2. Катя

2. Катя

Парк Сан-Суси в Потсдаме окружали дачи императорской элиты и, полагаю, в них жили ее потомки, так как национал-социализм ни у кого, кроме евреев и репрессированных инакомыслящих ничего не отнимал (впрочем, семьи не преследовались), а нынешние германские нувориши жили в других не менее приятных, чем старомодный Потсдам, местах и дворцах.

За решетками драгоценной работы в Потсдаме прятались молчаливые дачи-дворцы, окруженные вековыми дубами и липами, когда-то священными деревьями тевтонов. Очень редко, тихо шурша по асфальту тенистых красивых улиц, проплывали дорогие машины. Все частные автомобили были реквизированы для нужд войны, эти же либо оставили особо знатным владельцам, либо те имели высокие посты в нынешнем райхе. Парковый покой. Тишина… Удивительное безлюдье.

Раз, заблудившись среди парковых дачных владений, я обратилась с вопросом, как пройти в дворцовый парк, к шоферу, мывшему дорогой мерседес возле открытых ворот нарядной дачи. Он не понял вопроса по-немецки. Спрашиваю по-русски, и тогда он кричит вглубь двора: «Катья!». Из-за угла дачи выходит Катя.

Крахмальная наколка и фартучек горничной из дорогого русского кружева. Под обеими подмышками держит двух выхоленных жирных шенков. Услышав мою русскую речь, она взвизгивает, роняет щенков на землю так, что у них екнуло, и бросается ко мне.

— С России! Хосподи, вы с России! А давно? И что там о войне слышно, мы ведь тут, в этой тюрьме, ничого не знаем!

Выясняется, что с советскими русскими она почти не встречается, ее на гулянья в парк не пускают «из-за этих гадов», — она кивает на щенков. Ее сытый вид и нарядность заставляют меня сказать, что ей жаловаться грех: ее доля несравненно лучше, чем у других девчат? Катя вздыхает, оглянувшись на окна, и начинает щебетать, как истая украинка:

Да уж, живу хорошо! Только в кино я видела такое життя раньше. Жалиться, конечно, грех. Барыня меня любит, работа моя — только ее одевать, причесывать, лечить, да вот еще за ихними кутятами проклятыми доглядать. У, Ледаще! А все-таки так бы голову ей и оторвала. Ведь, гражданочка, в рабстве я у нее, в рабстве! А она мне ещё говорит: «Я тебя, Катя, за немца замуж выдам!» Тьфу! Ведь я в школе лучше всех училася. Комсомолкой была, может, на инженера бы выучилася… Лучше б мне с нашими девчатами горе принимать, чем за энтой старухой ухаживать, да ей улыбаться… Тьфу! Да еше меня называет «малорос, малорос!» Тьфу! — Она опять осторожно озирает хозяйские окна и подбирает с земли брошенных щенков.

Я говорю ей, что сейчас важно нам, русским, сохранить жизнь и силы. Если даже немцы победят, России будут нужны люди, чтобы бороться с немецким влиянием.

— А то еще я думаю, гражданочка, — Катя переходит на шепот: — а если наши победят, что они с нами сделают, кто в Германии работал? А? У нас тут как-то наших военнопленных на работу пригоняли, так они и то боятся. Про нас, будто, Иосиф Виссарионович говорил, что мы — изменники Родины. Правда это? Неужели правда?

Отвечаю, что едва ли «наши» ее расстреляют, но комсомолкой ей, конечно, уже не бывать.

Шофер, слушающий нас (он оказался бельгийцем), широко улыбается, радуясь встрече компатриоток и, прдмигивая мне, показывает на Катю: «Сталин, Сталин, Любит Сталин!»

Катя, как и другие наши юноши и девушки, была привезена в Германию насильственно вскоре после оккупации Украины, «Казали нимци, чтоб в районном селе собралась вся молодежь от 15 лет, будут объяснять «новый порядок», На кой он нам был, ций новый порядок! Однако родители просили: идите, не противьтесь, а то хуже не було бы! Многие из любопытства пришли из окрестных сел, на бричках и пешие, иные и босиком. Казалы: «Комсомольцам ничего не буде от нимця». Пошли и комсомольцы. Собрали нас, человек пятьсот, возле клуба», — рассказывала девушка. Разъяснив на собрании порядки третьего рейха, права и обязанности «восточного населения», окружили клуб танками, детей «покидали у машины» и увезли в неволю. Парни кое-какие убежали, девчата не сумели. А потом их во время санобработки в бане, голых, унизительно осматривали «хозяева», выбирая по вкусу самых здоровых. Сын хозяйки — офицер тогда выбрал для матери Катюшу, проверив через врача и удивившись ее девственности.

Подобных рассказов слышала я много. Кто попал в облаву на базаре, кто в кино, дома у иных оставались маленькие дети… Как-то в Николаеве, придя на базар, попала в облаву и я. Едва отговорилась, что уже работаю, a то и «связи» не помогли бы, так жестоки были эти облавы.

Добровольно приехавших в Германию на работы по любопытству или юношеской любознательности было меньше, но и те кляли судьбу, попав в тяжелые условия или испытывая мучения ностальгии. Впрочем, в добровольном приезде нам, русским, признавались только в самых интимных беседах, а после репатриации все объявляли себя «угнанными насильно», и только вернувшись на Родину и попав в тиски фашизма отечественного, не одна дивчина порою (тоже по секрету) восклицала: «Господи, да как же там, на неметчине, було гарно!»

А судьба таких Кать была вот какая.

Кое-кого передавили танками наши наступавшие «освободители», когда девчата из лагерей толпами выбегали на дороги «встречать своих». Кого-то отпустили домой, где, в лучшем случае, их многие годы называли «немецкими овчарками» или «немецкими подстилками», в худшем — бросали на самые тяжелые работы. У возвратившихся из «неволи» отнимали награбленное ими после победы «добро», жадность к которому у нищего советского народа была непомерна и удивительна для иностранцев. Девчата рыдали: они считали, что эта «одежа» ими выстрадана, как выстрадана была победа всей страны… Во время нашей репатриации одна остовка с узлами мне даже призналась:

«Если барахло отберут, я под поезд брошусь». Это была даже не обычная жадность — это были трофеи ее войны в роли остовки. Бывало и так: в фольварк, где работали остовки, въезжали «освободители», «Девчата, забирайте у хозяев, что вам хочется! Берите, что получше!» — Девчата кидались к белью, посуде, мехам, одежде, а солдаты, покидав в машины узлы с девчатами, отъезжали, сгоняли их с машин с бранью (иногда насиловали) и увозили «добро». Беременных били сапогами в живот: «от немца!». Однако большинство наших девушек с немцами сходились неохотно, норовили связать жизнь, с русским, таким же остовцем, власовцем, легионером. В последних случаях о возвращении на родину не могло быть и речи. Некоторые теперь приезжают сюда интуристами.

Зимой 45–46 гг., живя до ареста в Кемерово на поселении, я сама была свидетельницей: на вокзал прибыл товарняк с молодежью. С Украины. Почти раздетые, без багажа, синие и дрожавшие от холода, ребята и девушки толпились на перроне, ожидая, когда их уведут с мороза. Никто не был одет по-зимнему. Испачканы они были невероятно, углем, который сами грузили в пути, глиной, золой. У нескольких девчат заметила я незамытые следы менструальной крови на юбчонках и чулках. Вши их заедали: стояли, почесываясь.

Они рассказывали: были немцами угнаны «в рабство». По окончании войны распустили по домам: это были «показательные» для заграницы эшелоны, украшенные гирляндами, лозунгами, надписями «Домой!» и прочей «наглядной агитацией». Играли оркестры. И встретили их неплохо. А осенью без предупреждения собрали «кто в чем был» (вроде облавы), погрузили в этот самый товарняк и два месяца везли в Сибирь «на работы». Вначале было так тесно, что лежали «по сменкам». Потом умирать начали — поредело. В дороге кормили чуть просоленной вонючей рыбой и давали 600 граммов хлеба. Без горячего, без эшелонного медперсонала, без бани. Вода — только пить хватало. Куда везут, — не знали, и только сейчас, на перроне, им назвали город. Это после войны! У себя на родине! Лязгая зубами, приплясывая от холода на месте, стояли на сибирском морозном перроне сотни ни в чем не повинных советских полудетей. Парни смотрели зверями, размышляя, вероятно, который из фашизмов хуже, чужой, ненавистный, или отечественный, именующий себя советской властью. А из вагонов выгружали и носили, кого в больницу, кого — в морг. Не меньше часа проторчали они на жестоком морозе, потом их погнали на «шахту». Это не «фольклор». Это я видела собственными глазами. Таким образом, попавшим в ноев ковчег с чистыми и нечистыми, голубь мира не принес масличной ветви. Пожалуй, получила ее только партийная элита. Между рядами этих детей с Украины топтались и безногие и даже безрукие солдаты-победители и собирали милостыню. И дети отламывали хлеб, у кого остался, и им давали. И это все было уже после войны. На Родине.