1. Тетя Дуся
1. Тетя Дуся
«Дорогой наш дедушка Сталин! Нашу маму посадили в заключение на 15 лет (далее шел рассказ, за что). Дедушка, дорогой! Мы понимаем, что мама нарушила советский закон, но нам так плохо без мамы, что мы, шестеро ее детей, просим тебя: прости ее! Она это сделала первый раз, и так плохо и нам и ей, что больше она никогда в жизни не будет! А у нас отобрали корову, даже кровати продали, в квартире пусто, папа с нами плачет каждый день.
Мы так надеемся, что ты простишь нашу маму и вернешь нам ее, а то Светланке надо бросать школу, чтобы нас всех кормить и обстирывать».
Следовали подписи, самыми аккуратными школьными почерками:
Светлана Кузминская — 15 лет, Володя — 12 лет, Петя — 10 лет, Вася — 7 лет, а внизу страницы обведены карандашом две детских ладошки, внутри каждой написано рукою старшенькой Светланы: «Соня — 6 лет» и «Юра — 4 года» и потом: «Ждем ответа, как соловей лета» и адрес.
Это письмо со всеми его грамматическими ошибками, написанное на самой хорошей тетрадной бумаге, принесла мне показать тетя Дуся, жительница г. Белово, где находился наш лагерь, попавшая в заключение на 15 лет кассирша железнодорожной станции. Дети и убитый горем муж, кадровый железнодорожник с обвисшими сивыми усами, почти ежедневно получали с нею «свиданку». Дуся выходила к ним в проходную, они обнимались и плакали горько. Вместе с ними прослезится, бывало, и дежурный «начальничек», знакомый семьи. Да и незнакомые растрогивались.
А преступление тети Дуси заключалось в следующем.
Сталинская денежная послевоенная «реформа» 47 года была такова: у кого на сберкнижке три тысячи, так они тремя тысячами и оставались. Остальное содержимое сберкнижки снижалось в 10 раз. А товары оставались в старой цене, кроме хлеба и продуктов самой первой необходимости. Так что послевоенные «тысячники» сразу обеднели.
Деньги же, находившиеся на руках — хоть 100 тысяч, тоже снижались в 10 раз, их номинальная стоимость не оставлялась даже и для трех тысяч. Но не в этом был ужас: деньги на руках следовало в какой-то очень короткий срок, чуть ли не в сутки, обменять на новые банкноты. Не обменял в срок — а как успеть? — все насовсем терял. За сутки.
Что там делалось возле сберкасс — не ведаю. А кто был в отъезде? Был болен? Или там еще почему не смог? Те, кто о грядущей реформе вовремя узнал, кинулись вещи покупать. Цены-то на них оставались прежними, высокими. В те разоренные времена вещи были тоже «валюта».
Да кто о реформе «вовремя» узнал? Элита только бюрократическая. А среди массы народа лишь слухи только бродили, какие-то «тайные комиссии» в глубоком от народа секрете что-то готовили. Было это тайной государственной, не то что «хрущевская» реформа, носившая характер обнародованной кампании, при которой паника исключалась, и покупательные цены на все менялись как один к десяти. И срок на обмен купюр давался достаточный. Сталинская же реформа никак не учитывала интересы народа. (Так же случилось и в начале реконструкции Москвы: ваш дом под снос и отправляйтесь, куда хотите! Масса самоубийств вынудила правительство давать при этом случае по две тысячи на рыло, многосемейные могли в окрестностях Москвы хотя бы что-то себе построить. Одиночки, конечно, не могли — постройка стоила в 10 раз дороже, только после войны стали обеспечивать выселяемых новой жилплощадью).
Бесчеловечна и антинародна была та реформа в 47 году.
Тетя Дуся узнала о реформе только вечером накануне назначенного дня, когда сберкассы были уже закрыты, или попасть в них было уже невозможно: люди спешили все положить на книжку, чтобы хоть три тысячи остались в номинале. А у ее семьи на руках была тысяча отложена. Корова помогла прикопить. На руках! Пропадала заветная тысяча! Кинулась тетя Дуся к мужу, к подруге, дежурной по станции, у которой тоже были сбережения на руках, вне сберкассы. Как тысячу для шестерых детей спасти!? Ведь завтра она в сто рублей обратится, а пальто для Светланки как стоило 600 рублей, так и будет стоить!
И решили они: за этот вечер на тети Дусины и подругины деньги возьмет кассирша из кассы несколько железнодорожных дорогих билетов, а завтра будет продавать их по прежней цене — тысяча тысячей и останется.
Да еще и радовалась Дуся: как раз она дежурная — повезло! Правда, колебалась вначале, да подруга уговорила на исполнение тайной операции, очень уж не хотелось, чтобы тысяча в сто рублей обратилась!
Так и сделали. А уже наутро — в кассе ревизия. То ли по доносу тех, кому в такой услуге было отказано, то ли у начальства заранее было намечено.
И со всего города Белово, где многие, заранее узнав детали, так поступили, использовав служебные возможности, изловили одну только тетю Дусю с подругой. Кассиршу на станции не любили, остра на язычок была, критику начальства позволяла, честности всегда требовала. И все радовались, что она «попалась», а никто не попался. И на суде прокурор говорил, осрамила-де одна мошенница город Белово! И как всегда по новизне декрета, по первенькому снежку бывает, дали законники ей, матери шестерых детей, высшее наказание — 15 лет с конфискацией имущества. А подруге — десять.
Вначале она и подругу не называла, все, мол, деньги — мои, но стали давить, обещать, что простят — ну, подумаешь: преступление — злоупотребление служебным положением, кто его не совершает! Надо только назвать соучастников. Она испугалась: спросят, откуда у вас, кассирши, большие деньги, и рассказала о подруге, а та — на нее. На следствии тетя Дуся с ее ироническим и сердитым язычком говорила от гнева многое, что о них думала и знала. Тут припомнили, что она дочь высланного в Сибирь кулака, хотя много лет об этом уже и не вспоминали.
И ударила сталинская денежная реформа не по «жучкам», нажившимся на войне невыносимо, а по тетям Дусям.
И вот в беловском лагере в барак входят две испуганные «приличные» женщины, бледные, с узелками. Зрачки от ужаса огромные. Сколько уж я еще в Москве видела таких зрачков!
Деньги, что они на этой операции «нажили» — конфисковали, а так как купленные билеты они еще не реализовали, у бедняков отобрали коров, мебель, вплоть до детских кроваток.
Старшая Светланой названа в честь сталинской дочери. Именно в ту пору Светлан в СССР появилось десятки тысяч. В честь. И Дуся назвала, хотя была дочерью кулака, да к тому времени позабылось. А первый сын — Володя в честь Ленина.
Придет «орава» эта к матери на свидание. Детишки засопленные, в головах вошки завелись. Муж плачет, слезы по усам повислым: «Не тебя, Дуся, наказали, а меня да Светку!» В школе — двойки. Володя говорит: «Это у меня, мам, от горя». Светке, чтоб ораве сготовить да постирать, да много чего поделать — в школу уже не ходить! В детдома детей? Отец волосы на себе рвет: «Не сироты же они!» И дети: «Хотим с папой остаться!»
Однажды начлага Андреев («профессор») — жена его была отменно добрым человеком — знающий трагедию семьи, принес тети Дусиным детям пирога. Пришел «на свиданку», стал раздавать, не берут они у него ни кусочка, маленький его еще и за палец укусил: «Ты нашу маму мучаешь!» Тетя Дуся с мужем ужасно тогда испугались: подумает, подучили ребенка, еще мстить начнет! Но ничего, обошлось.
Подругу скоро в другой лагерь этапировали: не положено «подельщиков» (сидящих по одному делу) в одном месте держать. Дусю пока оставили. На общих работах, зато дети рядом. Непривычная к тяжелому не бабьему труду мучилась она с печенью своей на копке канав и траншей, худенькая, остроносая, язвительная от природы.
Однажды во время прихода бригад на обед в открытые ворота зоны увидела я ее семейство. Они стояли, шестеро на пригорочке, а мимо них в рядах своей бригады проходила мать. Заметила я только, что белоголовые все, босиком, лето шло. Вдруг маленький сорвался с пригорка и побежал к рядам зеков — мать увидел. Тут уж мне не видно стало за толпою, но рассказывали потом: конвоиры закричали, она тоже заголосила, завыла, другие малые тоже к ней кинулись, старшие, Света и Володя, удержать не успели. И конвоиры со слезами на глазах своих отрывали детей от материных колен. Слава Богу, обошлось без больших грубостей, а то ведь при таком разе имели право выстрелить. И тогда в часы провода бригад начальник запретил Светке детей приводить. А тетю Дусю чуть не этапировали в другой город.
Встал вопрос оставить ее в зоне, чтобы дети не видели ее на улице, хотя в середину колонны ее ставили. Рассказывает мне, плачет: знакомые идут, здороваются. А ей стыдно: каторжная!
Взяли ее доктора в больничку-стационар кастеляншей: на этом деле честность нужна. Недели через две у честной женщины конкурентки на должность — беловские воровки, по блату пробившиеся в санитарки, стали растаскивать белье. А это значит — недостача, опять же дело подсудное. В казенном сундуке не стало несколько пар белья. Поняла. Пошла сама к начальнику: не умею в лагере кастеляншей быть! Стала сдавать имущество другой кастелянше — в сундуке все белье по счету. Значит, большой новой беды воровки ей не желали, надо им только было, чтоб ушла. Сама. И ушла, и опять землю копала со своею язвой, печенью мучилась. А язычок сатирический свой не придерживала: «На нас глядеть начальству досада берет, уж больно хорошо мы тут устроились: едим в себя, спим — для себя. Чего еще нам надо!»
И спустя время принесла мне посоветоваться детское письмо дедушке Сталину, сочиненное тезкой сталинской дочки.
— Ну что ж, так и посылайте, как есть, — ответила я, не скрывая, впрочем, скепсиса.
И отправив его, мечтали тетя Дуся с мужем, может, срок этот немыслимый, несоразмерный преступлению ей снизят, а вдруг и совсем помилуют. Дети, сочиняя письмо, верили в последнее, супруги вздыхали хотя бы о первой милости.
Довольно скоро, то ли по письму, то ли рачением местных властей вернули тети Дусиным детям кровати. Из всей жалкой мебелишки — какая там в те годы у скромного железнодорожника могла быть мебель! — кровати вернули, видно не «реализовали» еще, не продали, как следовало поступить с конфискованным имуществом. Шесть кроваток. А седьмую, супружескую, мужу не отдали, будто реализована уже. И правда, хорошая была кровать любому начальству не в стыд.
Было это все в городе Белово Кемеровской области в 1947–48 году.