1

1

...Оставив щи нетронутыми в чашке,

Уставясь тупо в щели потолка,

Не мог забыть, как звездочку с фуражки

Срывала равнодушная рука.

Серел рассвет за прутьями решетки,

Но лампочка не гасла надо мной,

И человек в такой родной пилотке

Зовется здесь ДЕЖУРНЫЙ КОРПУСНОЙ...

И в те же дни, как я узнал позднее,

Пришло мне лаконичное письмо;

В чужом, немецком, бурге или зее,

Уснул мой старший непробудным сном.

В семье мы Ежиком его прозвали

За нрав колючий и пытливый ум,

Его воображенье волновали

И тайны гор, и древний моря шум.

Он был изобретателем и зодчим,

Всей школьной детворой боготворим,

И даже я, его счастливый отчим,

В делах технических не поспевал за ним.

Недвижны гимнастические кольца,

Не кончена модель морского корабля...

Ее строителя, студента-комсомольца,

Взяла у нас немецкая земля!

Но поменяться участью зловещей

Я сыну предложить бы не посмел,

Узнав, что в мире есть такие вещи,

Что против них и смерть — завиднейший удел!

Вот он сидит, в каком-то среднем чине,

Тот, кто всю жизнь мою положит на весы...

И кажется, что замерли отныне

За обшлагом его трофейные часы.

Его медалькам не грозили’ пули!

Он кровь мою на грудь себе надел!

И в кресле он сидит... не потому ли,

Что никогда в окопе не сидел!..

...Все это — до поры! Наступят иды марта!

Они разоблачат на ваших картах

Приметы несмываемого крапа,

Вы, мастера Лубянского ГЕСТАПО!..

Из стихотворного дневника Рональда Вальдека за 1945 год.

Сограждане и ровесники Рональда Вальдека рождены были еще в правовом государстве и воспитывались в уважении к законам Российской империи и ее судопроизводству. Даже такой остро критический роман как «Воскресенье» не мог глубоко поколебать этого уважения. Ибо по роману все участники суда над Катюшей — защитник, обвинитель, присяжные, члены суда, хотя и отнеслись к обвиняемой предвзято и несправедливо, все же разбирали ее дело серьезно, взвешивали доводы «за» и «против» ее виновности, словом, поступали юридически обоснованно, по закону. Другое дело, что Толстой не усматривал в этом человеческом законе правды божеской, основы евангельской, как того хотел император Александр II. Вопреки Александру Толстой видел в современной ему юстиции лишь государственное установление, не способное решать судьбы людские в духе евангельских истин. Но и Толстой не отрицал самого понятия юридического права и даже принимал участие в судебных процедурах в качестве посредника.

Само слово ПРАВО внушало уважение и надежду. «Не имеешь права!» — было сильным и веским доводом. Российская интеллигенция старалась развить именно правосознание народа, чтобы любое правонарушение — и гражданами, и государственным аппаратом — воспринималось с обостренной чувствительностью, привлекало и возбуждало общественное мнение как нечто уродливо-противоестественное, будь то случай помещичьего произвола или оскорбление национального чувства и права, или какое-нибудь уголовное деяние с социальной подоплекой.

Это уважение к праву, несколько приглушенное войной, все-таки вошло в нравственное наследство русских интеллигентов младшего предреволюционного, т.е. именно Рональдова поколения. Разумеется, послеоктябрьские бури потрясли это нравственное наследство, но целиком не выкорчевали его.

Формально внешне и советский государственный порядок выдавал себя, хотя и с оговорками, за правовой, даже конституционный, хотя его конституционная основа на памяти одного поколения менялась трижды.

Ленинское государство пролетарской диктатуры, практически и теоретически допускавшее насилие в интересах революции, превратилось в сталинское государство развернутого социализма с «самой демократической в мире» Конституцией 1936 года, вселившей поначалу даже кое-какие правовые иллюзии населению страны и остального мира. Наступивший 1937 год эти иллюзии быстро развеял. В Рональдовом уме они окончательно развеивались на протяжении всего следствия и подготовки «суда».

В дни этой подготовки (еще до отказа Военного Трибунала принять дело к слушанию) обвиняемого, как и всех прочих арестантов, вызывали в следственный корпус Бутырской тюрьмы «подписывать 206-ю», то есть ту статью УПК, где говорится о порядке окончания следственного дела перед сдачей его судебным инстанциям. Тут Рональд, перелистав свое «дело» холодными от волнения пальцами, впервые ясно понял, что под ногами его развертывается бездна! Так грозно и зловеще выглядели формулировки обвинения, от первых жирных заголовков до подшитых в конце свидетельских показаний, поразительных по грубости фальсификации и убожеству вымысла. Мол, обвиняемый оклеветал армию и тыл, утверждая, будто на Ленинградском фронте ощущалась нехватка снарядов, а в тылу — продовольствия. Еще он выражал сомнение в победе над фашистами, критиковал новый советский гимн, восхвалял иностранную технику, в частности автомобиль «Студебеккер», относился с недоверием к медлительной тактике англо-американских союзников на европейском Втором фронте, высказывал также неуверенность в стратегической гениальности Сталина и считал важной потерей для отечественного искусства снос таких исторических зданий, как Храм Христа Спасителя или Триумфальная арка...

Вот тут-то, глянув на подписи свидетелей, его осенила догадка!

Его несколько раз посылали из Генштаба в военно-учебные заведения читать лекции о самых свежих приемах оборонительной тактики немцев. Например, об устройстве и расположении новейших узлов сопротивления на немецком переднем крае и в глубине эшелонированной обороны. Это было перед самым выходом его книги, посвященной именно этой теме. Однажды командированный с такой лекцией на офицерские курсы, находящиеся вдалеке от Москвы, он переночевал в общежитии вместе со слушателями. Было их тогда в комнате, как помнилось Рональду, четверо, причем среди этой четверки двое проявили к гостю живейший интерес... Лейтенант и капитан! Так вот о каком знакомстве столь настойчиво напоминал следователь! Рональд тогда впервые увидел этих офицеров и с той самой ночи более никогда не встречал их.

Оказывается, там, на офицерских курсах, и готовилась ему ловушка!

Значит, и командировка была преднамеренной, и помещение для ночлега заботливо приготовлено, и будущие свидетели получили заранее готовенький стандартный набор вопросов к будущей жертве для составления «показаний». Из этого стандарт-набора следователь потом и предлагал Рональду как бы готовую канву для «самопризнаний».

Забегая несколько вперед, уместно именно здесь упомянуть, что Рональд Вальдек встретил впоследствии, уже в лагере, офицера К., слушателя с тех же курсов. К. был, как выяснилось, арестован после ночлега в той же комнате общежития и даже на том же ложе. Впоследствии им удалось установить, что К. был уже девятым арестантом, взятым с той же самой роковой койки, служившей как бы переходным мостиком в страну Лимонию...

А показания против К. давали все те же старательные стукачи — лейтенант Г. и капитан А. Рональд высчитал, что прожили они в этой комнате офицерского общежития не менее года, поставляя оперу курсов кандидатов в арестанты. Значит, опер с двумя сексотами обеспечил ГУЛАГу девятерых работяг! Лейтенанта и капитана вознаграждали, по-видимому, отсрочкой от фронта. Однако не следует считать их счастливыми избранниками фортуны! Как известно, Лев Толстой считал подлинными несчастьями для человека две вещи: тяжелую болезнь и... угрызения совести! До какого нравственного одичания ни доводила бы лжесвидетелей трусость, они сами обрекали себя, пусть в далеком будущем, этим угрызениям при мысли о девяти загубленных судьбах. А сверх того, сами органы, широко пользующиеся услугами стукачей, не питают к ним ни доверия, ни уважения, ни симпатий. По использовании их выбрасывают, как туалетную бумагу... Посему будущему лейтенанта Г. и капитана А. едва ли стоило завидовать!

Рональд чувствовал, что в его деле это фигурки мелкие, эпизодические. За ними, очевидно, скрывалась фигура покрупнее! Следователь должен бы оставить ее в тени, но поступил наоборот! То ли из тайной антипатии к указанной «фигуре», то ли из неодолимого сочувствия к покладистому арестанту. Ведь еще Достоевский знал, что «жертву любят»! Следователь сознательно или нечаянно раскрыл арестанту загадочное инкогнито главного инициатора дела Вальдека»: подполковник И-н, ведавший в Управлении материальным снабжением и, кстати, притворявшийся другом и покровителем капитана Вальдека! Вот кто тайно навел на этого покровительствуемого друга указующий перст и изящно подготовил весь процесс ареста.

Ибо подполковник старался неспроста! Он выполнял высшую волю ведомства Берия! Оно поставило себе задачей устранение неугодных офицеров-генштабистов, заменяя их кадрами надежными, избранниками ведомства! Одним из исполнителей этой задачи и был подполковник И-н. Между обоими органами советской разведки — богато финансируемой разведкой Берия и сугубо ограниченной как в нравах, так и в финансах разведкой военной, по линии разведуправления Генштаба — шло не сотрудничество, а хорошо замаскированная тайная война. Взаимодействие между обеими разведками осуществлял, в частности, некто полковник Шнейер, занимавший кабинет поблизости от Рональдова. Встречаясь с ним в коридоре 4-го этажа, капитан несколько заговорщически кивал полковнику, а тот отвечал капитану слабо змеящейся улыбкой, будто оба они знали друг о друге нечто заветное и таинственное. Полковник вскоре исчез из поля зрения капитана, и встреча их уже под иными небесами и параллелями произошла пятилетие спустя при обстоятельствах драматических. Но о них — в конце этой книги!

* * *

Так вот она, этапная камера Бутырок, переделанная из тюремной церкви. Здесь осужденные ждут дальнейшей судьбы: отправка в пересыльную тюрьму, этап, опять пересылка, лагерь, лесоповал или каменные карьеры, угольная шахта либо рудник медный, а для иных — «золотая клетка», «придуривание», спецпаек, а там, быть может, и досрочное... Только цена за него — высокая! Душу продать — и, глядишь, купишь себе паспортишко с ограничениями!

Об этом и толкуют здесь на всех нарах, на всех языках в России бытующих, люди всех возрастов и всех общественных групп. Немало здесь и иностранцев, те осторожничают, озираются дикими глазами, особенно те, что помоложе, кто полон коммунистического идеализма. Им все кажется, будто в их судьбах произошло нечто вовсе несуразное, швырнувшее их в этот ад вместе с самыми страшными преступными элементам, отбросами и пеной социализма; когда же они постигнут, что «отбросов» — миллионы, а сами они — вполне закономерно делят здесь судьбу этих миллионов, тогда будешь часто слышать из их уст слова:

— Ja, mein Gott, ich bin aber jetzt von Kommunismus entgbltig geheilt. Wenn ich mal frei komm, dam will ich abreder Menschen etwas iider den Kommu-nismus schildern![32]

Но слова эти, как правило, оставались благими пожеланиями, fromme Wunsche; мало кто вырывался из справы Лимонии, чтобы смочь «etwas mildern»[33]. Известны только выдающиеся исключения вроде югослава Карла Штайнера или подобных ему скорбных мемуаристов о «Лимонии», стране, где, как известно русским зекам, только вечно пляшут и поют.

Даже местечко удобное на нарах удалось отыскать не сразу. Сперва Рональд ютился где-то на торчке, потом ему хитровато улыбнулся с верхних нар бородатый мужчина в драном лагерном ватнике с пустым мешочком-наволочкой в руках: он выгребал из наволочки последние крохи. Рональд же перед самым переводом в «церковь» получил из дому передачу: дозволенные продукты, табак, мундштучок. Списочек этих предметов был сделан рукою Валентины. Григорьевны. Значит, дома жизнь идет, видимо, своим чередом!

Мужчина на верхних нарах, бывалый лагерник с ироническим прищуром глаз наблюдал за поведением неофита в офицерской шинели. Неофит любовно перебирал свои гостинцы из домашней передачи.

— Забирайтесь-ка сюда, наверх, загодя, — предложил старый лагерник. — Соседа моего уже предупредили, что нынче выдернут на этап. Покамест располагайтесь на моей жилплощади... Эта передача у вас — первая после следствия?

— Нет, третья. Следствие шло в Лефортове. Здесь только 206-ю подписал.

— Значит, вы — человек сообразительный. Поняли, что сопротивляться им бесполезно. Сэкономили себе немало здоровья. Статья, небось, 58-10?

Рональд молча кивнул. Вид у лагерника был почти нищенский, но глаза — живые, умные, с хитринкой, интонация же изобличала не просто человека интеллигентного, но старого петербуржца, может быть, даже из «падших ангелов» самого высокого (некогда!) полета! Такой голос бывает у старых профессоров, с чуть покровительственной и насмешливой интонацией.

— Ну, и сколько же вам влепили?

— Десятку, с конфискацией.

— Ревтрибунал? — удивленно переспросил сосед.

— Нет, «машина ОСО». В числе 1600 дел, рассмотренных 15 июля 1945 года за два с половиной часа. Понимаете? 1600 дел! Значит, их никто не только не открывал, но даже СПИСОК в 1600 фамилий — заметьте, что иные дела притом коллективные, значит список осужденных по 1600 делам должен превышать это число — итак, повторяю, даже СПИСОК людей, ими приговариваемых на разные сроки, они за два часа прочитать не могли!

— А вы слышали, кто теперь входит в состав этого ОСО? Кто составляет эту самую тройку?

— Знаю, что от партии — товарищ Щербаков. От прокуратуры — некто в сером, от органов — надлежащий нарком. Как будто Меркулов, нарком Госбезопасности, либо кто-то из его заместителей. В точности никто не знает.

— Однако, вам они отвесили, не поскупились! Сверх политики, стало быть, у вас и материальная недостача обнаружилась?

— Нет-нет, ни растрат, ни недостач за мною не числят.

— А квартира у вас большая? Просторная? Имущество? Библиотека? Фарфор?

— Есть и библиотека старинная, и кое-какая обстановка, и фарфор. Есть жена и дети, из коих старший на фронте, под самым огнем. На передке...

— Послушайте, г-н бывший офицер! Приучайте себя, пожалуйста, поскорее к самой главной мысли, самой разумной в нашем положении: важнейшая для нас с вами грамматическая категория есть форма прошедшего времени! Российская форма имперфектума, словечко: БЫЛИ, БЫЛО, БЫЛА, БЫЛ. По немецки: эс вар или их хатте! Говорите: была жена, была квартира, была библиотека. Эцетера, эцетера! Вы заново родились. Притом полным парием!

— Простите, а я-то с кем имею честь?

— Бывший профессор Тимофеев, бывший завкафедрой сильных токов в Ленинградском электротехническом, бывший коренной ленинградец, точнее, петербуржец. А теперь — совершенное... оно!

— О том, что старый петербуржец я и сам догадался. Однако все же не очень понятен мне ваш отчаянный пессимизм! Ведь не запрещена переписка с семьей, говорят, бывают свидания, с детьми ли, с женой...

Дети постараются поскорее забыть даже имя такого родителя! А жены офицерские лишены сентиментов и долго не ждут. До разлуки сколько вы прожили вместе? Год? Два?

— Меньше полугода.

— Ну вот видите! А дети ваши от кого же?

— От покойной жены. Прошлым летом скончалась, на 16-м году нашего супружества. Два сына — один, старший, пасынок мой, воюет. Другой у меня тринадцатилетним школьником остался, вот, надолго без папы.

— Быстро же вас ТА подцепила! Пари держу — она же и продала вас!

— Почему вы можете так думать?

— Немало примеров таких в лагерях видел. Смущает конфискация вашего имущества по приговору ОСО. Ведь это небось не военные трофеи? Не тащили же вы с фронта серебряные сервизы графов Потоцких по примеру нашего советского графа Алексея Николаевича Толстого? Своей жадностью он даже Сталина рассердил. Ты, мол, не граф, а барахольщик! Слыхали об этом скандале?

— Осведомлен. Знаю, что Сталину жаловалась Ванда Василевская, рассказывала, что Толстой не удостоил ее даже приемом в депутатском вагоне, так как занят был погрузкой в этот вагон содержимого винных погребов из дворца Потоцких. Даже граночку из правдинского загона[34] прочитать довелось... Заголовок гласил: ГРАФ — АКАДЕМИК — ВОР. Два месяца очереди ждала заметочка, говорят Мехлис ее дважды в номер ставил, да опять придерживал по соображениям высшим. На ниточке тонюсенькой судьба Алексея Николаевича висела. Выручил первый антифашистский конгресс — понадобился советский граф в помощники Эренбургу. Велел товарищ Сталин заметочку, заготовленную в «Правде», похерить. История эта по всей Москве прошелестела! Только с моим случаем все это ничего общего не имеет... Трофеями не разживался!

— Похоже, похоже, что кому-то квартирка ваша больно по душе пришлась! Вот я и полагаю, что это результат наводки! А кому было наводить их, голубчиков, на ваш след? Либо соседу завистливому — тогда это уже раньше произошло бы, скажем, в 37-м или 38-м! Навел кто-то свежий! Посему, вот попомните, подняла Вию железные веки и указала на вас его железным перстом не кто иная, как та, кто вам вот эти гостинцы теперь шлет!

— Да ну вас, с вашим анализом! Впрочем... Трудно нынче чему-либо дивиться... Да, кстати, более всего жаль именно библиотеки. А как там будут определять, что в ней мое и что принадлежало покойной жене, ее первому мужу и нашему другу С.А.Полякову, тоже, как слышно, погибшему под немцами в оккупированном Подмосковье? Как же отделить мое от чужого?

— «Чужим они, о, лада, не многое считают!»...[35] Не ломайте себе голову над тем, что уже позади. Помните у Макса Волошина: «Не зови того, кто уходит, не жалей о том, что пропало!..»

— «Дарит смерть, а жизнь лишь уводит, позабудь и день, и число» — Рональд подхватил Волошинскую строфу. — Расскажите, теперь, какие пути вас привели к искушениям сей пустыни?

— Простейшие! В дни блокады нашего города мы, несколько старых профессоров, голодных, как бродячие псы, собирались у меня в кабинете на огонек моей печки-буржуйки, питаемой, естественно, мебелью от вымерших соседей. Советовались, каковы шансы выжить и какие пути для сего избрать: эвакуацию, практически приостановленную зимой 41 — 42 года, или же возложить надежды на захват города германской армией. Никаких практических акций мы, разумеется, не предпринимали, но самый факт такого обсуждения стал известен и ознаменовался приговором, аналогичным вашему!

— Когда это произошло? И как вы, простите, выжили? Я пережил блокаду на фронте и то весил что-то около 49 килограммов, имея рост 180 см. А тюремный паек тех времен я себе и представить не могу.

— Произошло это в январе 42-го. Следствие было очень кратким. Спасает нашего брата только интеллект и остатки старинного воспитания, то есть воспитанная в нас привычка к самоограничению. Вывезли меня еще по ледовой трассе. Постом — северные лагеря в Архангельской и Вологодской областях.

— Были на общих?

— Нет, конечно. Только числился на общих. Как-то удавалось от них увертываться. Либо чинил электроприборы начальству, либо втихаря готовил в технические вузы детей-оболтусов этого же начальства, словом, всяческие находил щелки, чтобы избежать работы на морозе. Есть золотое правило зека: работа портит фигуру человека!.. Когда же прежнее начальство сменилось и возникла реальная угроза гибели на общих началах, я написал письмо Берии.

— О чем?

— Предложил некое эпохальное изобретение, требующее долгих лабораторных экспериментов. Письмо, видимо, попало на экспертизу знающим людям. Прежде всего они просто знали мои труды. Словом, меня привезли по этапу сюда, имел на днях беседу с каким-то генералом, по-видимому, Чернышевым. Сказал, что переведут меня в Подмосковье, в хитрую контору с улучшенным режимом. Бог знает, чего ждать от них — ведь мы подхвачены потоком и летим по течению без руля и без ветрил, независимо от нашей воли, лишь несколько приноравливаясь к прихотям этого потока.

— А ваша семья?

— Вы опять, Рональд Алексеевич, предаетесь иллюзиям! Какая у зека семья? Кстати, жена моя умерла в блокаду от голода, сразу после моего ареста. Сыновья, как полагается, связи с врагом народа не имеют. Забудьте вы эти условности! Ибо в отличие от тюрьмы лагерь — это все-таки некая жизнь. Тюрьма — нирвана, не лишенная даже кое в чем известной приятности: общение с вам подобными, чтение хороших книг, тишина, терпимое питание, игра ума со следователем... Ничего этого в лагере нет! Лагерь — искривленная, уродливая, несуразная, но жизнь. И будет у вас не жена, а маруха, и будете вы не письма писать, а пулять ксивенки, может, в бесконвойники вылезете, лесной шалаш потаенный себе сплетете, ухи в ведре наварите, станете там поджидать свою маруху-шалашовку! Только с вольняшками поосторожнее, роман с вольняшкой они вам не простят. Вот что у вас впереди, если достанет у вас природной воли к жизни и зекского умения приспосабливаться к прихотям этого потока...

* * *

Суток пять спустя группу осужденных зеков грузили в воронок. На этот раз темно-серый грузовой фургон с зарешеченным задним оконцем ничем не был замаскирован — не значились на его стенках ни «фрукты», ни «хлеб», ни «мясо», ни «почта»...

Фургон внутри слабо освещался из двух противоположных верхних оконцев и зарешеченного потолочного плафона от аккумуляторов. Железный пол и деревянная скамья вдоль всех четырех бортов — вся внутренняя оснастка.

— Куда гонят?

— На Красную Пресню.

Краснопресненская пересыльная тюрьма на берегу Москвы-реки перерабатывает весь огромный людской транзит, поставляемый следственной, судебной и милицейской (то есть, административно-карательной) машиной Москвы и области. Сверх того, она принимает, обрабатывает, оформляет и переотправляет этапные эшелоны, минувшие столицу, с фронтов, из общих и режимных лагерей гигантского ГУЛАГа, со всевозможных спецколоний и проверочных лагерей, эшелоны со спецпереселенцами, то есть переселяемыми национальностями из «осужденных» автономных республик; короче, как утверждали знатоки, пересылка эта могла одновременно вмещать до 20 тысяч человек.

В воронок впихнули десятка три мужчин и несколько женщин. Все были еще в собственной партикулярной одежде. На Рональда, в его длинной, элегантно пригнанной шинели и барашковой шапке, покосились неприязненно. Контингент состоял, по-видимому, из одной 58-й, по-старому, из политических. «Иначе, — подумалось Рональду, — женщинам пришлось бы туго!»

Уже в камерах рассказывали, что подкупленный конвой оставался безучастным, когда в воровской этап «кидали» нескольких женщин... Безучастными оставались и те бытовики, что оказывались в этапе. Они отворачивались в сторонку, а ворье успевало до ворот пересылки коллективно управиться с несчастными женщинам.

В тот миг, когда во дворе Краснопресненской пересылки воронок ненадолго опустел, а высаженные из него люди переминались перед входом в тюремный корпус, незримо осуществлялось таинственное превращение этих бывших офицеров, журналистов, электромонтеров, педагогов, часовых дел мастеров и домашних хозяек в новую социальную категорию: гулаговских работяг. Им предстояли непредсказуемые перемещения из конца в конец страны по заявкам всевозможных подрядчиков и субподрядчиков, использующих даровой труд необозримой армии работяг ГУЛАГа. Подрядчики и субподрядчики были, разумеется, почтенными государственными организациями (как и сам ГУЛАГ) вроде Моссовета, Министерства угольной промышленности, равно как и любых прочих министерств, — строительные тресты, автозаводы, дорожные управления, золотопромышленные предприятия, медные рудники... Быстро сориентировавшись в этой системе Гулаговских подрядчиков, можно было бы, казалось, как минимум, предвидеть возможное направление или даже повлиять на выбор маршрута и пункта назначения, особенно, если вновь испеченный зек известен как специалист в какой-нибудь дефицитной области. Но система была столь громоздка, всеобъемлюща и неисповедима, что даже профессора, академики и крупнейшие гуманитарии вроде Винцента... катали тачки, пилили лес, дробили камень, а малограмотные выпускники техникумов корпели над проектированием электростанций или вконец разлаживали производство какого-нибудь сверхответственного металлургического цеха. Тем временем Гулаговский контингент, ежеминутно пополняемый все новыми эшелонами с запада, юга и центральных областей страны, становился уже многомиллионным, и судьба единичная терялась среди этих миллионов, как песчинка в барханах пустыни Кара-Кум.

Пример А.Н. Туполева, работающего и в тюремной неволе над проектами своих «ТУ», в масштабах всего Гулага является исключительным. И напротив: судьба академика Н.И. Вавилова — голодная смерть в Саратовской тюрьме — вполне характерна и типична.

...Произошла какая-то заминка с приемом нового этапа. Его было разделили по нескольким камерам, и при этом Рональд с двумя случайными спутниками очутился в камере подростков (или на языке ГУЛАГа «малышек»).

У Рональда уши заложило от детского крика и зарябило в глазах от сотен и сотен ребячьих глаз, рожиц, фигурок на нарах, «под юрцами», просто на голом бетонном полу...

Целая толпа полуголых ребятишек обступила троих этапников, стала подталкивать новичков к нарам, как бы проявляя гостеприимство.

— Дядя! Ты — офицер? Небось, у нас воспитателем будешь?

— Дядя! Дай конфетку!

— Ты нам про войну будешь байки тискать?

— Садись, дядя-военный, сюда! Ты с какого фронта?

Возраст этих маленьких зеков — лет от 8 — 9 до 14 — 15. Какими путями, за какие провинности они-то в тюрьме? Преступных лиц очень мало. Там и тут явные дегенераты в окружении великовозрастных дылд с тупыми, порочными рожами. Это, так сказать, кристаллы, опущенные в пресыщенный раствор! Чтобы наращивать смену будущих бригадиров, нарядчиков, лагерной самоохраны и т.п. Таков основной принцип воспитательно-исправительной работы, установленный Ягодой, Фириным, Берманом, Френкелем, Боким — словом, всей той многоглавой гидрой гулаговского руководства, о которой Рональд читал волнующие монографии с предисловиями А.М. Горького, вроде: «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» и другие панегирические сочинения на ту же тему педагогического чуда, осуществленного ГУЛАГом. Теперь это чудо воочию предстало Рональду. Как и всякий думающий зек, он про себя решал вековечную библейскую проблему: суббота для человека или человек для субботы? То есть, ГУЛАГ для коммунизма или коммунизм для ГУЛАГа?

Выяснить, почему эти сотни (если же детских камер было несколько, то тысячи!) детей попали в пересыльную тюрьму, даже расспросить отдельных ребятишек о родительских судьбах Рональд не успел (и впоследствии всегда об этом жалел!). Дверь резко отлетела в сторону. На пороге возник вертухай, заорал:

— Кого сюда из нового этапа кинули?

И Рональд с обоими спутниками опять очутился в коридоре. Через несколько минут их втолкнули в душную, переполненную до предела общую камеру, где вновь прибывшие совсем потерялись в разнобое лиц, голосов, свисающих с нар рук и ног, бритых голов, тельняшек, рубах, портков.

Господи! Кого же тут только, не было!

Целая группа националов-азербайджанцев, человек пятнадцать. У всех — один и тот же пункт 58-й статьи: 1-6, т. е. измена Родине в условиях военного времени. Ведут себя непринужденно и весело — даже поют! У них — обилие снеди, явно с воли, притом в количествах, в тюрьме, что называется, «не положенных». Видимо, кто-то на воле успел не только заручиться благорасположением охраны, но и открыть неведомые каналы своим передачам.

Около азербайджанцев крутятся подростки-цыганята, почему-то избежавшие соседней детской камеры, а может быть, и сознательно изолированные от менее опытных сверстников. Цыганятам тоже перепадает из богатых азербайджанских передач, и они всегда готовы пуститься в пляс или выкидывать какие-нибудь хитрые трюки.

Несколько русских людей в добротных куртках, хотя и обветшавших, иные в обтрепанных заграничных костюмах или сборном военном обмундировании. Среди них — рыжеватый, высокий, оживленный человек. Кому-то он откликнулся на обращение: полковник Соколов.

Он приметил рональдову «генштабную» шинель, и оба бывших офицера протолкались друг к другу в толчее камеры. Соблюдая традиции, Рональд как младший по чину и возрасту представился первым.

— Шпион? — Весело осведомился собеседник, — Или террорист?

— 58-10, часть вторая.

— Ба! Только-то! Пятерка?

— Десятка. С конфискацией.

Полковник присвистнул, сочувственно покачал головой.

— Что-то... Крепенько вас! Небось, о САМОМ анекдотец-то рассказали?

— Нет, нет... Но обо мне — после! Вас-то за что?

— За то, что... висит, и за то, что... болтается! Странно от умного человека слышать детские вопросики! Фронт... Немецкий плен... Лагерь близ Эльзаса... Групповой побег... Партизанская группа во Французском Сопротивлении... Вся Франция и сегодня о нас легенды рассказывает!

— А... как же все дальнейшее?

— Как обычно! Торжественное прощание... Вагоны в цветах... Триумфальный поезд на Родину... Родная граница. И тут— перемена декораций. Оказывается, мы — изменники Родины. Всем по десятке, как и вам. Через то же Особое Совещание. Нас тут, со мною, шестеро. Если послушаете истории моих спутников, поймете: Александр Дюма — бледнеет!

Двое этапников, доставленных вместе с Рональдом, поманили его с противоположных нар: нашли, мол, жилплощадь! Бывший майор перебрался туда.

Эти двое внушили Рональду симпатию еще в воронке.

Первый, Иван Федорович, маленького роста, с правильными, но мелкими чертами лица, типичный персонаж из «Вечеров на хуторе близ Диканьки», только не в свитке и шароварах шириною с Черное море, а в долгополой шинели и офицерской фуражке с голубым околышем. Похоже, из сталинских соколов!

Выяснилось, что летал на бомбардировщике, выбрасывался с парашютом, после госпиталя занял должность начальника Б АО[36], в каковом качестве и совершил свою последнюю посадку, повлекшую суровую статью от 7 августа 32-го. Преступление Ивана Федоровича состояло в перерасходе веселящей жидкости из трофейной цистерны. Более всего досадовал Иван Федорович на то обстоятельство, что, обнаружив хорошо укрытую цистерну, констатировал добротность и безвредность содержимого, сиречь настоящей горилки, он не догадался получше перепрятать находку, а доложил о ней по начальству, принял на учет, поставил на баланс и вскоре был обвинен в хищении сей социалистической собственности по суровому закону, кратко именуемому: ОТ СЕДЬМОГО ДО ВОСЬМОГО. Статья эта, введенная еще в 32 году, продолжала действовать и после войны и по тяжести наказания приравнивалась к 58-й, знаменуя собой как бы экономическую контрреволюцию. Осужденные по ней амнистированию не подлежали.

Иван Федорович тяжело переносил неволю. Ему никак не сиделось на месте. В своей длинной шинели, заложив руки за спину, он мерил камеру по диагонали и вполголоса напевал: «В такую лихую погоду нельзя доверяться волнам!» В его позе, взгляде и голосе было нечто истинно трагическое, без всякого наигрыша, и полковник Соколов почти без иронии сравнивал его с Наполеоном на святой Елене...

Второй человек, примеченный Рональдом еще в Бутырской церкви, был из коренных москвичей, называл московские улицы их настоящими старыми именами и печалился обо всех снесенных храмах.

При ближайшем знакомстве он оказался вторым по счету лицом из встреченных в заключении сотен и сотен советских граждан, кто вполне откровенно и недвусмысленно выражал антипатию к советскому строю. Первым Рональд считал нового знакомца — профессора Тимофеева. Однако тот соблюдал осторожность, высказывался несколько уклончиво. Свое отношение к советскому режиму он характеризовал примерно так: мол, отношусь я к нему, как относился бы к заболевшей нелюбимой жене. Будучи джентльменом, я, разумеется, посылал бы за врачами, не жалел бы лекарств и процедур, но в случае летального исхода не испытал бы огорчения...

В отличие от столь осторожной формулировки, Николай Федорович прямо называл режим незаконным, бандитским и антинациональным игом. Сознавая малую вероятность реставрации монархического строя (чему он в душе сочувствовал, приговаривая, что Россия, дескать, искони была страной монархической, ею же и осталась даже при Иосифе Первом), он в теории соглашался и с парламентской республикой Россией, но при соблюдении следующих условий: ликвидация насильственных колхозов (и сохранение тех коллективных хозяйств, где люди сами пожелали бы остаться в колхозе); введение фермерской системы землепользования, с частной собственностью на землю и передачей фермы по наследству старшему сыну или другому лицу, по указанию завещателя, однако без права деления и дробления фермы; сохранение государственной собственности на железные дороги и крупную промышленность и разрешение частного предпринимательства в пределах до 50 рабочих у одного хозяина.

Эту программу Николай Федорович заимствовал из предварительных материалов к Пражскому Съезду власовских организаций 2 апреля 1945 года (слишком поздно Гитлер дозволил этот съезд и сумел использовать притягательную силу принятой на Съезде программы — так считал сам Николай Федорович)...

* * *

Тысячи людей «переработала» Краснопресненская пересылке в ту сырую осень 1945 года... Людей сгоняли и разобщали, сводили в толпы и сортировали по вагонам, крытым «студебеккерам», речным баржам, камерам, коридорам, дворам, этапным колоннам. Заключенному трудно верится, что за стенами тюрьмы течет себе обычная, будничная, трудная и милая жизнь, граждане поутру отправляются по учреждениям и фабрикам, родители готовят детей в школу, пекутся о ранцах и пеналах, о платьицах и штанишках...

В дважды осиротевшей (после смерти Кати и ареста Рональда) квартире оставались два школьника — девочка Светочка и мальчик Федя. Что-то с ними? Живут ли они по-прежнему в Малом Трехсвятительском? Или их уже выселили из конфискованной, согласно приговору, квартиры? И куда выселили? Не грозят ли семье, в том числе и самой Валентине Григорьевне, опасные последствия как ближайшим родственникам осужденного врага народа? Ведь Рональд не верил в психоаналитические выводы профессора Тимофеева насчет причастности новой супруги к делу посадки мужа. Но некий глубинный червячок подозрительности в душу заползал! Почему жена так выпытывала у Рональда подробности его романа с Юлией Вестерн? Почему исчезли у Рональда незадолго перед арестом кое-какие бумаги из стола? Он тогда подумал, что сам переложил их куда-нибудь подальше, да и запамятовал, куда именно...

...Из дому никаких вестей не поступало. В трех передачах Рональд видел почерк жены — этим почерком перечислены были предметы передачи, — никакой иной информации бумажка-список не несла. Был один тяжкий момент перед вынесением приговора: его вызвали подписать бумагу, что, мол, с его ведома и согласия подлежат сожжению все его дневники, письма и прочие бумаги, изъятые при аресте. Следователь заверил, что таково общее положение, не допускающее исключений. И Рональд подпись свою поставил. Он не сразу понял, что уничтожаются как раз все положительные характеристики, вся его переписка с Катей, все фронтовые письма, многие выписки из приказов, справки о ранениях, снимки, записки товарищей по госпиталям и те архивные документы, которыми он гордился: письма Винцента, два письма А.М. Горького, Катина переписка с Сакусан и писателем из станицы Вешенской... Были обречены огню и записки друзей зарубежных: скандинавского Горького, старой датской писательницы...

Подписав согласие на сожжение, Рональд рискнул спросить у следователя, здоровы ли дети и каково положение с работой жены, но тот отвечал уклончиво, подтвердив лишь, что жена по доверенности, им, следователем, заверенной, получила мужнину зарплату, литературный гонорар и даже новый мундир, заказанный в мастерской Генштаба и к моменту ареста еще не совсем готовый... Когда же Рональд осведомился о своем старшем, о Ежичке, дошедшем почти до Берлина, следователь сделал серьезное лицо и строго заявил, что на такие вопросы отвечать не положено! Все, мол, определится после окончания дела!

Рональду уже тогда почудилось нечто вроде тайного сочувствия на тренированном лице юриста-чекиста. Тот уже знал правду: 21 февраля невдалеке от Берлина старший лейтенант Кестнер убит прямым попаданием противотанкового снаряда. Об этом, как потом выяснилось, известила семью убитого сама Ежичкина воинская Часть. Командир части приписал слова соболезнования.

Итак, тюремная нирвана шла к концу. Пересылка — это уже порог к новой, лагерной, «искривленной и уродливой, но жизни»... Испробовав ее, сам профессор Тимофеев предпочел все же податься назад, в тюремные стены «золотой клетки» (т.е. секретного конструкторского бюро в системе ГУЛАГа). В этих «золотых клетках» заключенные инженеры и ученые, пребывая на строгом тюремном режиме, занимались конструированием аппаратуры для целей разведки, сыска, подслушивания, просвечивания, для диверсионной техники и производства сложных экспертиз. Разрабатывали они тонкие авиаприборы, радиолокаторы, радары, начинали опыты с лазерами.

В такие бюро попадали, вместе с ловкими дельцами-авантюристами и очковтирателями, люди-энтузиасты, одаренные, знающие и любящие свое дело. Неудивительно, что годы спустя появились потрясающие книги, где уцелевшие узники смогли задним числом поведать миру о творческих и житейских буднях в гулаговской преисподней.

...Ни в один из формировавшихся дальних этапов Рональд Вальдек не попал. Вместе с несколькими бутырскими спутниками его перевели в рабочую камеру. На двухярусных нарах валялись там десятков восемь работяг преимущественно с бытовыми статьями и «гужевались» десятка полтора уголовной шпаны. Держались они заносчиво, эдакими королями камеры, старались походить на законных воров и жадно высматривали, чем можно поживиться у новеньких. Сидевших с ними мужиков-бытовиков они, видимо, обобрали уже основательно.

Еще не успели новички осмотреться — камеру повели на работы. При этом все ворье преспокойно отсиживалось на нарах, охранники их и не больно приглашали! Но в камере оставались вещи заключенных, в том числе и съестное из передач! Рональд обратил на это внимание конвойных. Те, чтобы не задерживать выход, скомандовали: «Берите шмотки с собой!»

Привели, как выяснилось, на берег Москва-реки разгружать баржу с дровами для тюремных нужд. Вещи сложили в сторонке, построились «по пяти»...

Колесный буксирный пароходик подтаскивал баржу к стенке набережной. С борта на берег перекинули широкий трап. Смена вахтенных на пароходе и семья шкипера на барже равнодушно взирали на строй зеков под дулами винтовок.

Людей в строю тщательно пересчитывали, трижды, четырежды, хотя было-то их на берегу неполных шесть десятков. Конвоиры возвращались снова в камеру, там пересчитывали оставшихся... Подозрение на побег? Потом все уладилось и выяснилось: кого-то ночью посадили в карцер! Счет сошелся, разгрузка баржи началась. На языке шпаны работа эта именовалась «катанием баланов», хотя бревна, конечно, не катили, а таскали на плечах. Та самая работа, которая «портит фигуру человека!»

Но вохровцы (охранники), оцепившие участок и весьма незаинтересованно наблюдавшие за ходом дела, хотя в сущности дрова эти именно для них и предназначались, невольно своей нервозностью при пересчете навели узников на мысль о возможности бегства. Вот просторная баржа, где в трюме конечно нашелся бы потайной уголок. Вот пароходик. Экипаж его, верно, насчитывает полтора десятка человек. Даже в каюте, в кубриках, в котельной, где-нибудь в трюмах-отсеках можно сховаться так, что сутками ищи — не сыщешь!

Или — тот берег! Там шла своя жизнь, совсем не похожая на тюремную! Заключенные еще до начала работы поняли, что там устроен временный, может быть, испытательный аэродром.

Ведь там, в Филях, находился концессионный завод фирмы «Юнкере», впоследствии получивший номер 22. Возможно аэродром на берегу служил для испытания новых машин этого завода? Другие возражали, что завод переведен в Балашиху, третьи советовали вообще держать языки за зубами и не обращать внимания на тот берег... А там время от времени садились и взлетали тяжелые самолеты-бомбардировщики, реял по ветру черно-белый «колдун», кто-то махал флажками и никому не было никакого дела до тех, на кого Вий уже успел указать железным пальцем.

Хорошо! Допустим даже — оторваться удастся! Суток через трое утихнет в тюрьме тревога, уляжется кутерьма, будет объявлен всесоюзный розыск, а беглец доберется до... вот то-то и есть! До... чего? Где он будет в безопасности? Ведь вся наша страна была огромным режимным лагерем, со строго охраняемыми границами. Здесь прочесывают любые леса, здесь вертолеты рыщут среди горных ущелий, людям обещаны награды за поимку беглеца, родные его — под пристальным надзором. Что же остается? Сменить документы, переродиться в новый образ, весь остаток жизни играть, бояться, засыпать как заяц на лежке? Нет, нет, нет! И, вероятно, все шесть о половиной десятков новоявленных грузчиков, мысленно испив горькой услады мечтаний, порешили скорее прогнать фантом свободы и не дать ему ввести себя во искушение. Положим, от такого благоразумия выпадает на долю души отвратительный осадок, и некий внутренний собеседник задает тебе роковой вопрос: «а не трус ли ты, милок, просто-напросто?» И стены камеры кажутся еще сырее и толще, чем были утром!

...Само ворье спасло от тюремной скуки Рональда Вальдека и его товарищей — Ивана Федоровича и Николая Федоровича. К ним присоединился еще и некто, по прозвищу Директор, родом белорус. Человек этот был директором совхоза и угодил под ту же 58-ю за какие-то высказывания. Еще в Бутырках венский доктор Эдвин Меркелиус, определяя характер и наклонности Директора, констатировал: «умственные способности очень хорошие; музыкален, любимый инструмент — скрипка; абсолютное отсутствие преступных наклонностей; педантичен в денежных делах; глубоко порядочный человек, склонный к идеализму и благородному самопожертвованию; административного таланта мало; мог бы стать отличным лесничим; острая любовь к природе, уединению, глубоко развитое семейное чувство».

Директор тогда сказал только: «Я — поражен... Все верно!» И с тех пор камера в Бутырках частенько и добродушно над ним подшучивала.

Эта пятерка и на пересылке держалась друг друга. После тюремного обеда (его слегка усилили для грузчиков, тем более, что работали они в своей штатской одежонке, изрядно, конечно, пострадавшей) работяг вернули в камеру, и тут их встретили, что называется, в штыки!

Оставшееся в камере ворье решило проучить «мужиков» за то, что они оказали недоверие блатарям и прихватили на работу свои кешара (т.е. вещевые мешки).

— Анархия! — завопил кто-то из самых мелких и отвратительных дегенератов. — Мы вам покажем анархию!

Анархией ворье именует такое положение в камере, когда не оно осуществляет диктатуру над заключенными.

Трое подошли к Рональду, трое — к Николаю Федоровичу. Надо сказать, что его мешок был весьма увесистым. Этот мешок ворье самым бесцеремонным образом вырвало из рук хозяина, а он, получив тумака, согнулся и покорно опустился на нары в позе полного отчаяния.

— Вот энтот завел анархию! — указывали блатари на Рональда. — Дать ему, чтобы помнил!

Грустно было потом сознавать, что НИ ОДИН из шести с половиной десятков даже не шевельнулся, чтобы поддержать товарища. Все съежились, сжались, притихли. Какое-то бормотанье раздавалось с нар, даже что-то вроде замечаний: ну, правильно, анархии не должно быть...Ребята, вы уж того, не обижайтесь мы не знали...

Не проявили мужества и свои: оба товарища и Директор.

И тут на Рональда нашел, возможно, безотчетный порыв давно копившейся злобы. Раскидав жулье, он совершил прыжок, вцепился в мешок Николая Федоровича, уже полуразвязанный, бросил его хозяину и, применив серию боксерских приемов, разделался с самым громогласным дегенератом.

Сильный удар, чем-то металлическим угодил ему сбоку по голове; он устоял на ногах и наклонился поднять пущенный в него предмет — крышку от параши. Из рассеченного уха потекла кровь, два-три удара кулаками пришлись в грудь и в лицо.

И тут наступило состояние некоего амока. Притом это уже не было взрывом слепой ярости, а, наоборот, скорее приступом ледяной, смертельной, неукротимой ненависти.

Ему и раньше и позже случалось решать спор кулаками, но та камерная драка осталась в его жизни самой жестокой. Он бился железной крышкой против десятка противников и загнал их по разным углам камеры. Облитый потом, будто окунутый в масло, с кровоподтеками на лбу и плечах, он все же одолел соперников и, вероятно, устрашил даже друзей. Его обмывали, успокаивали, уговаривали, его предостерегали, ему сулили всяческие беды, а он ничего не понимал и утишал сердцебиение, как после ринга на «Динамо».

Блатари прониклись к нему уважением и, как ни странно, дружно проголосовали за то, чтобы именно он стал в камере старостой. Правда, случилось это уже на следующий день после побоища, когда Рональд случайно попался на глаза тюремному врачу. Его завели в медпункт перед выходом на работу и, сделав перевязку, от работы освободили. Особенно не расспрашивали о причинах ранений, но осведомились, не желает ли он сменить камеру? Он отказался, воротился к своим и до самого этапа старшинствовал в «рабочей камере».