ДОВЕРИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДОВЕРИЕ

Я все время повторяю слово «впервые». А чем его заменить, если в жизни когда-то все происходит в первый раз. А потом начинается время ошибок, повторов... Опыт и воля сами по себе не приходят.

К десятому классу, после полного равнодушия друг к другу, мы стали самыми близкими людьми с моей одноклассницей Милой Гитштейн. Как будто до десятого класса и знакомы не были. Почему так случилось? Не было ни толчка, ни случая к нашему сближению, да и, наверное, просто пришло время.

Мы даже родились в один день—12 ноября 1935 года. «Сестры, одним словом, ето неспроста и в один год и, вокурат, в один день... Не, Милашка, якая-то сила есть..." - говорил потом мой папа. У меня не было сестры, а мне еще в детстве хотелось сестру или брата. И она стала мне действительно родной, «як сестра». Моя мама называла ее «Милкинс», а папа «Милашкую». Когда он гладил ее по голове, он говорил: "Ого, якой волос у Милашки, як у ведмедя. А у Люськи, як у горобца".

Между нами было что-то особенное... точнее всего здесь слово «доверие»... Что-то такое, когда на расстоянии чувствуешь, что тебе не врут, и ты ничего не боишься, не сжимаешься в комок, а дышишь свободно, не оглядываешься назад. Когда и она, и ты могут с кем хочешь и куда хочешь, но от этого отношения действительно не колеблются, потому что они — главное, а все остальное — второстепенное.

 Школы до 1954 года были раздельными. На вечера к нам приглашали мальчиков из 58-й школы тоже украинской. Это было целым событием!

Папа категорически запрещал мне общаться с мальчиками, а тем более дружить. "В ету дружбу" он не верил. Да и дружбы-то такой раньше не было. Девочка рядом с мальчиком на улице — все оглядываются...

"Ето все, дочурка, пустое дело. Сперва надо вывчиться, получить образование — ув обязательном порядке, а там сама себе жениха выберешь. Вот увидишь, женихов ще в тебя будить... до самого Киева... не переставишь. Я вот не слухав своего батьку, гуляв з  девками...»

После папиных образных выражений я представляла длинную вереницу женихов. Но вереницы не было. Появился один. И то — один на двоих. Толик.

После школьного вечера Толик нас провожал домой — он посередине, а мы с Милочкой по сторонам.

Потом Толик провожал нас уже и не только после школьного вечера. Сначала меня. Потом Толик провожал Милу. Ее родители за мальчиков не преследовали. Когда мы втроем спускались по Мордвиновскому на нашу Клочковскую и я издали видела выглядывающих из-за угла папу или маму, я уже не хотела ни провожаний Толика, ничего на свете... Я незаметно переходила поближе к Милочке и шла уже рядом с ней.

О чем мы говорили с Толиком? Он в основном молчал. Единственное, что мы о нем узнали — это что он занимался фехтованием.

Ему было с нами весело. Он не пропускал ни одной встречи. На свидания мы приходили всегда раньше, прятались за деревом. Когда появлялся Толик, пережидали еще несколько минут, а потом уже выходили, извинялись, что опоздали, и так каждый раз.

Сговорившись, мы с Милочкой вдруг начинали ему петь тихонько в два уха;

Я. Сколько вам лет? Дайте ответ.

Она. Сорок.

Я. Ну что вы!

Она. Честное слово.

Я. Вам тридцати еще нет...

Эту песню пела Клавдия Шульженко. Мы называли это «песнями про старичков». Подумать только, тридцать лет! Сорок лет! Нет, нам никогда не будет тридцать! С большим удовольствием Милочка с Толиком слушали мои пародии и подражания Шульженко, Бернесу, Утесову и его дочери Эдит.

Мы с Милой были счастливы. Вот и мы уже взрослые.

Папа настоятельно просил нас прекратить «ету тройку». Но встречи и провожания продолжались. И однажды, когда мы возвращались с очередной прогулки, папа вышел нам навстречу. Я знала, чем это пахнет.

Толик поспешно потряс нам по-товарищески руки и тут же нырнул в первый попавшийся двор. Мы с Милой пошли... Она сразу защебетала, стала ласково «заговаривать зубы», а папа сухо отвечал; «Идите, идите уперед».

У ворот стояла мам в ватнике, накинутом на халат, испуганная и бледная.

«Марк!..»

«Утикай (уходи),— прошипел папа и полез в карман пиджака.— Ну, девки, я вас миром просил по ласке прекратить ету тройку... терпение лопнуло. Я за себя вже не отвечаю. Ну!!!» — И с театральным ужасом на лице вынул из кармана деревянную скалку, которой мама раскатывала тесто.

«Люся!!!»— закричала Милочка. Я ее быстро схватила за рукав, и мы рванули через наш двор, через палисадник тети Сони, через ветхую деревянную ограду в соседний двор... Папа вслед за нами легко преодолел забор, а под мамой он рассыпался. «Так и надо — кушай меньший». Мы с Милой еще успевали и смеяться.

И вдруг Милы нет. Только что мы были рядом, и вот — не успела я оглянуться на маму, а Милы уже нет! И папа остановился. Он уж забыл, зачем за нами гнался, сам вошел в игру. Папа задыхался, оглядывался...

—     Лель! А дё она? Де Милашка? Люська вона, а Милашка... як сквозь землю...

—    Марк Гаврилович! Простите нас, мы больше не будем,— раздался жалобный тоненький голосок откуда-то действительно из-под земли.

—    Милашка! А де ты?

—    Я боюсь...

Она сидела в канализационном люке.

—    Да что ты, на самом деле, голова, давай вылазь.

—     Я боюсь, Марк Гаврилович.

—     Я ж пошутив, у меня вже и в руках ничего нема,— оправдывался папа. Он сам был испуган.

Ох, и получил папа от мамы! «Ну, Марк, тебе завтра влетит! Да Мила такого в жизни не видела. Разве ее отец устроит такое? Миша ведь нормальный человек. Ну завтра держись, Марк, котик, хи-хи-хи...»

Но дядя Миша ни о чем не узнал. Ведь это же была моя умная подруга Мила. И папа считал ее своей родной и наставлял ее так же, как и меня. И даже когда мы стали совсем взрослыми, папа не разрешал ни мне, ни ей приходить домой после одиннадцати часов вечера. У нас у обеих у самих дочки, а папа... как папа.

Это было уже в Москве. Мила приехала ко мне в гости. Как только мой папа перебрался в Москву, он в тот же вечер прорубил в стенах дырки, вбил петли и стал закрывать на ночь двери моей квартиры тяжелым железным ломом. Ключам он не доверял. У него и в Москве было «як у Харькиви». Я уехала в экспедицию, а бедная Милка, если приходила позже одиннадцати, ждала за дверью, пока папа долго, нарочито медленно открывал замки, и выслушивала: «Ну, де можно так долго ходить? Якеи такеи подруги? Якеи дела можно делать до двенадцати часов ночи? Ну, посидела, ну, поточила лясы... — и домой. Я же жду ее, не сплю... нервничаю».

«Марк Гаврилович, у меня же есть ключи. Не надо закрывать двери на жепезку".

«Ишь ты якая! Ето ж тебе не Харькив, ета, брат, столица. Сколько народу разнага! Не, детка моя, добро надо беречь».

Я всегда отпугивала людей, когда повзрослела. Особенно раньше. Я не понимала, в чем дело? Те, которые потом меня еще видели и узнавали получше, почти всегда впоследствии становились моими друзьями, товарищами, подругами. Ну, а которые видели всего один раз, отворачивались. И я терпела в жизни неудачи. Но самые больные переживания были в работе.

Если тебя приглашают на роль, то первый этап — знакомство с режиссером. У меня долгое время этот этап был первым и последним — я с первой минуты начинала «выделяться». «Что это с ней? И в институте, говорят, играла неплохо, да и в картине про ночь вроде нормальный человек»...— говорило недоуменно лицо режиссера. И как-то извинительно, с потухшими глазами со мной прощался — и больше мы не виделись.

Я ничего не понимала. Решила попробовать, как другие. Прихожу, держусь изо всех сил, молчу, не «выделяюсь», смотрю на партнеров, беру с них пример. А потом выйду с репетиции в коридор студии да как побегу! Ни с того ни с сего. И бегу, пока  не устану. Тут-то уж режиссер меня не видит... Кое-как начала дотягивать до проб.

А с одним очень известным режиссером я пробу все-таки прошла. Он мне даже прислал письмо. "Надо будет поискать грим, и сделаем еще одну пробу". Но на этой "еще одной" меня и понесло. Режиссер - интеллигентный, сдержанный человек, один из самых интереснейших в стране режиссеров... а я как пошла. И кручусь, и верчусь, и наигрываю, и анекдотик, и шаржи, и пою, и копирую, и пару харьковских жаргон­ных словечек, и чечеточку. Опять тот же недоуменный взгляд: «Что это с ней? Все вроде было нормально...» И взял другую актрису.

Роли, которые я сыграла, пройдя кинопробы, можно сосчитать по пальцам. А чаще  на роль я попадала случайно: или срочно нужна актриса, а ее в городе нет и долго не будет, или актриса заболела, или режиссер меня видел в другой картине и берет без проб на эпизод.

Я все внимательнее и серьезнее следила за собой, держалась и сдерживалась. Ну почему так? Актер на пробе умен, тактичен, сдержан, говорит мало — больше слушает. И в нем такая тайна, подразумевается такой потолок. А потом, в готовом фильме, выясняется, что в пробе-то и был его потолок. А роль — ровная, гладкая, без неожиданностей, поворотов, без внутренней эксцентрики. Хотя все правильно, не придерешься. А ведь в жизни все так неожиданно! Только что-то наметишь — и все вверх тормашками! В жизни ничего нельзя отрепетировать. А в кино почему-то при­нимаешь условности, видишь красивую мизансцену в фильме о производстве — и молчишь. А кино вроде искусство, наиболее приближенное к жизни. Как играть — гладко и ровно? Или рисковать, как бывает с тобой в жизни? Если рисковать, опять страх: ведь тебя не примут и опять в глазах будет: «Что это с ней?»

Ну кто же меня со всеми моими потрохами примет? Со всей моей эклектикой и «чечеточками»? Ведь это надо принять, полюбить, а иначе меня просто нет...

...Я первый раз стояла без палки. Фильм «Мама», где я получила травму, я за­кончила с гипсом, на костылях. В картине «Обратная связь» не сделала ни одного шага — только сижу и стою на здоровой левой ноге. Во «Второй попытке Виктора Крохина» я уже делала два-три шага, незаметно опираясь на стол. И вот новая роль.

Здесь, в картине, уже долго переносили сроки моих съемок — ждали, когда я на­чну ходить. В этой группе я еще никого не знаю, с палкой стыдно как-то было при­езжать. И вот я первый раз стою без опоры.

Травма была ровно год назад, я потеряла форму, чувствую себя разбитой, ста­рой, беспомощной. В ноге сидит шесть шурупов и титановая пластинка — они держат осколки сломанной ноги, и я думаю о них постоянно...

Нога болит нестерпимо. А мне сейчас нужно быть победоносной, эксцентричной, разбитной и завлекательной. Мой партнер моложе меня на десять лет. Я его еще юношей видела на экране, а мне тогда было двадцать семь лет. Тогда я вообще не снималась. Теперь ему тридцать, он сильный, красивый, здоровый. Нам сейчас предстоит дуэт-состязание, мы должны вот-вот сойтись в сцене и подняться на самую высокую ноту, попасть в «жанр»...

Нет сил ничего доказывать, нет желания. Такая разбитая, хочется лечь быстрее. Сколько можно доказывать? На пробе доказываешь, на репетиции, на концерте, в интервью, в жизни — все доказываешь, доказываешь, доказываешь. Ну нет же сил...  Что делать, как уйти от неминуемой сцены?

Стою за домом. Меня никто не видит. Я одна. Отсюда я пойду на камеру, навстречу роли, партнеру, людям, которые потом мне станут родными... навстречу режиссеру, который заставит меня писать про папу и мое детство... Ой, ну не могу,  ну нет же сил...

«Ты прекрасная, ты самая красивая. Ты все можешь, все. Не думай об этом, пусть героиня хромает. Это даже интересно. За двадцать лет с человеком бог знает что может произойти, а тем более с ней. Ты моложе выглядишь, чем он. Посмотри, у него уже и складки у рта, и лоб... Ты не бойся, дави его. Возьми его и задави — ты же актриса! Раскрепостись, делай что хочешь. Захочешь закружиться—кружись, отвернись от камеры, смотри в камеру — что хочешь. Для этой сцены мне пленки не жалко. Ну, дорогая моя, помни, что ты самая прекрасная, самая красивая... Ну, милая моя, красавица моя. Я тебе доверяю полностью — делай что хочешь, в любую сторону», — говорил, отходя все дальше и дальше, режиссер.

Какой он красивый, как прекрасно он улыбается. Какие красивые люди живут на земле! Я посмотрела на себя в деревенское окошко. Свет падал мягко, теней под глазами не было. А я вроде сейчас действительно ничего, вполне, а? А ведь он прав -  я и пою, и играю. Почему я все время в себе копаюсь, сомневаюсь... Что это со мной? На улице жарко, а по спине, между лопатками, поползла ледяная струйка. Вот и во рту пересохло, вот уже и забил озноб. Началась знакомая трясучка — уже сигналит мой актерский профессионализм моему разбитому больному организму, что он уже готов: «давай, подбирай свои «дрябы» и мышцы, пошли в бой!» Сейчас, сейчас, подождите. Я сейчас соберусь. Так. Сейчас сцена эксцентрическая, комедийная, а пототом, в конце, «она» раскроется в драматической ситуации, но это потом. Вот такая моя героиня — Тая. Я вспоминаю, что кумиром Таи мы с режиссером решили сделать звезду пятидесятых годов Лолиту Торрес.

«Мотор!»

Сердцу больно, уходи, довольно,

Мы чужие, обо мне забудь.

Нет, не надо — ни руки, ни взгляда...

И я уже иду навстречу молодому партнеру и вижу его складки у рта и лоб в морщинках, и мне от этого легче... На ходу, шаг от шага, чувствую, что делаюсь изящнее, стройней и моложе.

А почему я не хромаю? Ведь это же мы обговорили, это интересно, как сказал режиссер. Но нога совершенно не болит. Она здоровая. Первый раз не болит за этот мучительный год. Но все, уже поздно. Начинается сцена. Партнер заглянул глубоко мне в глаза, а дальше — уже не я, уже кто-то другой. Никогда, ни на одной, самой подробной репетиции так полнокровно не узнаешь партнера и себя, как после слова «мотор», «горячим» способом. Тут видно все. Ничем не прикроешься. Это самое мощ­ное и высокое напряжение всех твоих актерских и человеческих ресурсов. У нас - в драматических ролях, драматической картине — пошел дуэт из мюзикла! Все, что говорили,— на фонограмме звучит, как музыка! Без специальных подстроек и мучи­тельных болтливых изматывающих репетиций, мы с ходу попали в жанр этой необыч­ной драматической картины, спели сцену «в яблочко». И стало ясно, почему двадцать лет назад эти, теперь уже повзрослевшие герои фильма, полюбили друг друга на всю жизнь. А в предыдущей серии дуэт юных талантливых артистов уже сыграл наш роли. Вот этот дубль и стоит в картине режиссера Андрея Сергеевича Михалкова-Кончаловского — «Сибириада».

...Я сразу осунулась, сильно захромала и, держась за забор, пошла опять туда, где меня никто не видит.

—       Эй ты, Коза, ну как тебе твой партнер?

—      Ой, что вы, Никита Сергеевич, по-моему, хорошо... Получилось вроде.

—       А-а... нравится! Эх ты, такую роль на Козу променяла.

Я двинула плечами, сутулая, сникшая... Я его больше не стеснялась, он сейчастак много узнал про меня, а я про него, как будто мы долгие годы знали друг друга.

—    А-а, Коза, не поверила мне, вот и ножку сломала. Теперь будешь верить? А?

—    Теперь не знаю, б-буду...— сказала я не совсем уверенно.

Режиссерам я уже не верила. Обещали всегда очень много. Сколько раз я слышала, что для меня нужно специально писать сценарий. «Вот у меня сейчас будет готов сценарий, там такая для вас работа, Людмила. Я вам буду звонить. Готовьтесь!"  И все. И молчок.

Мне кажется, из всех профессий в кино профессия режиссера — самая вибрирующая. Режиссеры — самые неверные люди. Я время от времени анализировала причины. В общем, так оно и должно быть. Если в центре фильма человек, который не возбуждает режиссера к фантазии, к новому, к сверхсилам, если режиссер в него не влюблен и не восхищается им, то снимать фильм трудно, иногда невозможно. Потому режиссер и меняет в своих картинах актеров, объект, остывает к предыдущим, которых он снимал, и результаты от этого не становятся хуже. Просто этот режиссер работает вот так. Но мне ближе такой, который заранее знает, что и в сле­дующей работе он будет вместе со своими проверенными друзьями-единомышленниками, и они его не подведут. Я с удовольствием иду на фильм Данелии потому, что обязательно увижу там Евгения Леонова, на фильмы Панфилова потому, что увижу там Инну Чурикову. Они — единомышленники. Происходит взаимное обогащенеие, а выигрывает от этого их фильм, искусство.

Наверное, я сама во многом виновата — слишком поздно начала понимать, что к чему, многих отпугнула своей невыдержанностью, но мне не пришлось работать постоянно с одним режиссером. Кончалась картина, и я опять не знала, что будет завтра, какому режиссеру захочется пригласить меня на следующую... Опять все сначала: сдерживать себя, что-то играть тебе не свойственное, и думать об одном: «скорей бы в кадр». Боли от встреч с режиссерами было у меня предостаточно. И я решила: режиссер пообещал — прекрасно! Поблагодарила. И забыла. Лучше не верить, а потом быть приятно удивленной.

И вот 1976 год. Я снималась на Рижской студии. Вечером в гостиницу звонок из Москвы: «Здравствуйте. Это Михалков. Что вы делаете летом? Вы читали Чехова — "Платонов»? Там есть роль генеральши. Я ее готовлю для вас. Вы мне нужны будете совершенно свободной. У меня репетиционный период. Обязательно. Мы с вами договор­ились. Я вам буду звонить».

А накануне в рижском Доме кино я посмотрела «Рабу любви». Я была под большим впечатлением от картины... от Елены Соловей, от художника Адабашьяна, режиссера Никиты Михалкова. И надо же! На следующий день он сам звонит. Как правило, всегда звонят ассистенты, реже вторые режиссеры. Но сам режиссер... Очень редко, очень...

Я порадовалась, порадовалась и «закрыла клапан», чтобы потом не расстраиваться. И больше никаких звонков. Ни слуху ни духу. Правильно. Чудес не бывает. Я к этому привыкла. И начала сниматься в совместной постановке — «Мосфильм», Румыния, Франция — в мюзикле «Мама».

Опять звонок домой: «Это Михалков. Я был в больнице. Срочно начинаю пробы. Надо поискать грим, костюм. Давайте, приезжайте завтра на студию».

-  Я не могу. Я уже снимаюсь в «Маме».

-  В какой маме?

- Ну, так фильм называется...

-  Нет, вы серьезно?

-  Фильм так называется — «Мама». Это мюзикл по сказке «Волк и семеро козлят», и я играю Козу.

-  Козу???

-  Ну, так в сценарии...

-  Слушайте, что вы говорите? Какая коза? Я же вас просил освободить лето! Я же на вас писал роль!

-  Я вам не поверила, я не верю режиссерам...

Так захотелось плакать! Неужели он говорит правду? Неужели он действительно для меня писал роль?

Пробы по «Платонову» — «Неоконченная пьеса для механического пианино» — мы с Михалковым провели. Директора картин «Мама» и «Механическое пианино» уже договаривались о моей занятости... И тут я получила тяжелую травму. Все остановилось.

Да, такую роль на Козу променяла!

Через два года, рано, часов в восемь, неожиданный звонок:

- Это Михалков. Привет, Коза. - Голос в восемь утра бодрый, энергичный. Наверное, Михалков уже пробежал десять километров, как это было на съемках «Сибириады» — вся группа еще только просыпается, а он уже пробежал, позавтракал, сидит и читает газету.

«Я сейчас между двумя сериями «Обломова» хочу попробовать снять в корокий срок картину, у меня есть до зимы три месяца. «Пять вечеров» Володина знаешь? Мне нужны артисты, которые сумеют быстро войти в роль. Ищу, ищу актера, сам уже хотел сыграть, но думаю, нет, не смогу — снимать и играть... Но очень хочется. Вообще играть очень хочется, но Ильина не буду. Сыграю Тимофеева... Ладно, Коза! Не суетись, ближе к делу. Что у тебя со временем?»

«Я свободна»,— сказала я, не моргнув глазом. И в тот же вечер прервала переговоры с группой, где уже была намечена проба, а режиссера еще и в глаза не видела. Звонили ассистенты...

«Пять вечеров»... Тамара Васильевна. Роль, состоящая из цитат, сыгранная и другими, и мной в предыдущих картинах. Уже давно драматурги и сценаристы разнесли пьесу Володина по частям, по репликам. Она появилась в 1957 году. Сколько раз сама на экране говорила, как Тамара Васильевна: «Все парами, а я все одна и одна". Сколько раз я сыграла одиноких женщин и сколько раз мне на экране говорили партнеры: «Выходи за меня»...

Что мне делать с этой ролью? Ведь в Тамаре Васильевне все играно-переиграно и очень хорошими актрисами.

Нужно попытаться, не мудрствуя, поближе быть к пьесе, постараться реставрировать роль, не стесняясь повтора, если это на благо образу, если это искренне. Наверное, нужно попытаться не рыдать, не плакать, избежать напрашивающихся сантиментов. Тамара семнадцать лет живет одна, она так уже привыкла, она забыла, что это вообще такое — любовь. Она в железных бигуди и в бесформенном халате, серенькая, безликая, непонятно, сколько ей лет — тридцать, сорок, пятьдесят... Ее виду никто уже не удивляется — все давно привыкли. Это очень важно. В первой встрече с Ильиным она будет неприятной, даже отталкивающей — ведь она давно уже не видит себя со стороны, она уже давно не женщина, все умерло. Работа, племянник, дом, телевизор, железные бигуди, железный голос, «лет сто не танцевала»... Больше ничего до третьего вечера мы о ней не знаем. Но Ильина она рьяно, по-сумасшедшему, разыскивает... Это еще не любовь, это только проснувшаяся память о прошлом, о том, какой она была прежде. Она еще железная, хотя внешне и изменилась к лучшему. Надо будет поменять вязаную бесформенную шапку на кокетливый глупый берет... она уже и одеться не умеет, и в этом особая безнадежность. И пусть она говорит Тимофееву: «Я ведь, в сущности, живу одна. На работе хорошо. Все время чувствуешь себя нужной людям. А вот в праздники плохо. Все парами, парами, а я все одна и одна. (Последнюю фразу режиссер разрешил не говорить.) Да! Так пусть она этот монолог говорит оптимистично и бодро — ни в коем случае не плакать и не жалеть себя. Это еще пронзительней, когда человек не видит себя со стороны и не понимает, как он трагически одинок. Пусть после этого монолога зрителю захочется сказать ей: «Дорогая, ну что ты бодришься? Ведь ты так наивно прикрываешься». А потом уже, потеряв «его» опять, еще раз, она обмякнет, уйдет «железо». И вот тут надо играть Любовь. Тамара уже слабая, потому что опять любит. Чувство к Ильину просыпается с новой силой, и на глазах возрождается никуда не ушедшая, приглушенная, нерастраченная женственность. Это слабая, нежная, хрупкая девочка с морщинками на лице. Она дождалась своего счастья...

Перед съемками начались репетиции. Их я боялась как огня. Но Михалков про меня уже давно все понял. На репетициях я тарахтела без умолку. Рассказывала анекдотики, копировала и шаржировала, хихикала и пела на разные голоса, рассказывала про папу, крутилась и вертелась, забыв, что мне сорок два... А к роли нет-нет да и вернемся. Почитаем, прослезимся... полюбуюсь на Любшина... и опять меня режиссер отпускал на свободу!

А к съемкам все — внутри — лежит на местах. Тронь струну — и весь аккорд ответит! На съемках — ни нервов, ни репетиций, ни выяснений отношений между героями — уже все выяснено. По движению брови, по скошенному рту режиссера знала, куда мне повернуть. В самых трудных сценах Михалков подходил, брал меня за плечи: ну, ты все поняла. От этого доверия появлялись новые силы, и я играла сцену. Мы с режиссером уже были в актерской упряжке в «Сибириаде». Он знает, что такое находиться с другой стороны камеры. Потому он чувствует актера  и верит ему.

    В павильоне абсолютная тишина. Все передвигаются бесшумно и только по делу. Идут синхронные съемки. Между членами группы самые теплые отношения. На меня смотрят, последние поправки со светом, сейчас начнется сцена... Саша Адабашьян здесь. Интересно, как он себя чувствует после вчерашней трудной сцены? Саша не актер. Он сценарист и художник картины «Пять вечеров», но я Тимофеева представляла именно таким. Любшин еще не готов, он поправляет грим. Вчера «горячим способом» играли с Сашей эпизод. Ни он, ни я не знали, как повернется сцена, — режиссер нас "пустил», значит, так надо — даже вчерашняя странная рваная сцена. Как интересно смотреть на Сашу и подстраиваться и перестраиваться на ходу. Что за человек Тимофеев? Любит он Ильина или не любит? Защищать Тамаре Ильина или нет? Прислушиваюсь к мельчайшим обертонам в интонации Тимофеева — верю!.. Верила, верю  и стоп! — опять не верю... Вся сцена переворачивается, и за что я его потом благодарю — не понимаю. И все же все точно, как бы и в жизни было... Потом, когда снимусь в этой сцене, нужно будет показать свои харьковские фотографии, которые я выбрала и принесла. Завтра они должны висеть на стенах комнаты Тамары — завтра будет сниматься финал...

Мне не стыдно здесь, на съемочной площадке, рассказывать, как мой папа говорил мне в детстве: «Дуй свое, дочурка, надо «выделиться». Иди уперед, моя богинька, моя клюкувка...» Мне не стыдно воспроизвести папину неграмотную речь. Да, для меня — это моя боль, моя радость, моя гордость.

Кажется, меня первый раз приняли со всеми моими потрохами, эклектикой и чечеточкой...

—  Богинька, клюкувка, иди на место в кадр,— тепло обращается ко мне оператор Лебешев.

Точно, приняли.

—   Мотор, — шепотом говорит Михалков, и я иду в кадр, в счастливый финал.