3

3

А над семьей Вальдеков собиралась гроза не спасительная!

Оказывается, когда отца семейства отправляли на «скорой», Федя как-то ухитрился пристроиться к машине, чтобы выведать, куда положат папу. Дело было на холодном майском рассвете, мальчик в одной рубашонке и трусах простыл, свалился с воспалением легких, тоже почти в беспамятстве. Пришла машина и за ним, отвезла в детскую больницу на Воронцовом поле. И осталась в пустой квартире одна Катя, час от часу терявшая силы. С кем-то прислала мужу записку. И начальник госпиталя разрешил положить Катю в соседнюю с Рональдовой палату — там лежали женщины — военные врачи. По лестнице Катя поднималась сама. Палата выходила окнами на бульвар, где девушки-солдаты МПВО[13] вечерами поднимали, а утром спускали «толстопузого» — аэростат воздушного заграждения.

Катя сразу попала в разряд «тяжелых». Ее лечили вливаниями строфанта и дигиталиса, пиявками на печени, и временами казалось, что ей легчает. Профессор Винцент приехал навестить ее. С фронта шли письма от Ежички — он командовал батареей противотанковой артиллерии. Вскользь, между прочим, написал, что награжден пятым боевым орденом. Письма были веселые и обнадеживающие. Мать посылала открытки сыну чуть не каждый день. Он продолжал получать их... уже после рокового дня.

Произошло это 12 июня. При ясном утреннем солнце. Оно озаряло палату, и «косою полосой шафрановой»[14] лежало на Катиной щеке. Накануне каким-то чудом просочился в палату Федя, только что выпущенный из больницы. Он один в квартире, прибирал ее, готовил себе что-то на керосинке и вот прибежал навестить родителей. Мать послала его домой пораньше.[15] Весь путь бульварами от Покровского до Петровки, со спуском на Трубную и подъемом к Сретенским, он проделывал пешком — маленький, худой, одинокий...

Капитан Вальдек нанял сиделку к жене, чтобы облегчить ей даже простые движения. Было без десяти шесть утра. Как всегда, он заглянул в ее палату, врачихи перестали его замечать. Сиделка замахала руками — спит, мол! Все хорошо!

Но он угадывал всякое ее желание и тут почувствовал, что сквозь дрему ей надо что-то сказать мужу. Стал на колено, склонил ухо к ее губам. Уловил: «Ронюшка, поди, поиграй на солнышке, потом опять приходи!»

Он понял: образ сына и мужа у нее сейчас смешались, но, кажется, дышится ей и в самом деле полегче. Он накинул полотенце на плечо и пять минут плескался у раковины в мужской комнате. И шел назад, к себе, повесить полотенце на спинку койки. А навстречу ему уже бежала сиделка:

— Идите! Кончается!

Уловил последний Катин вздох. Поднялась и опустилась исхудавшая грудь. Прилила краснота к лицу. Вздулся крошечный пузырек розовой пены в уголке губ...

С другой койки добрый женский голос:

— Отмучилась, бедная!

И... уже молодые врачи-практиканты, в роли санитаров. Подняли кровать с Катей, понесли коридором в бильярдную. Этот средних размеров зал назывался так, видимо, по старинке — никаких столов бильярдных здесь не было, но... сколько было таких же коек, из самых разных палат. Их не торопились уносить обратно!

Когда-то Катя рассказывала, как она восприняла смерть первого мужа, Валентина Кестнера. Он скончался в полусне, у нее на руках, и она почувствовала, как бы из-под глыбы придавившего ее горя, два отчетливых ощущения: угасла мучительная ревность, всегда ее терзавшая со времен мужниной измены. И — превращение родного, только что живого сонного тела — в чужую, враждебную вещь.

Рональд Алексеевич ничего подобного не ощутил, держа Катину мертвую руку в ладонях. Ему еще не верилось, что она никогда больше не проснется, не откроет глаз, не пошевелится. Все чудилось, будто еще что-то поправимо, что это еще не все! Ибо — тогда — зачем же все оставшееся? Зачем сам-то он дышит...

Когда пришел врач. Катя уже холодела. И... делалась прекрасной, как в молодости. Строгий, вдумчивый лик. На челе — высокая мысль. И стали чуть подниматься веки, белки глаз приоткрылись... Он рукой поправил ей веки, тоже казавшиеся еще трепетными, не чужими, не тамошними, а еще здешними.

Он пробыл с ней два часа, держал веки, концами пальцев ощущал ресницы, следил, чтобы нижние сомкнулись с верхними. Катя в ее вечном сне становилась все прекраснее, выше. И тогда только Рональду пришло понимание, что она — в мире ином, горнем!

Их разлучили студенты-санитары, во главе с профессором. При всей своей слабости он тоже взялся за носилки, куда студенты переложили тело с кровати. Лик закрыли простынкой. Стали медленно спускаться с той лестницы, где она сама всего две недели назад поднималась пешком по ступенькам.

Когда сошли на асфальт заднего двора, всех их — студентов, профессора, Рональда, носилки — обдало июньским щедрым солнцем, потоком теплого воздуха, света и городских звуков. А в глубине двора, куда они направились с носилками, была дверь в особый домик, и перед дверью сидел старик и деловито натачивал напильником пилу-ножовку...

Рональд все понял и в отчаянии все еще ждал какой-то помощи, чуда, чтобы остановить все это, не дать им, не сумевшим помочь ей выжить, теперь еще и надругаться над ее телом, еще даже не совсем остывшим...

И нечто совсем необычное действительно произошло.

Позади идущих, со стороны улицы Петровки, властно прогудела автомобильная сирена. Распахнулись двустворчатые железные ворота, впустили в больничный двор черный лимузин «ЗИС». Рядом с водителем сидел полковник с голубыми кантами на погонах, кабину занимали пятеро полуштатских. Автомобиль обогнал группу студентов с носилками и притормозил. Офицер поднял руку.

— Минутку! Остановитесь! Чье тело провожаете?

Профессор назвал фамилию своей умершей пациентки. Военный показал красную книжечку и дал знак спутникам подойти.

— Особая медицинская экспертиза НКВД... Носилки: поставьте! Товарищи студенты, вы свободны! Товарищ профессор, вы тоже свободны! Если будет нужно, мы вас потом пригласим... А вы кто? Муж? Значит, Рональд Алексеевич? Ясно! Вы здесь на излечении? Товарищи студенты, помогите вашему больному вернуться в палату. А вы, ребята, взяли носилки!

Только в четыре часа «особая экспертиза» пригласила и профессора в морг. Он вернулся успокоенным: эксперты убедились, что медицина была бессильна помочь больной: сердечные клапаны свисали ненужными тряпочками, сердечная мышца произвольно и свободно посылала кровь, «безо всякой регуляции»...

— Но скажите, чем она в жизни занималась? Я за всю свою полувековую практику впервые встречаю такой великолепный мозг. К тому же она ведь и не пожилой еще человек... была...

Пока Катя лежала в бильярдной, Рональд успел позвонить профессору Винценту, а тот сообщил в Катин академический институт: часть Катиных коллег успела воротиться из эвакуации. Какие-то старые сотрудницы отдела Востока тотчас же поехали в Трехсвятительский, проведать осиротевшего Федю. А он им возразил:

— Нет, моя мама не умерла! Я еще вчера вечером был у нее.

...Всей церемонией, всеми формальностями ведал Винцент. Да еще приехала в самый день похорон из куйбышевской эвакуации Рональдова сестра Вика, будто специально, чтобы успеть проститься с золовкой.

Два обещания не раз давал Рональд жене, еще до последней болезни. И она часто требовала подтвердить те обещания. Напоминала о них в больнице: обязательно предать ее, мертвую, не земле, а огню; урну же, пусть безымянно, схоронить где-нибудь в отрогах того

...холма, где спит Максимилиан Волошин,

в соседстве солнца, ветра и стрижей...

После траурной церемонии в крематории Донского монастыря, они с Федей принесли мамину урну домой, устроили маленький алтарик и решили держать мамин прах покамест дома, до поры, когда можно будет съездить в Крым и исполнить второе обещание.

...Из госпиталя Рональда однако отпустили только для похорон. Генштаб позаботился о Феде — его послали в Барыбинский пионерлагерь по Киевской дороге, а Рональда воротили долечиваться. Девушка-врач очень о нем заботилась. Майор Михеев серьезно советовал соседу «не упускать такой шанс снова построить семью».

Обоих соседей отправили отдохнуть в окружной военный санаторий.

Там, вблизи поэтического пруда, мрачноватого полуготического дворца графини Паниной, крылатых гарпий над водой и классических беседок в парке, невдалеке от нового волго-московского канала, к Рональду начали возвращаться силы. Тревожило положение с работой, служебная перегрузка товарищей, сотрудников, офицеров отдела, тянущих сейчас лямку и за него, отдыхающего. Майор Флоренского-то взял себе в помощь, но не был доволен этой временной поддержкой, сработавшись с капитаном... Его представили и на присвоение очередного звания — майора. Дело пошло в управление кадров, к маршалу Голикову. И еще кое-какие инстанции интересовались здравием капитана Вальдека — хотели его привлечь к трофейной комиссии, к разведывательной службе, оперативной штабной работе в помощь наступающим войскам, к выпуску книг о новейшем боевом опыте. Все это передавали ему сослуживцы, когда навещали капитана в санатории, а в заключении этих встреч... все-таки советовали не торопиться с выпиской.

Шел месяц июль, теплый и сухой. Война откатывалась к границам, войска получали инструкции, как вести себя и как драться за рубежами страны. Потерпела поражение финская армия при десятикратном перевесе сил наступающей советской армии. Угроза невской столице окончательно миновала. Дивизия, где служил Рональд, действовала в Эстонии, а готовили ее к переброске далеко на юго-запад, в Чехословакию, в составе 4-го Украинского фронта (генерал Петров, бывший начальник Ташкентского пехотного училища, герой обороны Одессы и Севастополя). Союзники своей нормандской операцией открыли, наконец, долгожданный второй фронт. Дело явно шло к победе над гитлеровским Третьим рейхом! Рональда Вальдека все это отвлекало от его черной, отчаянной тоски по Кате. Иногда тоска казалась неодолимой, а жизнь — невозможной. Однажды он как-то особенно ощутил это, когда открыл... платяной шкаф. От платьев еще пахло живой Катей, и порыв броситься за нею в лестничный пролет или заглушить сердечною боль выстрелом из фронтового нагана пришлось подавить усилием воли. Не для того, мол, тебе доверено оружие, не того ждут оба сына от отца, сохраненного им судьбою.

А в санатории главврач, мужчина суровый и разумный, говорил капитану:

— Вы свой вклад в общее дело уже внесли. На войне и в тылу. Останетесь полноценным человеком, если серьезно отнесетесь к лечению. Иначе... можете и победы не дождаться! Держитесь у нас строгой лечебной дисциплины!

Будто в подтверждение его доводов, приехала в двух автомобилях из Москвы инспекция из Управления тыловой службы. Потребовала материалы об отдыхающих. Интересовалась, как отдыхают фронтовики. Таковых в военном санатории оказалось... двое, Вальдек и Михеев (притом и они очутились здесь не прямо с фронта, а из тыловых учреждений). Тем не менее, внимание к ним еще усилили, ибо большинство лечащихся имели косвенное отношение к вооруженным силам: жены и дочери военных чинов, их секретари и тыловые служащие. Под воскресные дни столовый зал санатория оставался на три четверти пустым: дамы упархивали в Москву принимать ванны, встречать супругов, мыть голову или причесаться у парикмахера.

Инспекция работала дня три, наблюдая все это воочию. Самая деятельная из инспектрис, высокая блондинка с грудным голосом — представительница одной из служб в Настасьинском, — подсела к столу капитана Вальдека, заговорила с ним ласково, спросила, нет ли у него каких-нибудь нареканий насчет пищи, быта и лечения. Капитан смущенно хвалил санаторий и его врачей. Блондинка показалась ему интересной — улыбчивая, сероглазая, крупная, быстрая, с легкой и плавной походкой. Вечером видел ее на танцах — она танцевала с другой инспектрисой, двигалась свободно и непринужденно.

На следующий день нашел около своего прибора на столе новое, не заказанное им блюдо — тарелку свежей земляники со сливками. На других столах такого лакомства к десерту не было. Оказалось — личная инициатива дамы-инспектрисы. Сама она уже уезжала с остальными инспекторами. Он вышел к автомобилю, поблагодарил за внимание. Дама, прощаясь, многозначительно на него глядела и ласково улыбалась...

Как только машина тронулась, он забыл об этой даме и был удивлен, когда дня через три на санаторном пляже вдруг снова увидел ее среди купающихся: она вышла из пруда и улеглась загорать на солнцепеке.

Он присел рядом и поздоровался. Дама ему обрадовалась, заговорила, будто с давним знакомым. Он рассказал ей очень коротко о событиях в семье, и показалось ему, что она давно знает все рассказанное и... кое-что большее, даже о чем Рональд молчал. Они катались на лодке вверх по речке, проплыли под старинным мостом XVIII века, приписываемым Баженову, и он, уставший от длительного одиночества и тоски по женскому сочувствию, все говорил, говорил о наболевшем, и она внимательно и понимающе слушала. А сама рассказала, что развелась с мужем-медиком, растит дочку, живет одна, занята на военно-хозяйственной работе, очень устала и после своей инспекторской поездки решила взять отпуск и путевку в этот санаторий, с которым только что знакомилась и нашла «пригодным для отпуска».

Капитан познакомил ее с майором Михеевым, но тому эта дама не очень понравилась. Он все вспоминал девушку-врача из госпиталя: «Вот то для вас, капитан, была бы правильная кандидатура!»

Рональд же фаталистически отнесся к новому знакомству. Дама казалась доброй, да и весь прошлый опыт общения с женщинами не мог настроить его на недоверчивый лад! И начался сдержанный, прохладный, основанный на трезвом взаимном расчете полуроман... без влюбленности.

Валентина Григорьевна Петровская[16] перенесла свой прибор на его столик и заботливо добывала для капитана ягоды, сметану и свежие цветы — розы и гладиолусы.

А сослуживцы осторожно намекали на какие-то новые тучки, всползающие на служебные горизонты, но в подробности пускаться не отваживались: 37-й еще, как говорится, сидел во всех костях! Похоже было, что как-то осложняются отношения между всесильным ведомством маршала Берия и разведуправлением Генштаба. Да, такая тема была... не для разговоров на отдыхе! Но этот отдых уже тяготил капитана. За неделю до его окончания майор Флоренс приехал с кучей срочнейшего материала, касающегося Румынии. Для удара на Плоешти требовалось немедленно пересчитать американские данные в нашу систему координат. Профессор-геодезист был в отпуске — положение оказалось безвыходным, пришлось включить капитана.

Они просидели всю ночь за вычислениями и к утру работу закончили. Капитан констатировал, что голова варит сносно — пора теперь и честь знать! На пост! Кстати, удивился той добросовестности, с какой американцы поделились материалом, добытым их разведкой ценою жертв и немалых расходов! Майор намекнул, что ему предстоит на днях вылететь на фронт для уточнения передового края, и отдел останется «без головы». Рональд заявил, что готов будет лететь сам, лишь бы майор не оставлял отдела. И тот, видимо, обрадовался.

Уговорились, что послезавтра майор вечером пришлет машину к Савеловскому вокзалу. А наутро — вылетать на задание из Щелковского аэропорта. Рональд знал его — оттуда взлетали на Север Чкалов и Громов.

Он рассказал Валентине Григорьевне, что вынужден сократить отпуск и проститься.

— А как же ваш мальчик Федя?

— Пока в лагере, а там — видно будет, ближе к осени...

— Так вот, Рональд Алексеевич, летите спокойно, о мальчике, в случае каких-либо осложнений с вами, я позабочусь... Давайте адрес! Ну, а ежели прилетите до моего отъезда отсюда, может быть, встретите на Савеловском, проводите меня...

И Валентина Григорьевна сообщила дату отъезда — 20 августа. Условились: она, сойдя с пригородного поезда, постоит на перроне, если он окажется в Москве, то встретит ее на Савеловском вокзале.

К этой дате Рональд поспел вернуться из Прибалтики со своего задания. Опять видел войну, передний край, колючую проволоку, надолбы, рвы, контрэскарпы, огневые позиции наших батарей (только было их теперь — чуть не по десятку на каждый километр фронта!). Опять видел израненную землю, изуродованные леса без верхушек... И поколебалась его уверенность в близком конце войны, защемило больнее сердце о Ежичке — так сильны показались немецкие укрепления.

Во время наземного наблюдения с перископом-разведчиком за сложным оборонительным участком противника (Генштаб имел о нем противоречивые сведения, их требовалось уточнить), капитан был контужен в левую руку и лишился отличных часов — их разбило свалившейся с бруствера глыбой песчаника из распоротого немецким пулеметом мешка с песком... Руку пришлось подержать на перевязи.

В своем управлении он сдал весь добытый и отснятый материал, перенес оперативные данные на карту и... тут же получил новую командировку, недели на три, на этот раз в Воронеж. Говорили, что этот совсем недавно освобожденный город представляет собой одни руины и развалины, но там уже обосновался штаб Орловского военного округа, в чье распоряжение и направлялся капитан Вальдек до середины сентября. Поезд уходил утром 21 августа. Стало быть, вечер 20-го оставался свободным...

...На перроне Савеловского вокзала он нервничал. Поезд Валентины Григорьевны сильно опаздывал, а в Москве наступал комендантский час. Служебной машины он не выпросил (ему не очень хотелось, чтобы шофер, обслуживавший весь отдел и слывший сплетником, распространил бы свежую весть о новом дамском знакомстве капитана. Ехать же предстояло через всю Москву при отсутствии ночного пропуска — он у капитана был просрочен.

...Валентина Григорьевна жила в заводском пригороде, далеко за ЗИСом[17]. Как избежать неприятностей с патрулями? Не на вокзале же ночевать с дамой? Вот и она, с чемоданом и цветами...

Отсутствие машины ее не очень огорчило — электричкой до Окружной, хоть до Курского, там — до Серпа, а оттуда? Гм! Там и патрули строже, и километры длиннее!

— Давайте-ка с Курского ко мне домой, — предложил он. — У меня два апартамента. Экстерриториальность ваша гарантирована.

Дама подумала — и согласилась!

С Курского он знал путь дворами; на Яузском бульваре их остановил патруль, но поверил, что бежать им — сто шагов! Воинский документ помог — их отпустили. И дама вошла в апартаменты. Они ей очень понравились.

— Так оригинально все... Господи, а книг-то, книг. Это вы все читаете?

Он предложил ей ложе в кабинете. Шел третий час ночи, рассвет был уже недалек. А его поезд — с Казанского — через несколько часов...

Из ванны она пришла в Катином японском халате — он там висел на крюке. Когда улеглась, он принес поднос с чаем и сушками, зажег зеленую лампу, и они за этим чаем встретили первые проблески рассвета. Оба разгулялись, спать расхотелось, он достал с полки Ахматову, читал любимое... Она обняла его за шею и спросила:

— А... любить ты меня будешь?

Он серьезно кивнул и... погасил зеленую лампу.

* * *

Через двадцать суток он вернулся из Воронежа, города руин и возрождающейся зелени, каким-то чудом не спаленной дотла. Город ему очень понравился — местоположением и планировкой, памятниками и святынями. Еще высился на горе Митрофаньевский монастырь с дивной колокольней Кваренги, сильно искалеченной, но вполне пригодной к возрождению. Видел он бронзового Никитина, сидевшего в своем скверике, и одна штанина поэта была грубо разорвана обломком снаряда. И еще заметны были пулевые следы...

Дома было прямо-таки здорово! Федя — в школе! И была еще девочка Светочка[18], двенадцатилетняя, хорошенькая, в маму крупная и мягкая. На вещах и книгах — ни пылинки; у детей — новая обувь; нигде — немытой посуды и разбросанных мелочей, строгость и порядок, почти как у Ольги Юльевны.

Капитан дождался Федю из школы. Пошел с ним на бульвар поговорить по душам: как, мол, отношения с этой тетей и девочкой Светочкой?

Мальчик высказался сдержанно. Дескать, человек она, видимо, хороший, заботливый. Девочка — как девочка, тоже ничего... Вот только...

Он просто не умел выразить то, что лежало на сердце и что ощущал и сам Рональд Алексеевич: перемену интеллектуального, духовного климата в доме. Ведь и сын, и отец привыкли к постоянному общению с существом, как будто даже и не совсем земным, с «падшим ангелом», как сама Катя определяла тех стародворянских интеллигентов, кто, вопреки природе своей, пошел не против безбожной ленинской революции, а за нее.

Притом каждый Катин шаг, каждый жест, слово, движение, поворот головы, поступь, взгляд, улыбка — при всей их простоте и искренности были исполнены глубокого аристократизма, благородства. Таким складывалось у каждого человека первое впечатление о Кате, с этим она ушла и в мир иной, и этим была пронизана вся домашняя атмосфера, что в Москве, что в Котуркуле, что в Ташкенте... Теперь Рональду Алексеевичу не раз приходили на память строки Ахматовой:

Не потому ль хозяйке новой скучно,

Не потому ль хозяин пьет вино,

И слышит, как за тонкою стеною

Пришедший гость беседует со мною...

Рональд Алексеевич шагал домой с поникшей головой. Но его утешал сам Федя:

— Ты, папа, не огорчайся, если она тебе... нравится. Ничего! Может быть, и неплохо получится! Кончится война, не придется тебе так много ездить, Ежичка вернется... И всем тогда станет легче и лучше!

Капитан приободрился и повел речь, как говорится, с другого конца:

— Понимаешь, мальчик, ты представь себе и другие возможности, весьма, увы, вероятные: допустим, со мною что-нибудь случится при любом выезде или операции, или нашего Ежичку привезут, не дай Бог, конечно, инвалидом или тяжелораненным — кому-то надо будет с ним возиться? А она, видать, бывалая, терпеливая, умелая, человек самоотверженный и дельный. Правда, ведь?

— Да, да, папа, правда! — без особого жара соглашался Федя.

...Два месяца спустя, в октябре, вняв настояниям Валентины Григорьевны, капитан Вальдек перед очередной нелегкой и долгой поездкой повел свою даму за два часа до отлета в районный ЗАГС. Царил там устойчивый запах давно засорившегося клозета, две-три пары старались не замечать этого неустройства и не принять за несчастливую примету... С полчаса капитан провел в нервном ожидании, поглядывал на часы. Нервничал и шофер в казенном «газике». Наконец, чета вступила в комнату, где администрация пыталась поддерживать некий дух торжественности, но капитан так явно спешил, что церемония расписывания получилась чисто деловой.

Он завез домой свою вторую жену и покатил стремительно в аэропорт, что на Ленинградском шоссе, одно время носивший имя Чкалова, потом кратко именуемым «правительственным».

Был он на этот раз в Белоруссии, на «главном направлении». Выполнял чисто тыловую, но очень срочную работу. Слышал рокот артиллерии верст за сорок и ощущал легкое колебание почвы. Видел обозы раненых, но яснее всего и ощущал, и видел, и слышал тот самый неотвратимый, неодолимый ритм и порыв к победе, к Берлину, чему нет строгого определения. Но именно он служит барометром войны, как это было в первые месяцы немецкого наступления на Россию. По-видимому, само гитлеровское командование дрогнуло и засомневалось уже на пороге Москвы и проиграв и ритм, и порыв, — безнадежно проиграло вою кампанию, «без пяти минут» до полного успеха. Рональд слышал на фронте, что противник готовится ввести в бой некое новое грозное оружие (были даже специально подготовлены разведгруппы для розысков его в подземных бункерах). Запуски грозных ракет типа Фау-один и Фау-два с европейского побережья по Лондону служили серьезным предостережением о реальной опасности (на атомный взрыв немцам недостало полгодика-годик!), однако ни эти слухи, ни немецкие контрудары, ни масштаб потерь, — ничто не могло отвратить, даже ослабить нашего наступления. Оно катилось, как океанское цунами, как неодолимый вал.

Воротившись, капитан тотчас получил новое очередное ответственное назначение: старшим преподавателем тактики и военной топографии на кафедре оперативного искусства особого военного института. Несколько первых лекций нового преподавателя получили хорошую оценку начальства и понравились высокоответственным слушателям... Лекции шли на немецком языке.

Однако здесь, кроме работы преподавательской, предстоял капитану еще и спешный выпуск книги — пособия для действующей армии. Наступающие войска срочно нуждались в таком пособии о стратегии и тактике прорыва германских оборонительных узлов новейшей конструкции.

Пришлось обработать для книги огромный накопленный материал, переосмыслить его, да еще и увязать с последними сталинскими приказами и уставами. Капитан Вальдек совещался с участниками прорывов, вспоминал и собственный опыт с финскими укреплениями. Несколько недель капитан не думал ни о сне, ни об отдыхе, почти не раздевался, как на переднем крае. И в конце этих трудных недель близился час, когда сигнальный экземпляр новорожденной книги почти в 300 страниц со многими вклейками и схемами должен был вот-вот лечь на стол редактора-составителя: так обозначил себя в этой книге капитан Вальдек, хотя от первой до последней строки она была целиком написана им, по материалам двенадцати наступательных операций.

И в эти оставшиеся до выпуска книги дни, уже в конце марта нового, идущего к победе 1945-го, получил капитан Вальдек еще одно эпизодическое назначение в город Тамбов: его посылали туда в качестве члена государственной комиссии принимать экзамены у выпускников Тамбовского общевойскового училища.

Именно при возвращении из этой служебной командировки произошел случай, навсегда сохранившийся в памяти Рональда Алексеевича.

Ехал он из Тамбова ночным поездом и, километров за полтораста от Москвы, оказался один в мягком купе: трое попутчиков-офицеров, служивших в Зарайске, дружно сошли в Луховицах. Там полагалась минутная стоянка.

Капитан расслышал снаружи молящий голос: ветхая старушка, по глаза повязанная платком, просилась до Москвы.

— Уж я, миленькие, где-нибудь в уголочке приткнусь...

Она была явно некредитоспособной, не могла предложить ничего, кроме молитвы во здравие благодетеля, но проводник оставался непреклонным. Рональду стадо стыдно в пустом купе с четырьмя сибаритскими ложами. Он решительно протянул руку просительнице, почти отпихнул проводника и привел старушку в купе.

— Располагайтесь, как вам тут удобно, мамаша, а я вот должен еще маленько с нашей цифирью повозиться...

Старушка сидела в уголке тихая, как призрак, а капитан принялся за неоконченные расчеты. Мимо вагона, в рассветном озарении, неслись малаховские, люберецкие, вешняковские домики. Как всегда, он внутренне напрягся, когда мелькнула платформа Красково и поезд перед Томилиным громыхнул над речкой Пехоркой. Сердце сжалось от тягчайшего из воспоминаний юности.

Потянулся длинный перрон Казанского...

Капитан сложил бумаги в полевую сумку, оделся, затянул поверх серой английской шинели (подарок короля Георга!)[19] ремень и портупею с револьвером, совсем было шагнул с вагонных ступеней на влажный асфальт перрона, да не тут-то было!

Снаружи — грубые окрики:

— Закрыть поездные двери! Приостановить выход пассажиров!

Вдоль всего поезда быстро построились в две шеренги вооруженные автоматами солдаты конвойных войск.

Одна шеренга — вплотную к вагонам, другая — вдоль противоположного края перрона. Каждый десятый из солдат-конвоиров — со служебной собакой на сворке. Старушка из Луховиц стояла на нижней ступеньке вагона, капитан Вальдек — на верхней, рядом с проводником. Только теперь капитан обратил внимание на подаваемый поодаль состав из шести-семи вагонов типа багажных, но с тюремными решетками на узеньких оконцах. Хвост этого состава остался в сотне метров позади последнего вагона тамбовского поезда.

Со стороны вокзала быстро нарастал шум, будто идущий от большой толпы, топот и шарканье сотен людей, выкрики, брань, команды. Чей-то голос из глубины вагона нетерпеливо спрашивал:

— Да что там такое?

Другой голос, потверже, пояснил:

— Как что? Зеков гонят!

И эта толпа зеков надвинулась, поравнялась с вагоном капитана. Серые бушлаты и рваные телогрейки, грязные шинели, склоненные головы, мокрые ушанки, а то и голые стриженные затылки, опущенные плечи... Казалось, их — многие сотни в этой колонне, безликих, худых, с бледным оттенком кожи, какой бывает у растения в погребе. Шли в молчании, не оглядываясь, даже по сторонам еле посматривая исподлобья.

Капитан видел только хмурые бледные лица, целые рядки бровей, и снова — очередной ряд, и еще, и еще... Брови — спины, брови — спины... Неужто эту толпу вместят шесть-семь «столыпинских» (Рональд вспомнил, как железнодорожники издавна окрестили эти вагоны с решетками); людей-то — несчетно много!

Чей-то горестный вздох и всхлипывание:

— Сыночки! Сыночки! Куда же их теперь, болезных наших?..

Это — луховицкая старушка. Она откровенно плакала, в голос.

Капитану захотелось утешить ее, притом грубовато, упреком!

— По ком, мамаша, плачешь? Это же — немцам пособника, полицаи, вражины наши, а не... сыночки!

Из последнего ряда заключенных, вернее, этапников, один, изможденнее и старше прочих, будто обернулся, глянул на штабного офицера в затянутой портупее и негромко, со всей силой презрения кинул одно слово:

— Дур-рак!

Конвоир на него замахнулся... Шествие кончилось, прошло еще десятка два собаководов с овчарками. Перестроились обе шеренги конвойных, сомкнулись, затопали следом за колонной.

Слово же, кинутое этапником, будто так и повисло в весеннем воздухе. Оно преследовало капитана до самого переулка, до родного дома, и вдруг оказалось на воротной створке, начертанное детской рукой, школьным мелком, рядом с другим словом, похабным, заборным... И никак не мог отделаться Рональд Вальдек от этого слова, и даже в дни последующие, когда попадало на глаза мелком начертанное, он все возвращался памятью на Казанский вокзал...

После сдержанной семейной встречи он разобрал почту. Сигнал его книги ждет редактора-составителя... Когда на другой день он представил сигнальный экземпляр в Академию Генштаба, будущий рецензент, знаток истории Второй мировой войны, глянув на обложку, заметил вслух:

— Составитель — капитан. Отв. редактор — полковник. Автор предисловия — генерал... Ясно, кто книжку сделал!.. Поздравляю, капитан!

Вечером, с другим поздравлением, позвонил майор Флоренс: «Главное управление кадров присвоило вам звание «майор», товарищ Вальдек! Покупайте новые погоны!»

А еще сутки спустя только уснувшего после трудного дня сплошных лекций Рональда разбудили из первого сна, перед самой полуночью незнакомые люди полувоенного вида. Позади их испуганно жался у дверей управдом.

— Капитан Вальдек? Рональд Алексеевич? Ордер на арест и на обыск! Одевайтесь, Вальдек! И... поехали! С обыском тут без нас управятся!

...Когда его уводили, сонные дети — Федя и Светочка — проснулись и испуганно таращили глаза от непривычно яркого для ночной поры света. Арестованный поцеловал детей и сказал жене искусственно бодрым тоном:

— Какое-нибудь глупое недоразумение! Вернусь — самое большее через неделю. Как разберутся. Помни главное: за мной — ничего худого нет! Береги детей и... не очень расстраивайся! Будь здорова, до скорой встречи!

В эти свои утешительные словеса он не очень верил, хотя ясно отдавал себе отчет в том, что «за ним» воистину — ничего худого нет!.. Только... нешто те миллионы, что садились до него в ту же Харонову ладью, были хуже и виноватее его? А кто вернулся? Почитай что за уникальными исключениями, вроде Винцента, никто...

Так вот и началась для Рональда Вальдека та долгая, беспросветная полоса заклятия мраком, о которой Данте сказал:

«...И Я — ВО ТЬМЕ, НИЧЕМ НЕ ОЗАРЕННОЙ!»