1

1

Унизить до потери человеческого достоинства... Напугать... Внушить новичку сознание его вины и неотвратимости неизбежной кары. Парализовать волю к борьбе. Создать ощущение обреченности, полной безнадежности любых видов протеста и сопротивления. Новичок должен сразу понять: он попал в налаженный государственный механизм и обязан покорно претерпеть весь положенный цикл операций. Только покорность может сократить и самый цикл и повысить шансы человека уцелеть...

Таков внутренний смысл тех манипуляций и процессов, что сопровождают на Лубянке прием каждого нового арестанта с воли.

...Легковой автомобиль доставил арестанта Вальдека на Большую Лубянскую, или улицу Дзержинского, в тот самый нарядный, в классическом стиле дом с колоннами, чугунной решеткой и воротами затейливого литья, что принадлежал в 1812 году генерал-губернатору Ф.В. Растопчину, давал тогда в своих залах приют Карамзину, а с первых месяцев эпохи Великого Октября служит как бы чистилищем для душ, в чем-то несозвучных этой эпохе и поэтому обреченных на горькое прижизненное странствие в тот круг преисподней, каковой и будет определен им здесь, на улице Дзержинского.

У Рональда осталось ощущение, будто для начала его раздели донага и поставили под прожекторным лучом. Заставили принять почти ледяной душ (дома, час назад, он с удовольствием помылся в ванной), и за это время одеждой его занялись особо уполномоченные на то люди. Сперва очень грубо, с подчеркнутым презрением спороли все зримые приметы чина, ранга, звания и состояния: звездочку с шапки, канты, погоны, форменные пуговицы, равно как и все прочие пуговицы, ремешки, хлястики, крючки и все то, что помогает воинской справе держаться на человеческом теле, не сползая. Вскрывались швы, вывертывались и частично срезались карманы, прощупывалось малейшее утолщение или уплотнение ткани, обшлага, отвороты, воротничок, подпарывалась подкладка, убирался поднаряд — наплечники, китовый ус из мундира, отпарывались знаки ранений и наград. Все, мол, сие — суета сует, кто дал, тот и снимет. А то еще арестантишко человеком считать себя будет, в то время как он есть — сущее...

В таком опозоренном, даже опаскудненном виде арестант-новичок провел свою первую ночь в отдельном боксе лубянского чистилища при негаснущей лампочке над прижатым к стене откидным столиком и деревянным сиденьем, похожим на сундучок: для лежания — коротко, двоим бы сидеть — в самый раз.

Сон не шел, а мыслей своих в ту ночь Рональд Вальдек потом как-то даже стыдился: для человека, вторично попадающего в подобное положение, задавать себе риторический вопрос «за что?» по меньшей мере наивно! Будто и не понимал, что один звук его фамилии, судьба отца, начальные страницы биографии с именами родных и знакомых уже за глаза и выше достаточно, чтобы смести с поверхности пролетарской планеты это классово сомнительное лицо! Об этом очень четко говорил Маяковский: «Мы б его спросили: а ваши кто родители?..»

А то, что этот чужак верил в справедливость пролетарского дела, не позволяя себе никаких сомнений насчет правильности партийной линии и непогрешимости «вождя народа», старался как-то даже оправдать гибель таких людей-алмазов, как его родной отец («жертвы ошибок при классовой дифференциации»), воспитывал собственных детей беззаветными советскими патриотами, — дак это его личное, внутреннее дело! За то и на Лубянку привели... не в 17-м году, а — эвот — аж только в 45-м!

По звукам в коридорах он понял, что наступило утро. Его бокс открыли, дали совок и метелочку:

— Уборка камеры!

Он, кстати, давно уже не подметал полов! Но... со своим уставом в чужой монастырь, как известно, не ходят.

Потом он с болью услышал быстрые короткие шажки, оборвавшиеся у соседнего бокса. Господи, женщину привели, судя по шажкам, молодую, в узкой юбке... На высоких каблучках... И, верно, тоже велели убирать камеру!

...Есть что-то общее между предварительными приемными процедурами советской больницы и советской тюрьмы. И тут, и там дают сразу понять, что поступающий, более не принадлежит себе, целиком подчинен воле власть предержащих, поставленных над ним, ради бесспорной государственной задачи — исцеления или исправления поступившего. И нет уже в мире силы, могущей избавить от предначертанных манипуляций, записей, замеров, анализов и опросов. Кстати, в снисходительно-фамильярном обращении советского больничного медперсонала со вновь поступающим не намного больше гуманности, чем у советских тюремщиков...

Началась обработка, так сказать, предследственная. Стрижка наголо, под машинку (разумеется, тупую, дерущую волосы). Фотографирование в новом, стриженом об линии: сперва — анфас, с напряженным взглядом в объектив; потом — в профиль, с покорным наклоном головы...

Пожалуй, особенно угнетающе действует процедура дактилоскопии: отвратительно жирная мастика, старательное оттискивание одного за другим всех пальцев обеих рук на особенной плотной карточке, а затем — нелегкое отмывание пальцев и ладоней водой из-под крана с помощью вонючего обмылка и грязной тряпки.

Лубянка принимает только политических, но официально этим общепринятым и всем понятным словом пользуются после принятия сталинской Конституции весьма неохотно: ведь при таких демократических свободах не может быть разумных политических противников столь справедливой государственной системы. Ведь народ един с партией, а несогласные с нею просто-напросто сумасшедшие, либо схваченные за руку враги народа: остатки недобитого классовочуждого охвостья, платные агенты иностранных разведок, диверсанты, шпионы, агитаторы, словом, все те крупные уголовные преступники, кого оставляют не за органами милиций, а за госбезопасностью[20].

После манипуляции с отпечатками пальцев Рональд Вальдек, возвращенный в тот же одиночный бокс, чувствовал себя так глубоко униженным этой неоправданной операцией (не подозревают же они его в покушении на банковские сейфы), что оказался не в силах глотать суп, стывший тем временем в алюминиевой миске. Коридорный вертухай (это слово Рональд помнил еще с 34-го года) выразил Рональду неодобрение за несъеденный суп и с раздражением унес нетронутую миску.

Вся эта полная инвентаризация арестанта (чью вину еще только предстояло доказывать!) заняла около полутора суток. В промозглых предвесенних сумерках его опустили на лифте к выходу во внутренний двор. Велели взять с собою вещи, т.е. наволочку с оставленными ему домашними пожитками. Против того, что бралось из дому, «вещи» стали вдвое легче.

— Оденьтесь!

Арестант облекся в свою генштабную шинель без крючков и пуговиц, надел барашковую шапку без звездочки и очутился во дворе, глубоком и темном, как колодец. Тут грудилось не меньше трех десятков закрытых машин-фургонов, точно таких же, в каких возят продукты в магазины. На большей части этих машин красовалась надпись «ХЛЕБ», но были и другие. Рональда подвели к той, что была ближе других к воротам, черным, двухстворчатым, выходящим на Большую Лубянку. Глухая часть ворот закрывала двор от посторонних взоров с улицы, а верха обеих створок вроде Золотых ворот во Владимире примерно до третьего этажа... На боках фургона, в котором предстояло куда-то ехать, значилось слово «ФРУКТЫ». Среди всей этой гнетущей казенщины будто ощутился легкий юмор!

Похоже было, что Рональд оказался здесь последним из вышеуказанных «фруктов», ибо после того, как он очутился в машине, стал располагаться в ней конвой. Один из конвоиров втиснул Рональда в узкий треугольный отсек кузова у самой выходной задней двери. Рональдов отсек, еле достаточный, чтобы в нем стоять одному человеку, тоже замкнули особой дверцей. Щелкнул замок стоячего бункера, слышно было, что конвоиры проверяют запоры остальных бункеров, было их, кажется, девять, а конвой располагался посередине. Арестанты не могли ни увидеть друг друга, ни даже голосом, возгласом дать знать о себе — железный лязг дверок заглушил бы такой робкий звук. Да и конвой вел себя шумно, развязно и не скупился на недобрые шуточки по адресу «фруктов».

Щелка в дверце бункера каким-то образом совпала с просветом выходных дверок, и, когда этот внешне безобидный фургон тронулся, Рональд смог видеть сквозь двойные щели полоску бегущего назад мокрого снега у колеи. Ему вдруг припомнилась фраза одного из своих учеников, гулаговского начальника, вскользь брошенная по телефону:

— Ну, будет тесновато... Создавать комфорт этому контингенту мы не обязывались... Так что действуйте, соединяйте!

Комфорт...

Голыми руками Рональд держался за железные тряские створки. Холод жег ладони, однако на пути к неизвестной цели арестант несколько раз не то засыпал стоя, не то впадал в состояние полубеспамятства. Тогда он неуклюжим мешком сползал по железу вниз, упирался коленями в створки и... приходил в себя от тряски.

Ехали минут двадцать пять-тридцать. Рональд вышел из своего бункера в каком-то новом тюремном дворе, еще более угрюмом, чем на Лубянке. Кирпичные стены, глухие ворота, зарешеченные, прикрытые щитами окна, сумрак, тишина, мрачный вход в здание... И снова — одиночный бокс, и холодный душ, и ненужная прожарка одежды, и унизительный обыск, построже, чем на Лубянке.

В почти нетопленой душевой, стуча зубами и кое-как вытираясь куском казенного полотенца, арестант спросил у вертухая:

— Что это за тюрьма?

А тот, швыряя арестанту волглое от пара бельишко, тоном несколько доверительным и не без гордости пояснил:

— Еще узнаешь!.. Лефортово! Это тебе не... хер собачий!