1.
Волчья долина, близ Ольнэ, 4 октября 1811 года
Прошло четыре года с той поры, как я возвратился из путешествия в Святую землю и купил близ деревушки Ольнэ, по соседству с Со и Шатнэ, садовничий домик, затерянный среди лесистых холмов. На неровном участке песчаной почвы рос дикий сад, кончавшийся овражком и каштановой рощей. Мне показалось, что этот малый клочок земли может стать прибежищем для моих долгих надежд; spatio brevi spem longam reseces[19]. Деревья, которые я посадил, тянутся вверх, но пока они еще совсем маленькие, и, когда я встаю между ними и солнцем, моя тень закрывает их. В один прекрасный день они возвратят мне эту тень, лелея мою старость, как я лелеял их молодость. Я постарался выбрать породы, произрастающие в тех широтах, где я скитался; они напоминают мне о моих странствиях и дают моему сердцу пищу для новых иллюзий.
Если Бурбоны когда-нибудь вернутся к власти, в награду за мою верность я попрошу у них ровно столько денег, сколько нужно, чтобы присоединить к моей вотчине опушку окружающего ее леса: я вознамерился удлинить дорожку для прогулок на несколько арпанов[1a]; хотя вся моя жизнь была жизнью странствующего рыцаря, меня влечет монашеское затворничество: с тех пор как я поселился в этой глуши, я и трех раз не выходил за границы моих владений. Когда мои сосны, ели, лиственницы, кедры станут тем, чем обещают, Волчья долина превратится в настоящий монастырь. Как выглядел холм, на склоне которого в 1807 году предстояло поселиться автору «Гения христианства», 20 февраля 1694 года, когда в Шатнэ родился Вольтер?
Этот уголок мне по душе; он заменил мне отчие поля; я заплатил за него плодом моих мечтаний и бессонных ночей; бескрайняя пустыня, где родилась «Атала», дала мне возможность купить маленькую «пустынь» близ Ольнэ; чтобы обрести этот приют, мне не пришлось, как американскому поселенцу, грабить флоридского индейца. Я испытываю к своим деревьям нежную привязанность: я посвятил им элегии, сонеты, оды. За каждым из них я ухаживал собственными руками: обирал червей, точивших его корни, снимал гусениц, прилепившихся к его листу; они для меня — словно дети, и у каждого свое имя; это моя семья, другой у меня нет, я хотел бы умереть среди них.
Здесь я написал «Мучеников», «Абенсерагов», «Путешествие» и «Моисея»; чем заниматься мне теперь осенними вечерами? Сегодня — 4 октября 1811 года, день моего ангела[1b] и годовщина моего въезда в Иерусалим; это побуждает меня приняться за историю моей жизни. Человек, который лишь затем дает сегодня Франции власть над миром, чтобы попрать ее свободу, этот человек, чей гений восхищает меня, а деспотизм возмущает, принес меня в жертву своей тирании и обрек на одиночество; но если настоящее он может раздавить, то бороться с прошлым он бессилен, и во всем, что происходило до его прихода к власти, я сохраняю свободу.
Большая часть моих чувств покоится на дне моей души либо высказана в моих сочинениях устами вымышленных героев. Ныне, все еще скорбя о моих химерах, хотя и не преследуя их более, я хочу подняться вверх по течению моих лучших лет: эти «Записки» станут храмом смерти, воздвигнутым при свете моей памяти.
У отца моего от рождения был мрачнейший в мире характер, который испытания, выпавшие на его долю в юные годы, лишь ожесточили. Нрав его оказал влияние на мои мысли; в детстве он пугал меня, в юности удручал: моя будущность зависела от его воли.
Я природный дворянин. Кажется, случайность моего происхождения пошла мне на пользу; я сохранил непоколебимую любовь к свободе, отличающую в первую голову аристократию, дни которой сочтены. В жизни аристократии есть три возраста: пора превосходства, пора привилегий, пора чванства; вступив в пору привилегий, она приходит в упадок, дожив до поры чванства, угасает.
{Происхождение имени Шатобриан и судьба разных ветвей рода[1c]}
В наши дни многие перегибают палку; люди спешат громогласно объявить о своей принадлежности к холопской породе, о том, какая великая честь быть сыном человека, прикрепленного к земле. Так ли уж много гордости в этих философических похвальбах? Не значит ли это принимать сторону сильного?
Могут ли нынешние маркизы, графы, бароны, не имеющие ни привилегий, ни земель, в большинстве своем умирающие с голоду, без конца ссорящиеся и не желающие признавать друг друга, оспаривающие знатность соседа и не имеющие прав даже на собственное имя либо носящие его условно[1d], — могут ли они внушить кому-нибудь страх? Впрочем, да простит мне читатель эти рассуждения, до которых мне пришлось опуститься, чтобы дать представление о главной страсти моего отца, страсти, которая послужила завязкой в драме моей юности. Что до меня, я не кичусь прежним обществом и не сетую на новое. Раньше я был шевалье или виконт де Шатобриан, теперь я Франсуа де Шатобриан; я предпочитаю имя титулу.
Мой отец охотно уподобился бы средневековому вотчиннику и звал Бога Вышним дворянином, а Никодима (евангельского Никодима)[1e] святым дворянином. Теперь нам предстоит проследить путь от Кристофа, владетельного сеньора Геранды, прямого потомка баронов де Шатобриан, до моего родителя и до меня, Франсуа, безвассального и безденежного сеньора Волчьей долины.
Генеалогическое древо Шатобрианов разделяется на три ветви; первые две угасли, а третья, ветвь господ де Бофор, продолженная боковой линией (герандские Шатобрианы), обеднела — неизбежное следствие местного закона: по бретонскому обычаю в дворянских семьях старший сын получал две трети имущества, а младшие делили между собой оставшуюся треть родительского наследства. Это хилое достояние дробилось тем стремительнее, что младшие наследники обзаводились семьями, а поскольку их дети также делили имущество отцов на две трети и треть, эти младшие дети младших детей скоро доходили до раздела голубя, кролика, болота с дикими утками и гончего пса, оставаясь при этом владетельными сеньорами голубятни, лягушачьего пруда и кроличьего садка. В старых дворянских семьях было много детей; судьбу младших сыновей можно проследить на протяжении двух-трех поколений, затем они исчезают, постепенно превращаясь в крестьян, либо растворяясь среди рабочего люда, и никто не знает, что с ними сталось.
Главой нашего рода в начале восемнадцатого столетия был Алексис де Шатобриан, сеньор Геранды, сын Мишеля, каковой Мишель имел брата Амори. Мишель был сыном упомянутого Кристофа[1f], чье происхождение от господ де Бофор и баронов де Шатобриан было удостоверено указом, приведенным нами выше[20]. Алексис де ла Геранд был вдов; горький пьяница, он только и делал, что пил и путался со своими служанками, а самыми ценными фамильными бумагами закрывал горшки с маслом.
В одно время с главой рода жил его кузен Франсуа, сын Амори, младшего брата Мишеля. Франсуа, родившийся 19 февраля 1683 года, владел маленькими поместьями Туш и Вильнёв. 27 августа 1713 года он женился на Петронилле Клод Ламур, владелице Ланжегю, и у них родилось четверо сыновей: Франсуа Анри, Рене (мой отец), Пьер, сеньор дю Плесси, и Жозеф, сеньор дю Парк. Мой дед Франсуа умер 28 марта 1729 года; бабушка моя — я ее хорошо помню — и на склоне лет смотрела на мир с улыбкой. После смерти мужа она жила в Вильнёве, неподалеку от Динана. Состояние моей бабушки не превышало пяти тысяч ливров ренты, из которых старшему сыну досталось две трети, 3332 ливра, а трем младшим 1668 ливров ренты, причем и из этой суммы старшему из этих троих причиталась большая часть.
В довершение несчастья нрав сыновей помешал осуществиться бабушкиным планам: старший, Франсуа Анри, получивший великолепное наследство — поместье Вильнёв, отказался жениться и сделался священником; но вместо того, чтобы добиваться доходного места, которое он с его именем непременно получил, бы, и помочь братьям, он из гордости и легкомыслия ни о чем не просил. Он заживо похоронил себя в глуши и был приходским священником вначале в Сен-Лонеке, а потом в Мердриньяке, принадлежащем к епархии Сен-Мало. Он страстно любил поэзию и сам сочинил немало стихов: я их читал. Жизнерадостный нрав этого дворянского Рабле, служение музам, которому предавался этот христианский пастырь, возбуждали любопытство. Он роздал бедным все, что имел, и умер в долгах.
Самый младший брат моего отца, Жозеф, отправился в Париж и жил, не выходя из собственной библиотеки: ему ежегодно посылали 416 ливров, его долю младшего. Он прожил жизнь незаметно, среди книг, занимаясь историческими разысканиями. Весь свой недолгий век он каждый год первого января писал матери — ничем другим он о себе не напоминал. Странная судьба! Из двух моих дядей один был эрудитом, другой — поэтом; мой старший брат слагал недурные стихи, одна из моих сестер, г?жа де Фарси, обладала подлинным поэтическим даром, другой, графине Люсиль, канониссе, принадлежат несколько восхитительных страниц, которые могли бы ее прославить; немало бумаги измарал и я. Брат мой погиб на эшафоте, две сестры покинули юдоль скорби, испытав муки тюремного заключения; оба моих дяди умерли, не оставив денег даже на собственные похороны; мне литература принесла радость и горе, и я не теряю надежды, с Божьей помощью, умереть в доме призрения.
Бабушка моя, истощившая все средства, чтобы вывести в люди старшего и младшего сыновей, ничем не могла помочь двум средним, моему отцу Рене и моему дяде Пьеру. Представители этого рода, который, согласно своему девизу, «сеял золото»[21], смотрели из окон своей усадебки на богатые монастыри, которые основали их предки и в которых упокоился их прах. Как владельцы одного из девяти баронских поместий Шатобрианы возглавляли Бретонские Штаты[22]; они скрепляли своею подписью договоры монархов и служили поручителями Клиссону, но с огромным трудом добились для продолжателя славного рода чина младшего лейтенанта.
У обедневшей бретонской знати оставалось одно прибежище — королевский флот: туда хотели определить моего отца, но прежде нужно было отправиться в Брест, жить там, платить учителям, купить обмундирование, оружие, книги, измерительные приборы — где взять денег на все это? Королевскую грамоту о направлении юноши во флот из-за отсутствия покровителя раздобыть не удалось: владелица Вильнёва с горя занемогла.
И тут отец мой впервые в жизни проявил решительность, какую я за ним знал. Ему было около пятнадцати лет: понимая тревоги матери, он подошел к ее постели и сказал: «Я не хочу быть для вас обузой». Мать залилась слезами (мой отец двадцать раз пересказывал нам эту сцену). «Рене, — спросила она, — что ты собираешься делать? Возделывай свое поле».— «Оно не может нас прокормить; позвольте мне уехать».— «Ну что ж, — отвечала мать, — будь по-твоему, и да поможет тебе Бог». Рыдая, она обняла сына. В тот же вечер мой отец покинул материнский кров и отправился в Динан, где получил от нашей родственницы рекомендательное письмо к одному жителю Сен-Мало. Юный искатель приключений нанялся на военную шхуну, отплывавшую через несколько дней.
Маленькая республика Сен-Мало в те времена одна отстаивала на море честь французского флага. Шхуна присоединилась к флотилии, которую кардинал де Флёр? послал на помощь Станиславу, осажденному русскими в Данциге[23]. Сойдя на берег, мой отец принял участие в памятном сражении 29 мая 1734 года, где полторы тысячи французов под предводительством храброго бретонца де Бреана, графа де Плело, выступили против сорока тысяч москвитян под командованием Миниха. Де Бреан, дипломат, воин и поэт, погиб, а мой отец был дважды ранен. Он возвратился во Францию и снова нанялся на корабль. Судно потерпело крушение у берегов Испании, в Галисии на отца напали разбойники и обобрали его до нитки; он морем добрался до Байонны и вновь объявился в отчем доме. Храбрость и любовь к порядку снискали ему уважение. Он переселился на Антильские острова; в колониях он разбогател и заложил новые основы благосостояния нашей семьи.
Бабушка вверила попечению Рене другого своего сына — Пьера, г?на де Шатобриана дю Плесси, чей сын, Арман де Шатобриан, был расстрелян по приказу Бонапарта в Страстную пятницу 1810 года[24]. Это был один из последних французских дворян, отдавших жизнь за монархию[25]. Мой отец взял на себя заботу о брате, хотя постоянные лишения привили ему суровость, которую он сохранил до конца дней; non ignara mali[26] не всегда идет человеку на пользу; несчастье учит не только мягкости, но и жесткости.
Г?н де Шатобриан был высокий, сухощавый мужчина с орлиным носом, тонкими бледными губами, глубоко посаженными маленькими глазами цвета морской волны, то есть сине-зелеными, как у львов и древних варваров.
Я ни у кого больше не встречал такого взгляда: когда в нем кипела ярость, казалось, что сверкающая зеница вот-вот вылетит и сразит вас, как пуля.
Отец мой был одержим одной-единственной страстью, страстью к своему имени. Его обычным состоянием была глубокая печаль, усугублявшаяся с годами, и молчание, нарушаемое лишь в приступе гнева. Скупой, ибо он жил надеждой вернуть своему имени исконный блеск, надменный с другими дворянами на заседаниях Бретонских штатов, суровый со своими вассалами в Комбурге, немногословный, деспотичный и грозный с домашними, он всем своим видом внушал страх. Если бы он был моложе и дожил до Революции, он сыграл бы важную роль или погиб от рук восставшей черни. Несомненно, он был человеком одаренным: я уверен, что, занимая высокий пост в военном или гражданском ведомстве, он непременно покрыл бы себя славой.
По возвращении из Америки он решил жениться. Родился он 23 сентября 1718 года, а в тридцать пять лет, 3 июля 1753 года, обвенчался с Аполлиной Жанной Сюзанной де Беде, рожденной 7 апреля 1726 года, дочерью г?на Анжа Аннибаля, графа де Беде, владельца Ла Буэтарде. Молодые поселились в Сен-Мало, в семи или восьми льё от которого оба они родились, так что могли видеть из окон своего дома небеса, под которыми появились на свет. Моя бабушка по материнской линии, Мари Анна де Равенель де Буатейель, владелица поместья Беде, родилась в Ренне 16 октября 1698 года и воспитывалась в Сен-Сире, когда еще жива была г?жа де Ментенон: усвоенные там уроки она передала своим дочерям.
Мать моя, обладавшая незаурядным умом и богатым воображением, выросла на чтении Фенелона, Расина, г?жи де Севинье и на историях из жизни двора Людовика XIV; она знала наизусть всего «Кира»[27]. Аполлина де Беде была нехороша собой — смуглая, маленькая, с крупными чертами лица; ее изысканные манеры и живой нрав составляли полную противоположность строгости и невозмутимости отца. Она так же любила общество, как он — одиночество, в ней было столько же резвости и бойкости, сколько в нем чопорности и сухости; невозможно назвать ни одного ее пристрастия, которое не расходилось бы со склонностями супруга. Необходимость подавлять свое естество поселила в ее душе меланхолию, изгнавшую веселье и беззаботность. Принужденная молчать, когда ей хотелось говорить, она утешалась, предаваясь своего рода шумной печали, и ее вздохи были единственным, что нарушало тихую печаль отца. Что же до набожности, то тут матушка была сущий ангел.