Комитет по невмешательству в дела Испании
Комитет по невмешательству в дела Испании
Отдельно хотелось бы сказать о дипломатах — членах «Комитета по невмешательству в дела Испании», существовавшего в Лондоне в 1936–1939 гг., в период национально-революционной войны в Испании.
Начну с лорда Плимута. Это был аристократ, род которого получил баронское звание еще в начале XVI в. Он являлся пятнадцатым по счету бароном в своем роду и был женат на дочери одиннадцатого по счету в своем роду графа Вемисс.
Окончив аристократическую школу в Итоне и затем Кембриджский университет, Плимут, убежденный консерватор и один из крупнейших помещиков страны (он владел 12 тыс. га земли), избрал политическую карьеру: был членом лондонского муниципалитета, депутатом парламента, товарищем министра в нескольких ведомствах и, наконец, в 1936 г. стал заместителем министра иностранных дел. Высокий, плечистый, лет 50, с большой головой, покрытой редкими блекло-желтыми волосами, со спокойно-респектабельным выражением лица, Плимут как бы воплощал в себе образ, обычно связываемый с понятием «лорд». Он обладал прекрасными манерами и изысканно-дипломатическим складом речи. Все его движения, жесты, повадки были исполнены благообразной торжественности. Вдобавок к этому Плимут отличался большой выдержкой: за все два с половиной года работы комитета я не помню ни одного случая, когда бы он вышел из себя и наговорил каких-либо резкостей (хотя поводов для того было достаточно).
Однако в этом большом, импозантном и холеном теле жил небольшой, медлительный и робкий ум. Природа и воспитание сделали Плимута почти идеальным олицетворением английской политической посредственности, которая питается традициями прошлого и заповедями стертого пятака.
В качестве председателя комитета Плимут представлял собой совершенно беспомощную и часто комическую фигуру. Правда, он умел, сделав серьезно-бесстрастную мину, суммировать в гладких фразах итоги прений (сказывался продолжительный парламентский опыт) и был бы, несомненно, хорошим руководителем какой-либо солидной и спокойной комиссии по рассмотрению вопроса об открытии нового университета или по размежеванию границ между двумя провинциями. Однако Комитет по невмешательству в испанские дела меньше всего напоминал такую комиссию. Это была не тихая заводь, а стремительно мчащийся по камням поток. На каждом шагу таились опасности. Неожиданные ходы и контрходы членов комитета то и дело создавали критические ситуации. Даже в Лиге Наций — этом первенце новой, демократической дипломатии — не было ничего подобного.
Председателю комитета чуть не на каждом заседании приходилось сталкиваться с взрывами политических мин, с настоящими дипломатическими бурями. От него требовались быстрота, сообразительность и гибкость мысли, умение вовремя предложить приемлемый для сторон компромисс. А у Плимута ничего этого не было. Не удивительно, что он часто попадал в чрезвычайно тяжелое положение, и тогда… Впрочем, я лучше нарисую типичную картинку.
В порядке дня стоит какой-либо острый вопрос. Разгорается жаркая дискуссия. Мнения советского и фашистских представителей прямо противоположны. Представители так называемых демократических держав колеблются. Как председателю Плимуту надо занять какую-то позицию и повести за собой большинство членов комитета. Но Плимут не знает, на что решиться. На его лице изображается мучительное недоумение. Он обращается к стоим советникам — Фрэнсису Хеммингу, сидящему слева, и Робертсу, сидящему справа. Между ними начинается какая-то торопливая консультация шепотом. Рекомендации советников оказываются разными, нередко даже противоположными, ибо Хемминг сочувствовал испанской демократии, а Роберте был сторонником Франко. Растерянность на лице Плимута возрастает, он то краснеет, то бледнеет и наконец, приняв сурово-бесстрастный вид, торжественно изрекает:
— Заседание откладывается!
Таков был обычный прием Плимута во всех затруднительных случаях. Надо ли удивляться, что комитет и подкомитет на протяжении всего времени своего существования очень напоминали судно без капитана.
Иного типа человеком был представитель Франции Шарль Корбен. Этот католик по убеждениям, юрист по образованию и профессиональный дипломат по опыту работы к своим 60 годам прошел разностороннюю дипломатическую практику в Париже, Мадриде, Риме, Брюсселе и с 1933 г. занимал высокий пост французского посла в Лондоне. Ходили слухи, что в прошлом он пережил тяжелую личную драму и после того навсегда остался холостяком. Но знаю, насколько это было верно, но не подлежал сомнению факт, что в Лондоне с ним не было жены. На приемах во французском посольстве в качестве хозяйки всегда выступала жена первого секретаря.
По внешности Корбен мало походил на типичного француза. Шатен с проседью, с гладко выбритым лицом и спокойными серо-стальными глазами, он скорее напоминал потомка викингов. Движения у Корбена были неторопливые, уверенные, голос глуховато-ровный, с покашливаниями, эмоции крепко заперты в дипломатическом футляре. Никогда, даже в моменты наибольшего раздражения, он не повышал тона и не забывал правил хорошего поведения. Выступал Корбен в комитете обычно по-французски, хотя вполне свободно владел английским языком. Всегда блокировался с Плимутом, но его линия была более ясной и последовательной, чем линия председателя. Корбен считал, что война в Испании является досадным осложнением для Франции, и если ее нельзя сразу ликвидировать, то необходимо по крайней мере всячески приглушать и любыми мерами способствовать скорейшему окончанию боевых действий. Приведет ли это к победе демократии, или к победе фашизма, или к какому-либо компромиссу между ними, имело для Корбена второстепенное значение — он заботился лишь о том, чтобы события в Испании перестали путать дипломатические карты Парижа.
Французский посол принадлежал к той многочисленной в 30-е годы школе западных дипломатов, которые, отказавшись от концепций большой дальновидной (хотя бы и буржуазной) политики, всецело погрязли в тине мелкой повседневной политической возни. Такую линию Корбен вел все время, из заседания в заседание, при обсуждении каждого конкретного вопроса, встававшего перед комитетом или подкомитетом. Сейчас, в свете исторической перспективы, становится особенно ясным, что Корбен как представитель Франции несет никак не меньшую ответственность, чем Плимут, за ту близорукую, позорную линию поведения, которую проводили тогда «демократические» державы в отношении Испанской республики.
Судьба жестоко покарала Корбена за его политические грехи: когда в 1940 г. «200 семей» предали Францию и топот германских батальонов раздался на улицах Парижа, Корбен перестал быть французским послом в Англии. Он не вернулся на родину, оккупированную врагом, а уехал куда-то в изгнание. Я видел Корбена перед его отъездом из Лондона. Это был совсем сломленный человек, сразу как-то состарившийся, поблекший и поникший.
Очень колоритна была фигура представителя Бельгии барона Картье де Маршъена. Это был типичный дипломат «старой школы». Ему было далеко за 60, и голову его венчала густая шапка седых волос. Красочнее всего Картье выглядел на больших официальных приемах. В полной парадной форме, с лентой через плечо, с пышными седыми усами и моноклем, он, казалось, сошел с картины XIX в., изображающей иностранного посла.
Картье был женат на богатой американке, женщине грубой и вульгарной, которая в разговорах с дипломатическими дамами без всякого стеснения заявляла:
— Я бы ни за что не вышла замуж за моего Картье, если бы он не был бароном.
Картье слыл добродушным и любезным человеком. Он всегда был готов помочь нуждающемуся (независимо от того, выступал ли в роли нуждающегося отдельный человек или целая страна), но только если это не представляло для него никакой трудности. Зато, когда возникали какие-либо преграды, Картье даже не пытался их преодолеть, а лишь безнадежно разводил руками, точно хотел сказать:
— Я бы и рад что-нибудь сделать, но, вы сами видите, это невозможно.
Картье не отличался большим умом. Конечно, хорошие манеры и долгая дипломатическая тренировка позволяли ему в обычной обстановке до известной степени скрывать это. Однако, когда бельгийскому послу приходилось сталкиваться с действительно серьезными проблемами, сразу же выявлялось его истинное лицо.
Так было и в Комитете по невмешательству. Надо прямо сказать, комитет Картье очень не нравился. Не потому, что барон сочувствовал испанской демократии, — совсем нет! Бельгийский посол куда больше симпатизировал Франко. Комитет не нравился Картье по совершенно другим соображениям: участие в этом органе так не походило на любезные его сердцу методы старой дипломатии, ведь здесь так часто требовалось занять вполне определенную позицию в спорном вопросе, да еще при дневном свете, перед лицом мирового общественного мнения! Вся натура, все воспитание Картье протестовали против этого. Но волею обстоятельств Картье все-таки приходилось сидеть за столом комитета и даже состоять в подкомитете при председателе.
Впрочем, он очень скоро нашел весьма простой выход из затруднительного положения: какие бы ни шли на заседании дебаты, Картье молча рисовал в своем блокноте каких-то чертиков. Обычно за этим занятием он быстро засыпал. Барон склонял голову на руку и начинал с присвистом посапывать носом. Когда же дело доходило до голосования, Робертс, сидевший рядом с Картье, осторожно трогал его за рукав. Бельгийский посол просыпался, смущенно дергал головой, точно не понимая, где он находится, и, нескладно размахивая ладонями, восклицал:
— Прошу повторить еще раз! Я должен прочистить свою голову! Я не могу так быстро решить!..
Кончалось дело тем, что Картье всегда голосовал вместе с Плимутом и Корбеном.
По-своему любопытен был и представитель Швеции барон Эрик Пальмшерна. Невысокого роста, брюнет, с живыми движениями и черными, слегка вьющимися волосами, в которых кое-где поблескивали серебряные нити, он скорее походил на француза или итальянца, чем на скандинава. Лицо у Пальмшерна было приятное, вдумчивое, но слишком нервное, а в глазах бегал какой-то странный огонек.
В молодости шведский посланник служил во флоте и примыкал к социал-демократической партии. С годами он стал политически «линять» и в дни моего знакомства с ним в Лондоне считал себя человеком, сочувствующим «всему прогрессивному». Но социализм казался ему теперь слишком узким и догматичным, не охватывающим всей сложности и разнообразия жизни.
Как-то он пригласил меня к себе на завтрак. Мы сидели за столом рядом и вели неторопливую беседу на разные темы. Вдруг Пальмшерна искоса поглядел на меня и спросил:
— Вы, конечно, атеист?
— Да, атеист, — ответил я, — всегда таким был.
— Я тоже был атеистом, — признался Пальмшерна, — однако жизненный опыт заставил меня пересмотреть взгляды моей молодости.
Я тогда не придал этому разговору большого значения, но невольно вспомнил его, когда в конце 1937 г. в мои руки попала английская газета с объявлением о выходе книги шведского посланника. Заглавие книги было странное и интригующее — «Горизонты бессмертия». Я купил книгу и прочитал ее. Что же оказалось? То было собрание подробных записей спиритических бесед Пальмшерна с «информаторами из потустороннего мира»! Не скрою, меня это потрясло и заставило как-то совсем по-новому посмотреть на моего шведского коллегу. Подумалось даже: «Вот оно, гиппократово лицо[55] буржуазного общества…»
За столом Комитета по невмешательству Пальмшерна был моим соседом, и во время заседаний мы нередко обменивались с ним мнениями и замечаниями. Его настроения имели в то время либерально-антифашистскую направленность. Особенно возмущал шведского посланника Риббентроп. Чем дальше разворачивалась бесславная эпопея комитета, тем сильнее становилось негодование Пальмшерна.
— Я никогда не думал, — не раз говорил он мне, — что дипломатия может пасть так низко. Ведь то, что здесь делается, это сплошной фарс, надувательство, лицемерие. Меня тошнит, когда я слышу речи не только Риббентропа и Гранди, но и Плимута, и Корбена… Какой ужас! Какое безобразие!..
Однако, когда в ответ на эти ламентации я приглашал Пальмшерна помочь мне в борьбе против агрессоров, он пугался и отступал. Правда, за кулисами шведский посланник старался оказать мне посильную поддержку, и не только чисто моральную: иногда он содействовал моей работе полезной информацией. Но открыто выступить на моей стороне Пальмшерна не решался. Отчасти в том повинна была общая позиция шведского правительства в испанском вопросе, не желавшего вступать в конфликт с Германией. Отчасти же тут играли роль и собственные взгляды Пальмшерна: несмотря на свое возмущение поведением четырех западных держав, он все-таки никак не мог «принять» испанских демократов. Они казались ему «слишком красными». В результате Пальмшерна все время колебался, путался, бросался из стороны в сторону, не умея занять в комитете твердой и последовательной позиции.
В 1938 г. Пальмшерна вышел в отставку, но не вернулся в Швецию, а остался в Англии, возглавив какую-то шведско-британскую торговую компанию. В дипломатических кругах Лондона с улыбкой рассказывали об обстоятельствах, сопровождавших отставку шведского посланника. В 1937 г. Пальмшерна достиг предельного возраста для дипломатических работников Швеции — 60 лет. Из этого общего правила для послов и посланников нередко делались исключения, и Пальмшерна, конечно, имел бы все шансы остаться представителем своей страны в Англии еще на несколько лет. Но… как раз в 1937 г. вышла его книжка «Горизонты бессмертия», и шведское министерство иностранных дел испугалось. Испугалось не того, что принадлежность его посланника к спиритам может уронить престиж Швеции в глазах мирового общественного мнения, — нет! Такие опасения были ему чужды. Поводом для беспокойства в шведском министерстве иностранных дел послужило нечто иное. Там подумали: а что если «потусторонние информаторы» беседуют с Пальмшерна и на дипломатические темы? Что если они дают ему указания по различным политическим вопросам? Что если эти указания потустороннего происхождения разойдутся с инструкциями шведского правительства по тем же вопросам? Кому тогда Пальмшерна отдаст предпочтение?..
Чтобы избежать риска, в Стокгольме решили соблюсти общее правило и, всячески позолотив пилюлю, дали посланнику в Лондоне отставку в 60 лет.
Совсем другого склада был представитель Чехословакии Ян Масарик. Он долго жил в США, и это наложило отпечаток не только на его английский язык, который звучал американскими интонациями, но и на весь склад его характера. Конечно, он считал себя добрым чехословацким патриотом, однако в сознании его всегда шла борьба между двумя тенденциями: разумом он понимал, особенно в годы второй мировой войны, что будущее Чехословакии лежит на востоке, на путях тесной дружбы с СССР, но сердцем и чисто бытовыми навыками тяготел к западу — к США, Англии, Франции. Как-то Масарик сказал мне:
— Нет, я не социалист! Социализм отпугивает меня… но я и против всякой реакции. Меня скорее всего можно определить как европейского радикала, который верит в науку и прогресс человечества, хочет им содействовать, но по-своему… В индивидуалистическом порядке… Может быть, немного анархично…
Это внутреннее раздвоение разъедало Масарика в Лондоне, разъедало позднее на родине, и мне кажется, что именно оно лежало в основе его преждевременной смерти[56].
Участие в Комитете по невмешательству было для Масарика тяжелым и мучительным испытанием. В душе он сочувствовал испанским демократам и под сурдинку оказывал мне всяческое содействие в борьбе против фашистов. Особенно ценна была его информация о планах и намерениях фашистских представителей, а иногда — также англичан и французов. Масарик был чрезвычайно осведомленный дипломат и имел хорошие связи в самых разнообразных кругах. Однако и он, подобно Пальмшерна, не решался выступить открыто на моей стороне. Поэтому на заседаниях комитета и подкомитета Масарик обычно угрюмо молчал, а когда это было невозможно, ограничивался немногими и, как правило, туманными замечаниями.
Плимут, Корбен, Картье, Пальмшерна, Масарик представляли за столом подкомитета лагерь так называемых демократических держав и, при всех своих различиях, проводили в основном одну и ту же политическую линию, живым олицетворением которой являлся председатель комитета.
Но за тем же столом сидели и представители фашистского лагеря. Их было трое — лондонские послы Италии, Германии и Португалии. О последнем — графе Монтейро — много говорить не приходится. В нем не было ничего характерного. Он представлялся мне каким-то слишком уж «обтекаемым» — и по внешности, и по своему внутреннему существу — и играл совершенно ничтожную роль в комитете в качестве довеска к двум «большим фашистам» — Дино Гранди и Иоахиму Риббентропу. Но зато об этих «больших» следует сказать несколько подробнее.
Сначала о Гранди. Если шведский посланник Пальмшерна по внешности походил на итальянца, то итальянский посол Гранди по внешности скорее напоминал русского или поляка. Это был человек крепкого сложения, темный шатен, с зачесанными назад волосами и тщательно подстриженной клинообразной бородой. Под густыми бровями сидели необыкновенно яркие глаза, выражение которых как-то странно сочетало искорки веселого смеха с невозмутимостью циника. Усы подчеркивали большой упрямый рот. Общее впечатление было: хитрый человек, с которым надо быть начеку.
Гранди являлся одной из основных фигур итальянского фашизма и вместе с Муссолини стоял у его колыбели. В 1922 г, он участвовал в «походе на Рим», а когда Муссолини превратился в диктатора, занимал ряд ответственных постов в фашистской администрации, вплоть до министра иностранных дел. Облеченный высокими полномочиями, Гранди совершил весьма успешную для Италии поездку в СПЖ и с не меньшим успехом выступал от имени своего правительства в Лиге Наций,
В начале 30-х годов имя 37-летнего Гранди. было очень известно. Многие рассматривали его как вероятного «наследника» Муссолини. И вдруг преуспевающего «государственного деятеля» подстерегла «рука судьбы».
Известно, что Муссолини относился крайне подозрительно к каждому крупному человеку из своего окружения. В Гранди он почувствовал соперника и нанес ему решительный удар, пока тот не стал еще слишком опасен для него: в середине 1932 г. Гранди лишился своего министерского поста и был назначен итальянским послом в Лондон. Это было равносильно «почетной ссылке». Гранди думал, что опала скоро будет снята и он снова вернется в Италию. Однако Гранди ошибся: ему пришлось прожить в Англии целых семь лет.
Мои отношения с Гранди носили сложный и противоречивый характер. Как человек он был несомненно интересен, остроумен, красноречив. Беседы с Гранди я всегда считал полезными, ибо он являлся одним из наиболее осведомленных иностранных послов в Лондоне и от него нередко можно было узнать самые свежие политические и дипломатические новости. К тому же Гранди в отличие от многих других дипломатов был откровенен, почти демонстративно откровенен с коллегами!
В первые три года моей работы в Лондоне мы часто встречались и имели немало любопытных дискуссий. Этому способствовали существовавшие в то время отношения между СССР и Италией: выражаясь дипломатическим языком, они были «дружественными». Однако в 1935 г. положение стало резко меняться: пропасть между СССР и Италией стала увеличиваться. Сначала из-за нападения Италии на Эфиопию, потом из-за итальянской агрессии в Испании. Это отразилось и на моих личных отношениях с Гранди.
Зимой 1935/36 г., в пору итало-эфиопской войны, прямого разрыва между нами еще не произошло. Зато с началом войны в Испании мы оказались в противоположных лагерях и за столом Комитета по невмешательству повседневным явлением стали самые ожесточенные схватки между нами. Гранди защищал здесь политику своего правительства не только по обязанности, а с подлинным увлечением, руководствуясь при этом не столько общеполитическими, сколько чисто личными целями. Ему явно льстило то, что после долгого замалчивания его имя вновь замелькало в газетах, зазвучало по радио. Он опять оказался в центре мирового внимания! Комитет давал Гранди трибуну для частых и эффектных выступлений. И так как Риббентроп (другой фашистский кит) далеко уступал Гранди в уме, красноречии, хитрости, ловкости, то в конечном счете создавалось впечатление, что именно посол Италии, а не посол Германии, является лидером фашистского лагеря в комитете. Это еще больше стимулировало энергию и изобретательность Гранди.
Комитет оказался для Гранди настоящей находкой. Его престиж в Италии стал быстро подниматься. В 1937 г. Муссолини счел необходимым пожаловать своему послу в Лондоне титул графа, а в 1939 г. Гранди был наконец отозван из Англии и назначен министром юстиции. Затем он стал членом Большого фашистского совета. Потом — уже в 1943 г. — он принял активное участие в свержении Муссолини. Гранди, видимо, понимал, что «классический фашизм», главой которого был павший диктатор, больше невозможен, и пытался заменить его несколько смягченной формой «неофашизма», надеясь играть при этом ведущую роль в партии и стране. Но расчеты Гранди опять не оправдались. Итальянский народ не хотел больше слышать о фашизме — старом или новом, безразлично. В результате мой «лондонский коллега» и идейный противник в числе многих других совсем исчез с политического горизонта.
Риббентроп во многих отношениях был полной противоположностью Гранди. Сидя в течение целого года наискосок от германского посла за столом Комитета по невмешательству, я имел возможность близко изучить его. И должен прямо сказать: это был грубый, тупой маньяк с кругозором и повадками прусского фельдфебеля. Для меня всегда оставалось загадкой, как Гитлер мог сделать такого дуболома своим главным советником по внешнеполитическим делам, а может быть, лучшего советника он и не заслуживал? Ведь внешняя политика «третьего рейха», в формирования которой «фюрер» несомненно играл основную роль, совсем не блистала высоким искусством. Там, где достаточно было бронированного кулака, она оказывалась успешной. Но там, где такой «аргумент» являлся неубедительным, она неизменно терпела поражения. Иначе как объяснить то, что гитлеровская дипломатия не сумела предотвратить создание американо-советско-английской коалиции? Как объяснить, что одновременно с Германией не произошло нападения Японии на СССР, о чем так мечтали в Берлине?
Бывший коммивояжер по продаже шампанских вин, Иоахим Риббентроп шагнул на пост германского посла в Лондоне через труп фон Хеша (см. выше) и обнаружил здесь такое отсутствие понимания Англии и англичан, такую вопиющую бестактность, такое нелепое представление о своей собственной персоне, что скоро стал посмешищем в британской столице. Конечно, с Риббентропом встречались, его приглашали на приемы и ходили на приемы к нему. Определенные круги даже подобострастно заискивали перед ним (ведь он представлял могущественную державу!). Однако те самые люди, которые только что обедали или пили чай в германском посольстве, выйдя на улицу, разражались злыми насмешками по адресу хозяина и рассказывали друг другу анекдоты о его тупости и самонадеянности.
Злоключения Риббентропа начались буквально с первого дня его появления в Англии. Есть твердо установленное дипломатическое правило, что посол до вручения своих верительных грамот главе государства, при котором он аккредитован, еще не посол и, в частности, не может выступать с речами или интервью политического характера. Однако Риббентроп, выйдя из поезда, который доставил его из Дувра в Лондон, тут же на вокзале устроил пресс-конференцию, во время которой порицал Англию за недооценку «красной опасности» и призывал ее объединиться с Германией для борьбы с коммунизмом. В стране, которая канонизирует традиции и перешедшие от предков обычаи, поведение Риббентропа шокировало даже «твердолобых» консерваторов.
За первым «шоком» последовали другие. На придворном приеме Риббентроп вместо обычного рукопожатия приветствовал английского короля фашистским салютом. Это вызвало в монархических кругах настоящее землетрясение.
Столь же нелепо повел он себя, делая после вручения верительных грамот предписанные дипломатическим этикетом визиты вежливости иностранным послам и британским сановникам. Риббентроп везде становился в заученную позу и произносил одну и ту же пространно-яростную речь о необходимости борьбы с коммунизмом, что вызывало иронические пожимания плечами даже у тех, кто симпатизировал гитлеровской Германии.
Только приехав с визитом ко мне (избежать этого ему не удалось), он допустил исключение. В течение четверти часа, проведенных в советском посольстве, новый германский посол говорил на столь «беспартийную» тему, как лондонские туманы.
Когда в свое время я нанес Риббентропу ответный визит вежливости, произошло вот что. На крыльце немецкого посольства меня встретил здоровенный плечистый парень с нагло-надменной физиономией. Он был в штатском, но выправка, манеры, ухватки не оставляли сомнения в его гестаповском происхождении. Парень стукнул каблуками, стал во фронт и затем с низким поклоном открыл наружную дверь в посольство. В вестибюле меня встретили еще четыре парня того же гестаповского типа; они тоже стукнули каблуками, тоже стали во фронт и затем помогли мне раздеться. В приемной, где я провел несколько минут, пока Риббентропу докладывали о моем прибытии, меня занимал шестой по счету парень той же категории, но чуть-чуть интеллигентнее. На лестнице, которая вела на второй этаж, где помещался кабинет посла, стояли еще три бравых гестаповца — внизу, наверху и посредине, и, когда я проходил мимо них, каждый вытягивался и громко щелкал каблуками…
Итак, девять архангелов Гиммлера салютовали советскому послу, когда он в порядке дипломатического этикета посетил германского посла! Затем в течение 15 минут Риббентроп горячо доказывал мне, что англичане не умеют управлять своей изумительно богатой империей. А после того как мы распрощались и я проследовал из кабинета германского посла к оставленной у подъезда машине, парад гестаповцев повторился еще раз. Бывший коммивояжер явно хотел произвести на меня «впечатление». Надо было отличаться поистине чудовищной глупостью и феноменальным непониманием советской психологии, чтобы рассчитывать «поразить» посла СССР таким фарсом.
Вернувшись домой, я пригласил к себе нескольких английских журналистов и подробно описал им ритуал моей встречи в германском посольстве. Журналисты громко хохотали и обещали широко огласить эту «сенсацию» в политических кругах столицы. Они сдержали свое слово. В течение нескольких дней в парламенте и на Флит-стрит[57] только и было разговоров, что о приеме Майского Риббентропом. Германскому послу эта история принесла не лавры, а крапиву.
В высшей степени странно вел себя Риббентроп и в Комитете по невмешательству. Являясь на заседания, он ни с кем не здоровался, а с надменно-бесстрастной миной на лице, как бы не замечая окружающих, молча направлялся к своему месту за столом и, усевшись в кресло, тотчас же устремлял пристальный взор к потолку. Даже когда Риббентропу приходилось выступать, он оставался в этой неизменной позе, упорно глядя на потолок. Ни председателя, ни других членов комитета для германского посла не существовало. Все это было так вызывающе нагло, что даже Плимут не скрывал своего раздражения, а Гранди посматривал на своего единомышленника с ехидной улыбкой.
Члены комитета возмущались поведением Риббентропа, но никто не решался дать ему надлежащий урок. Тогда я решил проявить инициативу. На одном из заседаний, где мне пришлось выступать непосредственно после Риббентропа, я начал свою речь так:
— Если бы господин германский посол искал вдохновение не на потолке, а попытался посмотреть на реальные события, творящиеся в жизни, то…
И дальше я перешел к изложению своих соображений.
Этого было достаточно. Едва прозвучали мои слова о «вдохновении» и «потолке», как германский посол очнулся. Точно кто-то огрел его плеткой по спине. Он поерзал на своем кресле, отвел взгляд от потолка и осторожно стал оглядывать всех сидевших за столом… В дальнейшем Риббентроп уже не пытался изображать из себя каменного истукана, который не имеет ничего общего с окружающими.
Все выступления Риббентропа в комитете были на редкость грубы, прямолинейны, неискусны. Только что итальянский посол в пространной речи сплетет хитроумную сеть из полуправды-полулжи, из подтасовок и умолчаний; только что на лице Плимута появится задумчиво-растерянное выражение, что всегда означало его полусогласие с выслушанными аргументами; только что Корбен и Картье (если последний не спал) начнут многозначительно крякать в знак того, что к соображениям Гранди следует отнестись серьезно… И вдруг Риббентроп с маху, с плеча бросает тяжелый камень на стол комитета! Сеть, сотканная Гранди, сразу рвется, и весь эффект от его тщательно подготовленной концепции мгновенно испаряется. На лице Риббентропа глубокое удовлетворение. На лице Гранди — едва скрываемое бешенство.
Эти ухватки Риббентропа вызывали немало насмешек среди членов комитета, и кто-то из комитетских остроумцев переименовал германского посла из Риббентропа в Бриккендропа, что означало в переводе: «бросатель кирпичей». Меткое прозвище крепко приклеилось к представителю гитлеровской Германии…
Ограниченность и грубость Риббентропа часто ставила его в смешное положение. Помню такой случай. Во время одной из острых схваток с Риббентропом я сказал:
— Великий германский поэт Генрих Гейне говорит…
Не успел я закончить фразу, как Риббентроп злобно зарычал — не воскликнул, а именно зарычал:
— Это не германский поэт!
Сидящие за зеленым столом сразу насторожились. Я остановился на мгновение и затем, глядя в упор на Риббентропа, продолжал:
— Ах так?.. Вы отказываетесь от Генриха Гейне? Очень хорошо! Тогда Советский Союз охотно его усыновит.
За столом раздался громкий смех. Риббентроп покраснел и по привычке устремил свой взор в потолок.
Чтобы закончить характеристику персонажей, игравших видную роль в жизни комитета, я должен упомянуть еще об одной фигуре — о нашем генеральном секретаре Фрэнсисе Хемминге. Это был человек лет 45, грузный, невозмутимо-спокойный, остро-наблюдательный. Он все видел и слышал, что творилось за зеленым столом, все помнил, обо всем мог представить исчерпывающую информацию. Как профессиональный чиновник (Хемминг в течение 20 лет выполнял функции секретаря при многих министрах и во многих учреждениях и организациях), он не принадлежал ни к каким партиям и не любил высказывать открыто своих политических убеждений. В Хемминге этот принцип беспартийности заходил так далеко, что он даже в мыслях не позволял себе каких-либо определенных суждений по тому или иному политическому вопросу.
Я упоминал, что Хемминг сочувствовал испанским демократам, но это было сочувствие вообще, без ясных линий. Мозг Хемминга был так тренирован, что он с величайшей легкостью улавливал самые противоположные взгляды и умел находить для них чрезвычайно «обтекаемые» формулировки; в результате пропасть между ними как-то затушевывалась, сглаживалась.
Хемминг был особенно великолепен, когда приходилось составлять официальное коммюнике о только что закончившемся заседании комитета или подкомитета. Он с полуслова ловил пожелания каждого участника заседания, сразу же облекал их в приемлемую для большинства словесную форму, в случае каких-либо возражений мгновенно вносил изменения, что-то прибавлял, что-то убавлял и в конце концов клал на стол удовлетворяющий всех документ.
Хемминг был также превосходным организатором всей канцелярской части комитета. Если, скажем, заседание комитета или подкомитета кончилось в 6 часов вечера, то уже к 9 часам все его участники получали у себя в посольстве присланные с курьером ротаторные копии стенографических протоколов. Мне всегда это казалось почти чудом.
А вот другой пример. Когда комитет решил приступить к выработке первого плана контроля испанских границ, Хемминг в течение недели представил на его рассмотрение не только схему такого плана, но и целую книгу сложнейших расчетов финансового, административного и технического характера. В организационной области Хемминг был настоящий маг и волшебник, и я не раз публично воздавал должное его изумительным деловым способностям.
И еще один любопытный штрих. Этот идеальный секретарь и администратор, как и многие англичане, имел свое приватное «hobby» (чудачество), которое никак не относилось к его служебным обязанностям. Хемминг был страстным исследователем-энтомологом. В тот самый 1936 г., когда он стал секретарем Комитета по невмешательству, его избрали также секретарем Международной комиссии по зоологической номенклатуре. А в 1938 г., когда Комитет по невмешательству был поглощен созданием второго плана контроля, Хемминг параллельно выполнял функции генерального секретаря Международной конференции по защите флоры и фауны Африки.
Особое пристрастие Хемминг питал к южноамериканским насекомым, и опубликованный им по этому предмету большой научный труд высоко расценивался специалистами-энтомологами.