, но в душе чувствовала то, что Ален Бомбар[14] так правильно формулировал в своей книге «За бортом по своей воле»: «Люди, потерпевшие кораблекрушение, погибают не столько от самих лишений, сколько от ужаса перед этими лишениями».
Инстинкт мне подсказывал: надо бороться. Но когда меня выпускали на палубу, чтобы принести воду, вынести нечистоты и сделать уборку, в голове невольно бродила назойливая мысль: «Прыгни через борт! Это легче того, что тебе предстоит!» Но я гнала этот соблазн прочь.
Добиться какой-нибудь помощи для больных детей — об этом и речи быть не могло. Питание больным? Куда там!
— Они получили сухой паек — хлеб и селедку — на все время, что они будут в пути! Больше я ничего не знаю.
Я растолковала Соне, что хлеб — большие круглые караваи — превращаются в «зеленую пыль», поэтому плесень надо из середины выбросить, а остальное разломать, раскрошить и высушить; селедку из мешка выложить в большой луженый медный котел, камбану по-гpечески, брать оттуда, сколько надо на один-полтора дня, и вымачивать ее в пяти-шести водах. Добилась я и того, чтобы им давали кипяток, а не прямо воду из-за борта. Если бы это было сделано месяц тому назад! Впрочем, зачем лицемерить? Сибирь была для них смертельна и куда более мучительна, чем знаменитые газокамеры…
До сих пор, несмотря на ежедневные «лекции», я делала слишком ничтожные успехи и все еще надеялась на справедливость, поскольку я не совершала преступления. Должно быть, вид этих азербайджанских детей наконец протер мне очки!
Так или иначе, когда однажды ночью меня вызвали и повели по неосвещенным улицам какого-то местечка, я знала, что добра ждать не приходится. Мало ли, что я невиновна! Ведь все или почти все те, с кем мне приходилось до сих пор встречаться в тюрьме (из политических, разумеется), были невиновны и все же обречены. Но дети? У нас в Европе они были бы «детьми», но здесь… Могли же Валя Захарова восьми лет и Володя Турыгин, чуть постарше, работать кольцевиками, то есть носить почту, проходя туда и обратно 50 километров в день — зимой, в пургу? Дети в 12–13 лет работали на лесоповале. А Миша Скворцов, женившийся в 14 лет? Впрочем, это-то не умерли…
А пятеро детей той литовской женщины? Они-то в чем были виноваты? Все они умерли один за другим, но умирали где-то по ту сторону стены, я их не видела. А эти ни в чем не повинные дети умирали здесь, на моих глазах…