3

3

Итак, с положением в семье все прояснилось. Рональд Вальдек окончательно почувствовал себя свободным холостяком!

И тут, как предсказывал ему в бутырской «церкви» бывалый лагерник, профессор Тимофеев, довелось ему и в неволе испытать любовь. Чтобы рассказать вразумительно о том, что такое любовь в сталинском лагере, нужны новеллы или целые поэмы классического жанра. Размеры одной книги этого не допускают: ее «сквозное действие» иное. А кроме любви познавалась и мужская дружба, всегда грозившая разлукой, горем, потерями. Как и любовь!

Эта мужская дружба связала Рональда Вальдека с театральным режиссером Владимиром Сергеевичем и с многогранно одаренным техником Виктором Мироновым[52], с пианистом мирового класса Всеволодом Топильным, с поэтом Лазарем Шерешевским[53], художником Зеленковым.

...С ними постоянно обсуждали оба противоречивых тезиса двух французских классиков — Альфреда де Мюссе и Виктора Гюго: первый считал воспоминания о пережитом счастье великим утешением в несчастье, второй, напротив, полагал величайшей мукой для всякого, лишенного свободы, мысль о радостях прежнего бытия.

Любовь же сердечная пришла нежданно, притом, как оно и полагается рабам ГУЛАГа, через общую для них беду.

Гром грянул с ясного, казалось бы, неба. Впрочем, ясным оно могло представляться только несведущим северянам! Все события тех месяцев так беспощадно строго засекречены в советской стране, что даже в тайных архивах самого ГУЛАГа они, вероятно, представлены очень путаными и противоречивыми документами, донесениями, сводками.

Из более-менее достоверных рассказов свидетелей и очевидцев (Рональд встречал их позднее) составилась для него следующая картина тех событий.

На одной из штрафных колонн строящейся трассы (некоторые прямо называли колонну № 37 при известковом карьере) отбывал свой срок заключенный генерал Белов, посаженный в лагерь под конец войны. Штрафники, в большинстве своем воры-рецидивисты, в прямом смысле слова «вкалывали» на каменном карьере, добывая известняк. Как талантливый военный стратег, Белов лично разработал план лагерного восстания, вовлек в заговор самых энергичных и волевых урок и сумел соблюсти полнейшую конспирацию, что очень нелегко в советских условиях, насыщенных доносительством.

Происходило все это еще в конце лета 1947.

Когда на исходе рабочего дня пришли на карьер три автомашины снимать работяг и везти их в лагерь, заключенные штрафники, заранее припрятавшие кирки и ломики, по общему сигналу бросились на конвоиров. Всех положили на месте. Те зеки, что раньше служили в армии, надели обмундирование и взяли оружие убитых. Все три шофера грузовиков участвовали в заговоре. Переодетые «конвоиры» доставили заключенных к зоне и с ходу атаковали вахту с диспетчерской связью, караульное помещение вохры и все караульные посты. Победа была одержана бистро и уверенно. Беловцы открыли ворота лагерной зоны и обратились к заключенным с призывом примкнуть к восстанию. У беловцев было теперь уже много оружия из вохровского арсенала — пулеметы, винтовки, автоматы с полными боекомплектами. Всем, кто не желал действовать вместе с восставшими, «даровалась свобода», то есть право бежать в окрестную тайгу. Большинство штрафников присоединились к Белову.

Действовал он решительно и быстро, по-суворовски. У телефона-селектора (говорящего по этому телефону слышали одновременно на всех колоннах и в абезьском управлении) он оставил хладнокровного солдата, который умело поддерживал по всей линии иллюзию, будто бы «на Шипке все спокойно».

Тем временем два отряда беловцев атаковали и захватили еще и две соседние колонны, справа и слева от восставшей 37-й. Часть вохры успела скрыться в лесах. Вдобавок пронесся слух, будто где-то поблизости совершил посадку на глади озера десантный гидроплан американских вооруженных сил. Эта весть привела лагерную охрану по всей трассе в паническое настроение — оно ощущалось, правда недолго, и в самой Абези.

Мимоходом хочу заметить: если бы эта фантастическая весть могла быть реальностью (скажем, самолет прибыл бы с какой-нибудь гренландской или аляскинской базы!), северная половина Сибири и Урала вероятно надолго вошла бы в «сферу интересов» Америки, как Филиппины или Южная Корея.

И если бы англо-французы, с благословения американцев, не предали на растерзание Сталину два миллиона русских людей из бывших военнопленных, перемещенных лиц, казачьих полков, расквартированных в Англии, власовских дивизий, воодушевленных демократическим Пражским манифестом и поверивших в возможность осуществить в России демократические идеи, — повторяю, если бы союзники не предали эту массу людей на медленную, мучительную и бессмысленную гибель в лагерях ГУЛАГа, а перебросили бы ее в упомянутую Урало-Сибирскую «сферу интересов» и помогли превратить это лагерное царство в зародыш будущей демократической России — мир сегодня мог бы выглядеть по-иному! И многих своих нынешних забот с империей сталинских наследников не знали бы ни сегодняшняя Европа, ни Америка, ни Азия! Кстати, герою повести довелось воочию видеть гибель многих сотен тех обманутых и союзниками, и Сталиным людей, изверившихся, отчаявшихся и проклинавших своих предателей на той и на другой стороне!

С этими мыслями автора читателю вольно соглашаться или нет, одно бесспорно: слух об американском самолете, севшем «где-то на озере», буквально парализовал и разогнал охрану многих, близлежащих к восставшей колонн. Очевидцы рассказывали, что около суток заключенные многих колонн вдоль трассы не знали ни поверок, ни разводов, а вся вохра отсиживалась по опушкам и кустарникам. Но именно на этих колоннах преобладала 58-я, и, в отличие от бытовиков и уголовников, эти мнимые «антисоветчики» смирно сидели себе на нарах и покорно ждали возвращения вохровцев к их обязанностям.

Дальнейшее течение беловского восстания было нетрудно предвидеть: на колоннах объявили военное положение. С вышек беспощадно стреляли по заключенным, если те выходили после 8 часов из бараков. Рональд едва не был убит — по забывчивости пошел было вечером в сортир. От дверей успел сделать пол-шага... Пуля, отщепив уголок дверной обналички, прошла от головы в двух сантиметрах.

И вот однажды утром в сером облачном небе прогудели над головами абезьских жителей две эскадрильи тяжелых бомбардировщиков в гусином отрою. С этих машин были сброшены в тундру десанты с приказом: пленных не брать!

Будто бы незадолго до этого повстанцам удалось захватить на пастбищах оленьи стада совхоза «Сивая маска». Олени пошли в пищу прорывавшимся к морскому побережью отрядам повстанцев, а частично были использованы для транспортировки тяжестей — оружия и боеприпасов.

Упорно утверждали (притом утверждали это именно вольняшки-военные), будто сам Белов и еще несколько вожаков при помощи портативной рации сумели все-таки связаться с иностранным кораблем, пробиться к берегу и были взяты на борт норвежского судна. Вероятно, этот оптимистический — для вторых — слух передавался в смутной надежде на иностранную, западную помощь российским демократам. Сама советская пропаганда приучила верить в эту помощь, якобы непрерывно, подстрекательски осуществляемую буржуазным Западом! Рональд-то эту «помощь» наблюдал еще с детских лет! Сколько раз, начиная с Ярославской трагедии 6 — 22 июля 1918 года, русские смельчаки-повстанцы обманывались в этой надежде! И все же она продолжала теплиться в наивных сердцах тех, кто еще не успел осознать предательства Западом МИЛЛИОНОВ русских на лагерную погибель. Разве, мол, западные люди способны пройти мимо призыва о помощи из тундры! Те же, кто уже понял наивность надежд, будто за газетной шумихой о «поддержке с Запада» кроется что-то реальное, полагали, что призыв беловцев мог услышать какой-нибудь мужественный капитан, спасший их по велению собственного сердца.

...Потом мимо станции Абезь на протяжении недель с прежним грохотом и лязгом проносились те же грузовые эшелоны, но в хвосте этих составов часто бывали прицеплены мрачные «Столыпины» по-видимому, беловцев, уцелевших в бою, все же не успевали убивать на месте, в тундре. А может быть, увозили на следствие и казнь еще и каких-нибудь «пособников» восстания?

Словом, после этих волнующих и кровавых событий, коснувшихся абезьских зеков и обывателей лишь стороною, наступили большие перемены к худшему в положении вторых.

Уменьшили чуть не вдвое количество зеков-бесконвойников. Запретили выводить в здание управления работающих в нем заключенных специалистов. Пришлось учинить филиал технических служб управления внутри зоны штабной колонны. Освободили один барак, разделили его на комнаты и кабинеты (первые — для зеков-специалистов, вторые — для вольняшек). Переведены были сюда проектное бюро, сметная группа, чертежное бюро, отделение техников-строителей, согнанных со своих объектов и теперь тоже посаженных за расчеты и проекты ВГС и ПГС («Временные и постоянные гражданские сооружения»).

Вот при этих-то обстоятельствах к Рональду и «подошла неслышною легкой походкой, посмотрела на него любовь».

Она была заключенной, специалисткой по теплотехническим расчетам (а на воле не один год трудилась в ЦАГИ в качестве авиаконструктора). Вечерами ей уступали кабинет начальника проектного бюро для срочных инженерных работ, требующих ее участия. Гулаговское техническое руководство относилось к ней с уважением и свысока покровительствовало инженеру-женщине, к тому же свежей и привлекательной. Когда в помощь ей потребовался инженер-сметчик, ей предложили кандидатуру Рональда Вальдека. Ведь он лишился своего поста в управлении после перевода в лагерную зону. Естественно, что техбиблиотека со всей массой иностранной литературы осталась на прежнем месте, в здании Управления.

Теперь Рональд усердно налегал на счеты и логарифмическую линейку, сидя напротив хорошенькой и насмешливой дамы-патронессы. С работой они всегда успевали управляться ранее намеченного срока, и тогда роли их менялись: Рональд читал ей стихи символистов и лекции по истории искусства, а она внимала ему с каким-нибудь рукоделием в руках. Постепенно они завели в этом кабинете кое-какое «домашнее хозяйство» — электроплитку, чайник, сковороду, кастрюлю... Стали вместе готовить нехитрые яства, вроде холодца или жареной на сале картохи и... отважились сблизиться, несмотря на частые заглядывания вохровцев в этот кабинет, очень им нравившийся.

Почти целый год продлился, вопреки всем законам ГУЛАГа, этот тайный и рискованный роман, грозивший в случае прямого разоблачения большими неприятностями обоим: переэтапированием, карцером, снятием зачетов рабочих дней. Между тем, срок ее заключения приближался к концу.

Они вместе отметили приход Нового, 1949 года, хотя на самую встречу даму пригласили в некие высшие вольные сферы, где у нее были покровители и доброжелатели среди высшего инженерного персонала.

К весне вместе с первыми майскими громами грянули и громы административные: фантастическую, намеченную Самим железнодорожную трассу Обь — Енисей все-таки решили усиленно строить, притом с двух концов — и от низовьев Оби, и со стороны Енисея.

Посему часть абезьских зеков отправили на Обь, другую — на Енисей, в заполярную Игарку. Проектное бюро, где трудился в качестве инженера-сметчика з/к Вальдек, а также полный состав крепостного театра, т. е. ансамбля КВО, решено было послать в Игарку. Рональдова любовь — по сложнейшему маневру ее доброжелателей — ухитрилась остаться в Абези: она страшилась этапа!..

Перед разлукой он сочинил для нее маленькую комическую поэму. Один из заключенных художников оформил поэму в виде миниатюрной детской книжечки, с изящными милыми рисунками. Вот выдержки из этого лагерного сочинения (блестящий труд иллюстратора впоследствии безвозвратно погиб!):

Когда-то в Гаграх и Анапах

Водился зверь на мягких лапах...

Он был капризен и лохмат

И лопал только шоколад.

(Зверь был изображен в виде прелестного медвежоночка с розовым бантиком.)

Орехи грыз, лакал вино,

В театры лазил и в кино,

А по пути, скажу я вам,

Он строил глазки всем котам.

Но вот, однажды, из-под лавки,

Пришло на ум ему потявкат ь...

(Тут медвежонка тянули из-под скамьи подсудимых на сворке.)

...Известно! Для таких зверей

Есть очень прочный сорт дверей!

Построен зверю новый дом,

(Изображалась Штабная колонна!)

Где он исправится трудом!

Отучится скулить и вякать,

Визжать, царапаться и плакать.

Не перечесть его успехов!

Уж он не требует орехов!

Без принужденья умный зверь

Картошку с салом ест теперь...

Поэму заканчивала такая строфа:

Сам автор тоже не уверен,

Что будет дальше с милым зверем.

Он просто показать был рад,

Как исправляют медвежат!..

* * *

...Изо всех дальних этапов, выпадавших на долю з/к Рональда Вальдека, сибирский этап Обь — Енисей оказался вопреки опасениям, самым комфортабельным. В теплушках были прочные нары с подстилками, питание давалось почти человеческое, ехали в вагоне, хоть и скученно — 70 человек на один пульман, — но люди-то были все свои, проектировщики и артисты. И длился этап недели две — по-гулаговски недолго: из Абези — до Вологды, через Котлас, а там — на Свердловск — Омск — Новосибирск — до Красноярска. Единственным развлечением в пути были устные романы, импровизируемые Рональдом Вальдеком на пиратско-индейско-охотничью и авантюрную тематику. Видимо, недаром старая детская писательница сулила Рональду успех в этом жанре!

...Вот он, наконец, широченный, полноводный, могучий Енисей! Еще свободный, не скованный плотинами, дикий богатырь! Тихо миновали мост, остановились на запасных путях. «Студебеккеры» под брезентами, но... без собак!

Короткая, в несколько суток, передышка в Пересыльной тюрьме (вот тут-то навидались и наслушались всякого о западной «помощи» и жертвах Ялтинского сговора победителей!)... И в последние дни месяца июня — борт енисейского пассажирского парохода «Мария Ульянова». Придурков — т.е. инженеров и артистов поместили в III классе, проектное бюро — в 20-местной каюте матери и ребенка. Вольный персонал включая семью Начальника — в классных каютах наверху.

А внизу, в трех душных, темных грузовых трюмах, уложили вповалку «попутный» женский этап: одна енисейская старушка «Мария» вместила шесть сотен живых Марий, преимущественно молодых, спрессованных в трюмной тьме и адской жаре.

Рональд, ведомый конвоиром в гальюн, заглянул в люк одного из этих адовых трюмов и отшатнулся: там едва шевелилось сплошное месиво — полуголое, стонущее, пареное. Головы стриженые, всклокоченные, белые, каштановые, черные вперемешку с задами и грудями, как на фресках Страшного Суда. От такого зрелища вполне бы свихнуться с ума, кабы не... трехлетняя тренировка в зонах ГУЛАГа! Сроку-то впереди — еже дважды столько!

Вохре и тут вскоре надоело соблюдать режимные строгости: инженерам и артистам разрешили самостоятельно посещать гальюны. При этом можно было постоять на корме или у трапа, поглядеть на пустынные берега.

Жутковатый Казачинский порог с дежурным туером «Ангара» прошли на полном ходу, по высокой воде, скрывавшей подводные камни, белопенные буруны и крутящиеся воронки.

На пристани города Енисейска что-то принимали на борт... Ближе к низовьям, в устье реки Турухан, почти нагнали весенний лед — видели лишь отдельные льдины, остатки ангарского и тасеевского ледохода по Енисею. Эти льдины Енисей в разлив подбирает по своим берегам и выносит к устью.

В Игарке — черный силуэт «графитки» — единственного строения, не покосившегося от капризов вечной мерзлоты.

Этапников повели улицами поселка, где крыша каждого дома, в особенности длинных барачных строений, прихотливо изгибалась, подобно кошачьей спине, когда ее гладят: миновали бесконечную территорию лесозавода со штабелями напиленных досок, готовых к погрузке на иностранные суда. Торгуем-то по-прежнему, как и в пушкинские времена, все тем же лесом и салом!

В загородной местности, красочно названной Медвежий Лог, этапников ждала привычная картина: вахта, свежесрубленная, проволочная зона, один, и то не вполне достроенный барак. Все это — будущий ОЛП № 2[54].

А на голом холмике, повыше лагерного барака, усадили прямо на реденькую травку всех 600 Марий, выгруженных из трюмов «Марии Ульяновой». Конец июня — самый разгар здешней комариной муки, когда этих насекомых в воздухе больше, чем дождевых капель в непогоду! Хлопнешь ладонями — насчитаешь более десятка раздавленных комаров. Десятки костров дымят что есть силы, а комары рвутся сквозь дым к человеческому телу, худому, расчесанному, измученному трюмным этапом.

Так недели две и жили: повыше, на холмике, под открытым небом — женщины, пониже, в тесном бараке — мужчины. Все эти две недели бывшие абезьские, ныне игарские зеки заняты были постройкой помещений для собственной будущей зимовки. Рубили жилые бараки (морозы здесь под 50 — 60 градусов Цельсия), строили конторские помещения, жилье для охраны и начальства. Шикарный особняк, ставший советской родине в сотни тысяч рублей, отгрохали для начальника строительства. Провели туда водопровод, спроектировали канализацию, прихотливо отделали каждую комнату по-особому, разбили сад и учинили высокую ограду, чуть не в кремлевском духе. Правда, вопреки его ожиданиям, новый гулаговский начальник не стал здесь единоличным полновластным хозяином: слишком могутными были власти здешние — МВД (включая пожарную охрану) и игарский горком с его местными традициями. С этими верхами возникли у гулаговского начальника какие-то трения, из коих он не вышел победителем. Это вскоре почувствовали и его зеки!

...А тем временем Рональда Вальдека перевели из проектного бюро в ансамбль КВО, то есть в театр. Прежнюю Абезьскую труппу здесь разделили: драматический театр перевели на сто километров южнее, в станок Ермаково, что прямо на Полярном круге, а «Музкомедия» осталась в Игарке.

Входили в эту сильную группу (о такой Игарка не смела-бы даже и мечтать с самого сотворения своего и до окончания века, кабы не ГУЛАГ!) первоклассные певцы-актеры ведущих театров страны, сильные музыканты-солисты, две эстрадно-танцевальные пары, заслужившие административную высылку из-за излишней популярности на Западе; лучшие в России режиссеры, дирижеры и театральные художники. Главного из них в глаза и за глаза величали «магом и волшебником Александринки и Мариинки» и впоследствии долго поминали и оплакивали там, на невских берегах...

Состав «крепостного» театра был не мал: труппа в Игарке насчитывала 106 человек, из них четверо ПЕРВЫХ и 102 ВТОРЫХ. Сюда входили актеры, оркестранты, балет, костюмерная, художники и рабочие сцены. Руководил этим ансамблем некто Р., актер-комик, женатый на способной актрисе-инженю Раечке, уважавшей своих заключенных коллег, в отличие от недалекого и малоодаренного супруга[55].

Рональду выпала роль заведующего репертуарно-литературной части, вместе с функциями дежурного режиссера, администратора, чтеца, лектора и конферансье. Перед спектаклями часто приходилось выступать с пояснениями, если шли отрывки из «Лебединого», «Русалки» или венских оперетт.

Он выходил на просцениум перед занавесом, видел перед собой уже затемненный зал с голубыми лампочками у запасных выходов, обращался к плотным, до тесноты заполненным публикой рядам и воистину забывал в эти минуты, пока рассказывал о Пушкине, Толстом или Даргомыжском, какая пропасть отделяла его, бесправного зека, от сидящих в зале.

Подчас это столкновение противоречивых эмоций — творческой радости и человеческой униженности — достигало трагической остроты и вело к эмоциональным взрывам.

...Когда публика, потрясенная красотой декораций к пьесе «Раскинулось море широко», устроила талантливому художнику-ленинградцу десятиминутную овацию, выкрикивая его имя, известное стране, а тупица из Политотдела запретил ему выйти и поклониться со сцены, чаша долготерпения этого выдающегося сценического мастера переполнилась, и он повесился в служебной уборной. Произошло это, правда, позднее, уже после разгона игарской труппы, во время спектакля в поселке Ермаково. Притом художнику-самоубийце оставалось до освобождения всего 11 месяцев, но, видимо, он невысоко расценивал перспективы своего раскрепощения из гулаговских уз, предвидя их смену узами новыми, может, чуть более тонкими, но не менее прочными! Говорили, что сыграла свою роль и неизбежная в таких ситуациях «ля фамм»[56], в лице некой вольной, то есть ПЕРВОЙ, молодой красавицы, дочери ответственного лица, попросту запретившего ей даже упоминать имя заключенного художника; бывшего, как утверждали, предметом ее надежд и высоких чувств...

...Явившийся взглянуть на холодеющее тело, на чистый и благородный мертвый лик художника, происходившего из рода Лансере по мужской и Бенуа — по женской линии, главный виновник этой жестокой смерти (как и разгона игарской труппы) политотдельский начальник обратился к молчащей толпе заключенных с лицемерным возгласом:

— Эх вы, какой талант не уберегли!

Начальник, вероятно, рассчитывал на то, что эти его слова смогут запечатлеться в дезориентированных, запуганных умах и отвести от палача людское презрение и гнев.

Все это, повторяю, произошло позже, когда и сам «крепостной» театр в Игарке был уже умерщвлен, как художественное целое. Об этом театре заключенных, бесспорно, следовало бы издать особую монографию! Ни один из его зрителей никогда не забудет тех удивительных спектаклей! Вот пьесы, что особенно запомнились людям в постановке игарской труппы заключенных мастеров театра: «Голубая мазурка» (с Аксеновым и Петровой в главных ролях), «Цыганский барон», «Холопка», «Раскинулось море широко», «Одиннадцать неизвестных», «Двенадцать месяцев», «Запорожец за Дунаем», «Наталка Полтавка», «Свадьба в Малиновке», сцены из «Лебединого озера» и «Русалки».

До генеральной репетиции была доведена «Сильва», и на этой именно работе Политотдел добился закрытия театра. Примечательна была преамбула к этому постановлению, вынесенному специальной комиссией: «Признать театр Музкомедии ансамбля КВО лучшим музыкальным театром в Красноярском крае...». Постановление заканчивалось пунктом о немедленном закрытии сего театра, ввиду создания излишнего авторитета заключенным исполнителям и т. д. Здание театра передавалось самодеятельному коллективу лесозавода...

...Рональд покидал здание театра последним. На сцене стояли декорации «Запорожца за Дунаем». С улицы уже тарахтели два грузовика — в их кузовы успели втиснуться все сто два артиста, музыканта и декоратора. Оставался у пульта только дежурный электрик. Рональд, одетый в свой романовский полушубок, на минуту присел в первом ряду кресел и подал знак... Обе половины занавеса стали тихо сходиться, скрывая декорации... Погасла лампочка в суфлерской будке. Рональд отряхнул слезу, тяжелую как гиря, и вышел на мороз. Ему оставили место рядом с шофером. Машины тронулись... А неделей позже здание, внезапно охваченное огнем, начиная с чердака, в несколько минут сгорело дотла. Природа, поистине, не терпит пустоты! Как подозревают, подожгли театр детдомовцы, любившие детские утренники. Возможно, этот поджог явился как бы своеобразной данью любви к привычным артистам и ревности по отношению к туповатым пришельцам с лесозавода...

Могу сказать уверенно: тот, кто здесь, в игарском крепостном театре посмотрел, например, хотя бы один спектакль Маршаковских «Двенадцати месяцев», едва ли сможет удовлетвориться ЛЮБОЙ другой постановкой и трактовкой этой сказки. Саму пьесу игарские режиссеры переделали, что называется, в корне: придали ей мрачноватый, чисто местный колорит. Завлит и режиссер включили в спектакль элементы северного фольклора, две песни, сочиненные поэтами-узниками, изменили концовку, придумали и обыграли «дорогу в никуда» и ввели множество злободневных реприз, включили новые мизансцены. Сам Маршак едва ли узнал бы свой текст, но и вряд ли запротестовал бы против такой актуализаций умной пьесы!

Кстати, начальнику строительства, поощрявшему деятельность своего «Ансамбля КВО» и вынужденному уступить Политотдельскому требованию ликвидировать все это начинание, никак не поставить в вину узость и отсутствие размаха при организации такого предприятия: один гардероб и костюмерная театра оценивались в шесть миллионов рублей! Разумеется, при пожаре погиб и весь этот ценный, полученный из Москвы скарб, вместе с дорогостоящим реквизитом, музыкальными инструментами и прочим имуществом.

...Артистов разогнали по колоннам, на общие подконвойные работы. Их, в сущности, ни в чем не обвиняли! Просто, сочли недопустимым привлекать к ним внимание, симпатию и даже любовь игарских граждан. Этот 20-тысячный город населяли люди ссыльные, вчерашние заключенные и их охранители, тоже обычно не безгрешные: ведь на работу в лагерях, как правило, посылали лиц, списанных из армии за неблаговидные поступки, в чем-то проштрафившихся или просто неспособных к несению службы армейской — по причине малограмотности, тупости или недисциплинированности. Их-то, стало быть, и посылали дисциплинировать лагерников, исправлять вчерашних военнопленных, любителей анекдотов, «социально чуждых», лодырей, бытовых нарушителей, вчерашних кулаков и т.д., включая Вальдеков — отца и сына, русских эмигрантов, получивших приговоры за старые провинности тридцатилетней давности, а то и ни в чем не виновных, но возвращенных в родные края отбывать профилактический десятилетний срок... Жили в Игарке и ее окрестностях также «националы», репрессированные за принадлежность к народностям Прибалтики, Кавказа, Крыма и Украины (бывшее казачество).

Нетрудно представить себе, как эти люди относились к «Театру заключенных», еще не отбывших сроков, то есть, по выражению профессора Игоря Рейснера (брата Ларисы, и тоже отсидевшего лет десять на Севере), «еще не уплативших сполна всего оброка Харону». Труднее поверить людям несведущим, а тем более, не жившим в условиях социализма, что такой театр МОГ вообще существовать открыто, мог праздновать свое пятилетие (двое вольных еще в Абези получили «заслуженных» за спектакли, в коих они, наравне с заключенными принимали участие) и, вопреки косым партийным и политотдельским взглядам, мог совершать свои сценические подвиги!

* * *

А что значил этот театр для самих его артистов невозможно объяснить в коротких словах. Они любили его самозабвенно и беззаветно. Хозяева и не представляли себе, что труд, вдохновение и Божий дар таланта, ежедневно приносимые заключенными работниками театра в жертву искусству, творчеству, — превосходили их физические и нравственные силы. Здоровье никак не компенсировалось гулаговским пайком, а человеческое достоинство, особенно женское, унижалось на каждом шагу. Сердца то и дело содрогались от оскорблений и поношений, как пораненные листья стыдливой мимозы...

В театре, бывало, ставили и по два Спектакля в день, утром и вечером. Это требовало усиленных репетиций. Раньше других слабели артисты балета — сперва танцовщики-мужчины, потом и балерины. Заболевших ставили на УДП («усиленное дополнительное питание» — в переводе на реалистический язык «умрешь днем позже»), но это было столь слабым подспорьем, что театр и зрители несли потерю за потерей.

А чтобы «ахтеры» не забывались, их точно так же, как и «анжинеров», частенько поднимали ночью по сигналу аврала на разгрузку угля. Производилась она пудовыми лопатами с железнодорожных платформ в Абези или с барж в Игарке. После разгрузки требовалось еще и «очистить габариты», то есть отбросить угольные холмы в сторону... В Игарке, разнообразия ради, поднимали театр и на разгрузку судов с лесом, то бишь на катание все тех же баланов при лесозаводской лесной бирже. Бывали и срочные работы по лагерю, когда, например, после ночной пурги требовалось отвалить наметенную снежную гору от ограждения зоны. Эти снежные заносы порой приводили к роковым последствиям. Перед весной 1950 года объявили розыск «опасного бежавшего преступника» (он был безобидным больным стариком, кажется, из первых послереволюционных эмигрантов).

Искали беглеца по всем дорогам, прочесывали автобусы, самолеты и даже железнодорожные вагоны на лесозаводских путях, никуда далее Игарки не ведущих... Все напрасно! Беглец сгинул!

Весной же, как растаяли снежные сугробы Медвежьего Лога, тело замерзшего старика в одном белье нашли в 50 шагах от проволочной зоны. Видимо, он ночью в пургу отправился в нужник, ошибся направлением, взобрался на высокий свеженаметенный сугроб, неведомо для себя преодолел ограду и погиб, не в силах найти дорогу обратно. Тот, кому ведомо, какая непроницаемая мгла надвигается ночью при пурге и как сбивает с ног метущий вихрь, не удивится столь странной кончине. Не удивится и тому, что расчистка этих снежных завалов требовала от артистов изрядного напряжения сил, хотя учитывалась по категории самых легких работ...

* * *

Шоковые психологические взрывы или, как их теперь называют, стрессы случались у людей театра и по-иному, принимали иные формы.

31 декабря 1949-го после вечернего спектакля артистам-заключенным разрешили остаться в театральном здании для новогодней встречи, разумеется под усиленным конвоем. Надзиратели и вохровцы уселись у входов, заняли пост в фойе и за кулисами. Было запрещено допускать в театр вольных горожан, поклонников таланта, однако некие тайные благодетели прислали (а иные просто прихватили на спектакль и вручили любимым артистам) изрядное количество яств и питий. Поэтому весь конвой дружно спал еще до боя часов, а зеки, кажется, впервые за историю крепостного театра почувствовали себя в нем почти свободно. Намечавшиеся романы в ту ночь бурно претворялись в жизнь, счастливые пары уединялись в ложах и артистических уборных...

Герой этой повести в ту новогоднюю ночь тоже переживал нечто новое и тревожно-волнующее. До той поры он с грехом пополам сохранял еще надежду на прочность романтической связи со своей абезьской дамой-инженером, хотя отлично сознавал, что тысячеверстное расстояние и перспектива пятилетнего ожидания — не слишком благоприятствующие условия для целости столь неустоявшихся и кратковременных отношений! Тем не менее его огорчило недавно полученное от нее откровенное письмо о том, что их дружба должна сохраниться навеки, однако, в духе братско-сестринском, ибо она вышла замуж за их общего друга, инженера-электрика, с коим и отбывает в первопрестольную... Письмо его не удивило, в цепи всех его жизненных потерь данная даже не была вовсе неожиданной и в глубокую скорбь адресата не ввергла, однако в нем усилилось неприязненное отношение к прекрасному полу в целом...

Но в ту наступившую новогоднюю ночь ему стало беспричинно весело, и он вдруг понял, что недавно принятая в труппу балерина Наташа с некоторых пор проявляла к нему известное внимание. Они танцевали под веселую оркестровую музыку, поужинали Рональдовыми запасами в директорском кабинете и... остались в этом кабинете до утра. Так как его назначили ответственным за порядок на вечере, он несколько раз покидал ее, спящую на директорском диване, запирал дверь кабинета на ключ и обходил группу за группой, поздравляя товарищей, чокался и шутил.

Потом осторожно отмыкал кабинет, брал свою неожиданную партнершу на руки, крутил ее по комнате и снова ронял на просторное ложе... Вот так и прошел этот праздник без внешних происшествий, но именно в ту ночь Рональд наблюдал эмоциональный пароксизм у человека высокой культуры и прекрасно воспитанного.

Пианист с европейски известным именем[57], ближайший помощник одного из великих скрипачей страны, сорокалетний деятель русского музыкального искусства, отбывая 10-летний срок за то, что из ополченской дивизии попал в плен и там... не подох с голоду! Известно, что немцы высоко ценят хорошую музыку, и, узнав, что пленный солдат является артистом-виртуозом, допустили его к инструменту. Закрытые выступления этого пианиста для узкого круга слушателей стали сенсацией. В конце концов, незадолго до падения рейха его выпустили из лагеря и дали возможность концертировать для публики, в том числе для русских военнопленных, немецких вдов и сирот.

Домой, в Россию, он возвращался самостоятельно, по доброй воле, получив заверения советских органов, что на его ограниченную концертную деятельность в Германии никаких косых взглядов брошено дома не будет.

По прибытии в Москву он был, однако, вскоре арестован, судим и отбывал срок на общих основаниях, пока заключенным театральным работникам не удалось, после нелегких хлопот, перевести его в свой ансамбль. Положение его было, однако, непрочным, и в конце концов политотдел отослал его в суровый режимный лагерь — Тайшетский (но это произошло полугодом позже).

В ту новогоднюю ночь пианист перехватил спиртного. Опекавшая его певица Дора (театральная прима) оттащила его от концертного «Бехштейна» и увела на сцену, со всех сторон укрытую в тот час от недобрых взглядов двойным занавесом и падугами. Рональд во время одного из своих «обходов» заглянул к ним с бокалом шампанского в руке — чокнуться и сказать что-то ободряющее.

...Пианиста била судорога. С перекошенным лицом он рвался из мягких женских рук и глухо стонал. Рональд заметил на полу клочки разорванного портрета товарища Сталина!

— Кот... уссатый, — стонал художник. — Кот п-р-р о-клятый! Душитель мира и миллионов! Кот у-с-с-атый! Безродный грузинский выблядок от сапожника и шлюхи! Палач! Крокодил окаянный! Издох бы он завтра — и все в мире переменилось бы!

Побелевшая от страха артистка то кидалась поднимать обрывки портрета, то зажимала рот возлюбленному, то беспомощно, в слезах, молила взглядом вошедшего не обращать внимания на эти стоны обезумевшего. Ведь он нарушал основное, золотое советское правило осторожности: говорить с долей откровенности можно только вдвоем! Третий — уже свидетель! Для будущего следствия!

Рональд быстро убрал со сцены (на сей раз в прямом смысле этого слова) опасные улики, спросил, где «крокодил» висел (оказалось, в костюмерной), попытался успокоить расходившегося друга.

— Слушай, — говорил он тихо и убедительно, — неужели ты всерьез считаешь, будто этот грузинский урка на самом деле ГЛАВНЫЙ ВОРОТИЛА всего нашего бедлама? Он просто выставлен, экспонирован, как идол у язычников, сделан объектом поклонения оглупленного народа. Боюсь, что даже если и околел бы вскорости, — ничего у нас не улучшится!

Пароксизм, по-видимому, уже смягчался, из глаз пианиста исчезло безумие ненависти, он начинал понимать то, что ему говорил Рональд. Но это снова вызвало его протест!

— Нет, нет! Обязательно улучшится! Если бы немцам удалось покушение 20 июля на фюрера, произошла бы смена фашистского божка, и это принесло бы перемены. Наш красный фашизм тоже изменился бы с уходом крокодила. Нас бы не стали больше держать здесь: все это — он! Лагеря — он! Голод — он! Ссылка целых народов — он! Издохнет — будет по-другому!

— Ну, дай-то Бог! Хотя я боюсь в это верить. Саму систему надо перетряхивать, вот что я понял наконец! Только, брат, сейчас скорее спать ложись в артистической, а Дорочка с тобой посидит!». «Крокодила» в костюмерной я сейчас заменю — у меня один лишний в запасе лежит...

* * *

Когда от театрального здания остались головешки, а заключенных артистов разослали по колоннам в тайге и тундре, политотдельское начальство воображало, что физическая нагрузка, плохая пища и диктатура блатарей быстро доведут избалованных аплодисментами артистов до уровня нормальных работяг.

Однако начальство низшее оказалось и умнее, и душевнее, и практичнее. Ведь потребности плебса издавна сводились не только к «панум»...

Плебс требовал еще и «церцензес»![58] Если лагерное начальство кое-как могло обеспечить своему плебсу «панум», то на «церцензес» никаких сил ниоткуда не хватало. Присланные на колонны артисты годились, чтобы дать вторым и зрелищные радости.

Так, в одной из колонн группа театральных зеков стала разыгрывать незатейливые сценки-этюды на импровизированной в помещении столовой для з/к. Сценки назывались «Чайник», «Корочка», «Статуя» и т.д.

Для «Статуи» сцена превращалась в уголок городского сквера. Некий прохожий (играл его драматический актер Харута, родом украинец) задумал позагорать на травке и уснул. Воры крадут его одежду. Бедняга просыпается нагишом, когда к садовой скамейке подходит парочка влюбленных. В панике нагой неудачник взбирается на постамент для цветочной вазы и замирает над скамейкой в позе классической статуи. Влюбленные воркуют в его тени, но появляется сторож со шлангом и принимается поливать дорожки и «статую». Харута кривлялся на постаменте так талантливо и убедительно, как бы старался не выдать себя ни парочке, ни сторожу, что зал умирал от смеха. Наконец «статуя» не выдерживает и с воем рушится на влюбленных. Парочка — в обмороке, сторож — в столбняке, «статуя» бегом покидает сквер. Ворье в зале сползало со скамеек, дрыгало ногами и хохотало до колик. Харута стал у воров самым популярным человеком на колонне. Они упросили начальника возвести артиста в ранг придурка и посадить за канцелярский стол в зоне, освободив от кирки в карьере.

Непостижимо иррациональной сложилась и дальнейшая судьба героя этой повести после закрытия Игарского театра и краткого пребывания в Ермаково. Этой истории, ставшей впоследствии довольно известной (и не только в нашей стране), посвящается следующая глава.