2 марта 1938. Среда
Из-за глупого Нинкиного письма, в котором она пишет, что ее «тронула моя некоторая откровенность», и хоть Юрий ухитрился истолковать по-своему (ей-Богу, не помню, что я ей писала), и произошел у нас вчера в постели тот мучительный разговор, который опять вернул меня в далекое прошлое. Может быть, Юрий и прав, что мое чувство оказалось много глубже и серьезнее, чем я сама это предполагала. Во всяком случае, никакого «холодного презрения и гадливости» у меня к нему нет.
— Я не знаю, что ты думаешь, но думаешь ты об этом человеке часто. Он для тебя не умер, он для тебя все еще существует. Об этом говорят твои стихи. Это все понятно. Я тебя ни в чем не смогу упрекнуть. Не думай, что я ревную, совсем нет, но мне просто бывает это очень грустно. Бели я ошибаюсь, прости меня.
Ему очень хочется, чтобы я уверила его, что он ошибается. А я молчала. Не буду же я его обманывать! Не так уже много из того, что он говорил, я могла бы опровергнуть. Так мы и лежали молча, одинокие, отчужденные, и если не очень, то все-таки несчастные.
Неужели же навсегда эта тень (теперь уже только тень, ни в чем больше не виноватая) легла между нами? Навсегда над нашим счастьем и любовью будет стоять он — живой или мертвый?