12.Сто дней в Париже
Действие, произведенное на Францию жизнью при законной монархии. — Изумление Бонапарта. — Он вынужден капитулировать перед идеями, которые почитал уничтоженными. — Его новая система. — Три великих игрока. — Химеры либералов. — Клубы и федераты. — Ловкий трюк: Дополнительный акт вместо республики. — Созыв палаты представителей. — Бесполезное Майское поле
Я знакомлю вас с изнанкой событий, о которой история умалчивает; ее интересует только лицевая сторона. Преимущество мемуаров в том, что они показывают обе стороны ткани: в этом отношении они дают более полное понятие о роде человеческом, чередуя, подобно Шекспиру, низкие сцены с высокими. В мире повсюду хижина стоит рядом с дворцом, один человек плачет, когда другой смеется, старьевщик взваливает на плечи корзину, когда король теряет корону: какое дело было рабу, участвовавшему в битве при Арбеллах[23e], до поражения Дария?
Гент был не более чем гардеробной театра; главное представление давалось в Париже. В ту пору Европа еще могла похвастать прославленными историческими личностями. В 1800 году я начал свой путь одновременно с Александром и Наполеоном; отчего же я не выступал на этой великой сцене вместе с двумя замечательными актерами, моими современниками? Отчего прозябал в Генте? Оттого, что все в руке Божьей. От гентских малых Ста дней перейдем к великим Ста дням парижским.
Я уже исчислил вам обстоятельства, понуждавшие Бонапарта оставаться на Эльбе, и обстоятельства первейшие, а точнее, требования натуры, заставлявшие его покинуть место ссылки. Однако дорога из Канна в Париж истребила всю мощь прежнего Бонапарта: в столице счастье ему изменило.
Как ни мало продлилось царствование законного монарха, оно сделало невозможным возврат к правлению узурпатора. Деспотизм порабощает массы и дает некоторую свободу отдельным личностям; анархия раскрепощает массы и закабаляет личности. Поэтому, являясь на смену анархии, деспотизм притворяется свободой; сменяя же свободу, он предстает в истинном своем обличье: по сравнению с Директорией Бонапарт казался освободителем, по сравнению с Хартией предстал угнетателем. Он так ясно понимал это, что счел себя обязанным пойти дальше Людовика XVIII и вспомнить об истоках суверенитета нации. Он, по-хозяйски помыкавший народом, был вынужден вновь сделаться его трибуном, искать расположения черни, впадать в революционное детство, выдавливать из своих уст древние речи во славу свободы, кривившие его губы гримасой и переполнявшие сердце гневом.
Судьба Наполеона, как и его могущество, неотвратимо клонилась к закату, и в эти Сто дней узнать его было невозможно. Гений Наполеона был гением победы и порядка, но не поражения и свободы: а между тем победа предала его, а порядок поддерживался помимо его воли. С изумлением говорил он: «Подумать только, во что превратили Бурбоны Францию за несколько месяцев! Мне потребуются годы, чтобы возвратить ей прежний облик!» Завоеватель видел не плоды законной монархии, но плоды Хартии; он оставил Францию безгласной и униженной; теперь она подняла голову и обрела дар речи: в простоте своего беспредельного ума он принимал свободу за беспорядок.
Все же Бонапарту приходится капитулировать перед идеями, которые он не в силах одолеть мгновенно. За неимением подлинной популярности он платит по сорок су рабочим, которые под вечер являются на площадь Карузель горланить: «Да здравствует император!»; в народе это называлось сходить на торги. Воззвания правительства сулят прежде всего полное забвение прошлого и отпущение всех грехов; личности объявляются свободными, нация свободной, пресса свободной; обнаруживается, что император печется исключительно о покое, независимости и счастье народа, что вся организация империи изменена и вот-вот наступит золотой век. Дабы привести практику в соответствие с теорией, Францию делят на семь крупных областей, каждая со своим полицейским начальством; семеро лейтенантов получают такие же права, какими обладали наместники при Консульстве и Империи; известно, какую роль сыграли эти защитники личной свободы в Лионе, Бордо, Милане, Флоренции, Лиссабоне, Гамбурге, Амстердаме. Ступенькой выше размещаются на этой иерархической лестнице, все больше и больше благоприятствующей свободе, чрезвычайные комиссары, подобные представителям народа при Конвенте.
Полиция, управляемая Фуше, торжественно оповещает весь свет о том, что отныне единственной ее целью станет насаждение философии, а единственным движителем ее действий — правила добродетели.
Специальным декретом Бонапарт возрождает национальную гвардию королевства, одно название которой прежде лишало его покоя. Он понимает, что вынужден вновь свести деспотизм и демагогию, враждовавших в эпоху Империи: плодом этого союза должна стать красующаяся на Майском поле[23f] свобода в красном колпаке и тюрбане, с саблей мамелюка за поясом и революционной секирой в руке, свобода, окруженная многотысячными толпами призраков — тенями тех страдальцев, что погибли на эшафотах, под палящим солнцем Испании или в заснеженных русских степях. Алча победы, мамелюки становятся якобинцами; одержав ее, якобинцы превращаются в мамелюков: на случай опасности хороша Спарта, на случай триумфа — Константинополь.
Бонапарт охотно забрал бы всю власть себе одному, но это было невозможно; нашлись люди, готовые оспорить его первенство: во-первых, честные республиканцы, освободившиеся от цепей деспотизма и законов монархии и желавшие сохранить независимость, которой, быть может, вообще не существует в природе; во-вторых, бешеные монтаньяры, бывшие при Империи всего лишь шпионами на жалованье у деспота, а нынче решившиеся наконец вернуть себе те безграничные права, которые пятнадцать лет назад уступили своему хозяину.
Однако ни республиканцы, ни революционеры, ни прислужники Бонапарта не были достаточно сильны, чтобы править самостоятельно, одолев всех соперников. Снаружи им грозило нашествие, извне — общественное мнение; они поняли, что, не объединив усилий, непременно проиграют; перед лицом опасности они на время забыли свои распри: одни призвали на помощь свои теории и химеры, другие — свои зверства и пороки. Все участники этого сговора имели тайный умысел; все надеялись остаться с барышом, когда события примут нормальный оборот, все стремились заранее обеспечить свое главенство после победы. В этой чудовищной схватке три колоссальных игрока: свобода, анархия, деспотизм — по очереди держали банк, жульничая и стараясь выиграть партию, безнадежную для всех троих.
Озабоченные этой мыслью, они не обращали внимания на немногих заблудших овец, уповавших на революционные меры: меж тем в предместьях объявились федераты[240], в Бретани, Анжу, Лионнэ, Бургундии они приносили суровые клятвы; там и сям слышалось пение «Марсельезы» и «Карманьолы»; в Париже действовал клуб, сообщавшийся с клубами провинциальными; поговаривали о возрождении «Газеты патриотов»[241]. Кому, однако, могли внушить доверие воскресшие тени 1793 года? Разве неизвестно было, что понимают они под свободой, равенством и правами человека? Разве с той поры, когда они творили свои чудовищные деяния, они сделались нравственнее, умнее, правдивее? Разве из того, что они запятнали себя всеми возможными пороками, следовало, что они способны явить миру все возможные добродетели? От преступления отречься труднее, чем от трона; чело, венчанное некогда отвратительной короной, вечно хранит ее неизгладимый след.
Мысль разжаловать гениального честолюбца из императоров в генералиссимусы или президенты республики была чистейшей химерой: в красных колпаках, украшавших его бюсты во время Ста дней, Бонапарт, должно быть, видел лишь прообраз монаршьего венца, — он забыл, что странствующим по миру атлетам не дано дважды побеждать на одном и том же ристалище.
Тем не менее неисправимые либералы надеялись на успех: люди увлекающиеся, вроде Бенжамена Констана, люди глупые, вроде г?на Симонда-Сисмонди, намеревались отдать портфель министра внутренних дел принцу де Канино, портфель военного министра генералу графу Карно, портфель министра юстиции графу Мерлену. По видимости разбитый, Бонапарт не противился демократическому движению, которое, в конечном счете, поставляло рекрутов в его армию. Он позволял нападать на себя в памфлетах, карикатуры твердили ему: «Остров Эльба», как некогда попугаи кричали Людовику XI: «Перонна»[242] Обращаясь запанибрата с беглецом, спасшимся из тюрьмы, ему толковали о свободе и равенстве; он с сокрушенным видом выслушивал эти рацеи. И вдруг, разорвав узы, которые, как мнилось окружающим, сковывали его, он собственной властью утверждает конституцию — не плебейскую, но аристократическую конституцию, именуемую Дополнительным актом.
Благодаря этому ловкому трюку он подставляет на место вожделенной республики старое имперское правление, чуть подновив его феодальный порядок. Дополнительный акт ссорит Бонапарта с республиканцами и вызывает неудовольствие у представителей всех прочих партий. В Париже царит разврат, в провинциях анархия; военные и гражданские власти враждуют; тут толпа грозит спалить замки и зарезать священников, там поднимает белое знамя и кричит: «Да здравствует король!» Под этим напором Бонапарт отступает; он лишает своих чрезвычайных комиссаров права назначать мэров для коммун и передает это право народу. Устрашенный числом противников Дополнительного акта, он слагает с себя полномочия диктатора и, согласно этому самому акту, еще, впрочем, не утвержденному нацией, созывает палату представителей. Он ходит по острию ножа и, едва избежав одной опасности, сталкивается с другой: каким образом ему, монарху на час, учредить наследственное пэрство, отвергаемое духом равенства? Как справиться с двумя палатами? Станут ли они безмолвно повиноваться ему? Как увязать их деятельность с задуманным собранием на Майском поле, теперь уже лишившимся смысла, ибо Дополнительный акт вошел в силу прежде всякого голосования? А вдруг тридцать тысяч выборщиков, приглашенных на Майское поле, сочтут, что могут представительствовать за всю нацию?
Это собрание на Майском поле, столь пышно расписанное заранее и состоявшееся 1 июня, оказалось на деле обыкновенным военным парадом, увенчавшимся раздачей знамен перед никем не уважаемым алтарем. В окружении своих братьев, высших должностных лиц, маршалов, гражданских и судейских чиновников, Наполеон провозглашает суверенитет народа, нисколько в него не веря. Граждане вообразили, что в этот торжественный день примут конституцию собственного сочинения; мирные буржуа ожидали, что в этот день Наполеон отречется от престола в пользу сына, — об этом отречении агенты Фуше торговались в Базеле с князем Меттернихом, — а на поверку все свелось к смехотворной политической подачке. Впрочем, законная монархия могла счесть принятие Дополнительного акта лестным для себя: не считая нескольких расхождений, прежде всего отсутствия статьи об отмене конфискаций, этот документ повторял Хартию.
{Заботы и огорчения Бонапарта. Он готовится к войне с союзниками, но не решается вооружить народ. «Момент был подходящий: короли, сулившие своим подданным конституционное правление, вероломно нарушили обещания. Но с той поры, как Наполеон вкусил власти, свобода сделалась ему ненавистна; он предпочел проиграть, опираясь на своих солдат, нежели выиграть, опираясь на свой народ»}