2

2

«Не жизнь, а только сон о жизни»

Н.С.Гумилев

Этот сон о жизни длился в лагерной судьбе Рональда Вальдека оба абезьских года: 1947-1948. Сон был неспокойным, бредовым, горячечным.

Покойная жена Катя некогда приоткрыла ему древнеяпонские представления об аде. Авторы любимых Катей лирико-философских поэм Исе-Моногатари X века или почти одновременных средневековых «Записок из кельи» знали для многогрешной человеческой души три адские ступени: ад огненный (наша геенна), ад голодных демонов и ад низменных тварей.

Огненная геенна чекистского следствия была, как будто, уже пройдена. Оставалось, значит, вынести почти десятилетнее пребывание среди голодных демонов (питающихся, вероятно, бесплотной материей грешных душ) и среди низменных тварей. Правда, и в земной жизни, на воле, они встречались в избытке: им поощрительно способствовала действительность коммунальных квартир, советских учреждений и узколобополитизированной военщины. Эта же сегодняшняя действительность страны, только в более концентрированных пропорциях, повторялась теперь в аду гулаговских зон...

...Удар молотка нарядчика по подвешенному обрезку рельса (эрзац колокола) будит все шесть-семь сотен обитателей штабной колонны. Шесть утра! Белой ли северной ночью, черными ли зимними потемками.

Женский барак отгорожен от мужской зоны дощатым забором. От вахты ведут две калитки: правая — в женский барак, левая — в зону мужскую. Но все лагерные учреждения — УРЧ[49], санчасть, начальница, клуб-столовая, баня — находятся на мужской территории. Женщины имеют туда официальный доступ трижды в день для посещения столовой и в особо установленные часы для прочих надобностей, в том числе банной! Попутный визит дамы в мужской барак карается, но... дочери Евы подчас пренебрегают опасностью, особенно те, кто на работе не имеет возможности повидаться с избранником.

С ударом в рельсу пробуждаются в женском бараке от утренних грез и приступают к таинствам дамского туалета портнихи, обшивающие всех вольных граждан Абези, медсестры, уборщицы абезьских учреждений и предприятий, продавщцы-ларечницы, санитарки, экономистки, бухгалтерши, балерины, драматические инженю и комические старухи, телеграфистки, секретарши, чертежницы, поварихи, инженеры-конструкторы, труженицы подсобного хозяйства.

А в шести мужских бараках штабной потягиваются сумрачные бригадиры, механики авторемзавода, шоферы, крановщики, инженеры всех профилей, железнодорожные проектанты, геодезисты, референты, актеры всех жанров и положений, музыканты, машинисты сложных агрегатов, рабочие аэропорта, короче, заключенные люди всех профессий, имеющих первостепенное значение для строительства и занимающие среди контингента вторых привилегированное положение придурков. Стоит ли добавлять, что их «привилегии» шатки и временны, не гарантированы от любых потрясений и начальственных капризов...

Два барака, ближайшие к вахте, расположенные параллельно друг другу вдоль лагерного плаца, имеют самых избранных придурков колонны.

В правом бараке живет инженерно-технический персонал Северного управления строительства, в том числе и герой повести. В левом бараке квартируют участники ансамбля КВО, проще говоря — здешнего крепостного театра (КВО — Культурно-воспитательный отдел).

Уникальный этот театр имел две труппы — драматическую и музкомедии с полный комплектом актеров, певцов, музыкантов, художников и рабочих сцены. Были среди них величины крупные. К примеру — известный сценарист и кинорежиссер Леонид Леонидович Оболенский, главный дирижер Одесского оперного театра Н. Н. Чернятинский, пианист-концертмейстер скрипача Ойстраха Всеволод Топилин, зам. главного художника Мариинского и Александрийского театра Дмитрий Зеленков, знаменитый украинский баянист Балицкий, режиссер Радловского театра в Ленинграде Владимир Иогельсон, солист-премьер Киевского оперного театра Федя Ревин[50]...И таких — полторы сотни вторых. Крепостной привесок к двух-трем вольнонаемным халтурщикам, специально приглашенным ГУЛАГом для «руководства» ансамблем. Естественно, что это «руководство» сводилось к ежемесячному получению тысячерублевых зарплат, посильному издевательству над заключенными работниками искусства и, по мере способностей, перениманию их знаний, умения и сценического опыта.

Инженеры-управленцы в своем бараке и артисты ансамбля в своем обычно вставали с нар-вагонок получасом позже соседей и сидели за завтраком, пока перед вахтой шел ежеутренний развод производственных бригад и работяг-бесконвойников. Постепенно плац пустел, бригады в сопровождении вохры расходились по жалким кустарным заводишкам и мастерский поселка. Развод заканчивался построением спаренной бригады работников управления и театра, им полагался один общий конвой, поскольку здания Северного управления и Абезьского храма муз отделялись друг от друга сотней метров обледенелой или раскисшей грязи.

Начальник конвоя, пересчитав «по пятеркам» весь инженерно-театральный строй, поправлял револьвер на поясе и строгим голосом провозглашал:

— Заключенные! Внимание! Колонна следует к месту работы. Разговоры в строю запрещены! Предупреждаю: выход из строя, шаг в сторону, прыжок вверх, отставание от строя считаются побегом. И тогда конвой применяет оружие БЕЗ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЯ! Всем ясно?

После глухого ответного бормотания: «понятно, гражданин начальник» вохровец бодро командует: — Направляющий! Шагом — ы-ы-ыр-ш! И понурая толпа трогается с места.

Немногочисленное вольное население Абези глядит из окон или даже делает приветственные жесты с пешеходных тропок, ибо среди этих зеков, одетых в бушлаты, куртки и брюки «улучшенного пошива», есть «любимцы публики», вроде тенора Аксенова или опереточной солистки Доры Петровой, недосягаемо высоких на сцене и столь осязаемо близких (и зримо несчастных!) в этом строю, медленно шествующем мимо проволочных зон и пирамидальных смотровых вышек с попками.

И вот он — знакомый торец двухэтажного Дома связи (строил заключенный архитектор Янис Аманис) и — во всю ширь стены снежно белеет навстречу зекам строгий китель товарища Сталина, окруженного ликующим народом с поднятыми над толпой детками и букетами (расписывал торец заключенный художник Зеленков). И сияет голубыми тонами надпись, читаемая еще издали сквозь шесть или восемь ниток колючки:

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек!

Текст надписи (из «Песни о Родине») лично утвердил начальник Политотдела. Иные зеки полагали, что товарищ начальник все-таки не был начисто лишен чувства юмора... Однако Рональд, не раз видавший и слыхавший начальника, твердо убежден, что товарищ был элементарно правильным коммунистом и верил этой надписи. А что до проволочных зон, то... разве же они вмещали людей? А ВРАГАМ и вовсе не положено дышать в нашем царстве свободы и права!

Политотдел и пресловутый Первый отдел размещались невдалеке от технических служб. Даже в этих высоких политических органах дело не обходилось без применения труда зеков: они тут функционировали как уборщины, домработницы в начальственных семьях, служители канцелярий, художники-плакатисты.

...Заключенным инженерам-правленцам, отнюдь не склонным к бутылочным утехам, но любящим свое родное дело, вовсе не приходилось прибегать к аферам и совершать обманные рейсы, чтобы действительно забывать подчас о своем подневольном положении и чувствовать себя как бы в своей привычной рабочей стихии.

Иной забывался, разрабатывая оптимальный вариант какого-нибудь особенно выгодного спрямления пути, другой самозабвенно рассчитывал переходные кривые, третий прикидывал, сколько, по местным условиям, дать строителям на усадку дорожного полотна. А перед иным строгим специалистом-зеком кое-кому из вольняшек приходилось держать ответ, зачем мол нарушил проектные условия или график организации работ.

...Трудился там и наш герой Рональд, углубляясь в дебри технического перевода или каталогизируя новые поступления в техническую библиотеку. К нему постоянно обращались за всевозможными справками, а попутно он сам до тонкости изучал Генплан и технический проект всей трассы. Трудности тут вставали перед строителями огромные, и маловато верилось, что наличной техникой можно будет осилить всю запроектированную заполярную трассу длиною более полутора тысяч километров, с местами через Пур и Таз. Почти вся трасса проектировалась по нехоженой, топкой, ерниковой тундре, где, судя по крупномасштабной, засекреченной карте, никакого стройматериала под рукой нет — ни для дороги, ни даже для человеческого жилья.

Реалистической представлялась лишь ближайшая задача пробиться через Полярный Урал и выйти к великой сибирской реке напротив старинного городка Обдорска[51].

Дальнейшие же заполярные и зауральские тысячеверстья казались фантастикой не одному Рональду! Только говорить вслух об этом не приходилось, ибо начальство намекало, будто трассу вдоль Обской Губы, по непроходимым болотам лично наметил указующим своим перстом Самый мудрый и человечный из людей!

В напряженных трудах миновало лето 1948 года — второе на Севере для героя книги. Ударили холода, взметнулись пурги, вмиг ожелтели таежные лиственницы, вчера еще пушистые и зеленоигольчатые.

И тогда через некоего ссыльного товарища, бывшего бригадира управленческой группы Степана Рыбака получившего месячную санаторную путевку на юг для лечения больных, сожженных Севером легких, и следовавшего транзитом через Москву, послал Рональд Вальдек домой, официальной своей жене Валентине Григорьевне, лагерную передачку (хотя обычно зеки не отсылали передач, а получали их из дому). Но, жалея сына Федю, папа Вальдек ухитрился сэкономить на собственной еде пачечку денежек из своего «прем-вознаграждения», каковое тогда равнялось у него 150 рублям. Кроме денег отправил он несколько пейзажных рисунков, исполненных художниками-зеками, и цикл собственных стихов, обращенных к Валентине Григорьевне, женщине, глубоко обидевшей заключенного мужа и более им не любимой...

Жене Валентине

Ты прости, что редко пишу:

Не хочу я тебя тревожить,

Как осеннего ветра шум

По лесам пугает прохожих.

Мы на росстанях разных дорог

Оставляем прожитого метки...

Поистерлись следы моих строк

На листках по размеру планшетки.

Не отыщешь, пожалуй, и тех,

Приходивших из разных Тамбовов,

Что писались под шутки и смех

На столах в офицерских столовых.

Да и я твоих не сберег,.

Только памяти тянется свиток:

По ухабам моих дорог

Не сберечь домашних пожиток.

Не сберечь ни письма, ни тепла...

Плохо здешнее солнце греет!

Жизнь, как хата, сгорела дотла,

Только память угодьем тлеет.

Здесь зверья не ищи по лесам:

Мы и сами глядим, как гиены,

Жизнь сочится по капелькам-дням

Будто кровь из распоротой вены.

Скоро снова услышим пургу,

Загудит над становьем постылый...

А пока на глухом берегу

Волчьим воем рыдают пилы.

Потому и редко пишу,

Что мороз подирает по коже!

Не хочу, чтоб осенний шум

Твое мирное сердце тревожил!

(На дневальстве, ночью, в бараке)

Тишина, словно колокол гулкая,

Отдается звоном в ушах;

Ночь, как вор, подошла закоулками,

Замедляя крадущийся шаг

...Пусть в ночи догорит моя Троя!

Пусть проклятию предан Содом!

Но тебя я в сердце укрою —

Черный пруд мой, и дым над костром!

Рональду Вальдеку осталось неизвестным, как его законная жена отнеслась к стихам, рисункам и рупиям с Севера. Однако Степан Рыбак решительно заявил ему, чтобы впредь Рональд ни под каким видом больше не посылал домой северных гонцов с сомнительной паспортной характеристикой. Ибо Степану в ранний утренний час открыла дверь в прихожую Рональдова соседка, молча указавшая гостю, куда надлежит постучать. Степан приоткрыл стеклянную дверь из прихожей в Рональдову столовую, где был выгорожен шкафами угол для гардероба (расположение квартиры пояснил посланцу сам Рональд).

В этом импровизированном гардеробе, на вешалке, Степану сразу бросилась в глаза шинель с голубыми кантами и золотыми звездами на погонах. Валентина Григорьевна выскочила из другой комнаты дезабилье, что-то на бегу проговорив дородному мужчине, протиравшему глаза в постели... Степан торопливо вручил полураздетой даме Рональдову посылочку, увидел совершенно растерянное и смущенное женское лицо, что-то промямлил и спешно ретировался, услыхав за спиной торопливые шаги... Оказалось, девочка Света вернулась с улицы со свежим хлебом — поэтому двери из прихожей оставались отверстыми...

Потом пришло из дому Федино письмо (они надолго залеживались в лагерной цензуре), где сын писал папе, что и он, и мачеха начали усиленные хлопоты о размене квартиры...