НОВАЯ ЖИЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

НОВАЯ ЖИЗНЬ

Это была совершенно другая армия. Не верилось, что за полгода может произойти такое перерождение. По нашей Клочковской к центру города опять вступала армия. Наша Красная Армия! Да... Вот это армия! Танки, машины, солдаты в новой форме с иголочки, в скрипучих сапогах. Это вам не валенки по мокрому снегу «хлюп-хлюп», как тогда, в феврале. Взрослые говорили, что это наши новые моторизованные части.

Второе освобождение Харькова у меня связано с вкусом и запахом акации. Отовсюду жители несли солдатам большие букеты розовой и белой акации. В Харькове ее очень много. Она сладкая, особенно розовая. Я знаю, когда хотелось есть, прекрасно «шла» и акация...

Солнце и запах акации стояли над нашим освобожденным городом. Мне посчастливилось доехать на танке аж до площади Тевелева, прямо на пушке!

Теперь уже не будет никогда комендантского часа, не будут никого казнить, люди перестанут бояться друг друга, теперь погнали немцев! И я скоро пойду в школу и буду учиться! А главное — теперь мой папа сможет нам наконец-то прислать письмо! Ведь теперь вся страна будет знать, что Харьков освобожден!

Первого сентября 1943 года я пошла в школу. Ровно за неделю школу почистили, вымыли, сформировали классы. Парт не было, досок не было, книжек и тетрадей не было, мела не было, а учеба началась!

Это была украинская школа. Ближайшая русская школа находилась от нас за четыре квартала.  А эта, № 6,— во дворе, прямо под балконом. И мы с мамой решили, что я буду учиться в украинской. Все предметы велись на украинском языке. На первых порах я вообще ничего не понимала. Про что говорит учительница? Многие украинские слова вызывали в классе дружный смех. А потом, со временем, мы разобрались и полюбили язык. Требования и правила в школах тогда еще были нестро­ги. И уроки я готовила очень редко или вообще не готовила.

Моя мама устроилась в кинотеатр имени Дзержинского — работать ведущей "джаз-оркестра», который играл публике перед сеансом. И я после школы — в кино. С собой проводила по полкласса. Фильмов было мало. Их так подолгу «крутили», что, бывало, один и тот же фильм смотрели мы раз по пятьдесят! Сколько раз я видела фильмы «Аринка», «Иван Грозный», «Истребители», «Два бойца» и, конечно, „Большой вальс»! Вот откуда тетя Валя напевала свои вальсы!

Во всех фильмах я знала не только все песни, не только все диалоги, от «гм» до «апчхи» — я знала всю закадровую музыку. Она ночами звучала в ушах. Я вороча­лась, я не могла заснуть... Ну как можно спать после «Большого вальса»?

Первый раз после этого фильма я поняла, что мама права, когда говорила папе, что «Люся девочка некрасивая». Да, она права. Все так. Карла Доннер мне показалась такой чудесной! Я поняла несовместимость своих «полетов» и реального отражения в зеркале. На время я даже перестала подходить к нашему волнистому зеркалу. Мне было достаточно того, что у меня пело все внутри. Я переносилась в атмосферу валь­са, оркестра, скрипок, я была влюблена в «красивого чернявого орла» Штрауса, танцевала с ним в белой шляпе и пела высоким голосом Карлы Доннер...

На уроках класс хохотал, а потом дружно все замирали, глядя на меня. Я просы­палась. «Что случилось? Почему смотрят все на меня?» Доносился голос учительницы: «Гурчэнко! А ну выйдить з класу. Там у коридори соби и доспиваетэ. Шо воно такэ? Стрыбае, спивае...» Я пела... А я и не почувствовала...

И где-то глубоко в душе таилась надежда, что еще что-то со мной произойдет, я еще изменюсь, похорошею. Ведь я еще не такая большая.,. Я не буду такой красивой, как Карла Доннер. Это уж точно. Но я буду красивой, обязательно. По-своему.

Дома меня вообще теперь не бывало. Ведь началась новая жизнь. Нет немцев. Никого не боюсь. Я должна была «схватить» все радости. И кино, и джаз-оркестр, и нужно уже «выступать» самой. Пора! Но где? Самодеятельности в школе еще не было. А меня распирало, подхлестывало, особенно после очередного фильма. Люди работают, а я гибну, пропадаю. Проходит же время...

Большой госпиталь расположился на Рымарской в помещении бывшего монастыря. Этот монастырь был давно уже мной изучен вдоль и поперек. Знала я здесь все выходы и входы. У меня даже сохранились монастырские трофеи: бронзовая тесьма с кисточками — я ее надевала на лоб, когда танцевала индийский танец из кинофиль­ма «Индийская гробница».

Я пробралась в госпиталь. И очень скоро я не могла жить, если после школы хоть на часок не забегу в «свои» палаты. Меня ждали раненые. Я им пела, рассказывала о том, что происходит в городе, выполняла мелкие поручения, веселила их. Самое глав­ное — знать вкусы, желания и мечты «своей публики». Мои раненые любили песни патриотические, о любви, шуточные. Так я и строила свой репертуар. Меня совершенно не смущало то, что не было аккомпанемента. Да я привыкла без него! Шли в ход руки, ноги, глаза, плечи. Вот где работала фантазия!!!

С большим подъемом проходила песня о ленинградском рабочем-гармонисте.

В бою навылет раненный,

Скомандовал: «Вперед!»...

Потихоньку из соседних келий-палат выходили раненые, вслушивались в песню, вглядывались в меня. А я пела и видела своего папу-гармониста на фронте с баяном... Нянечки и сестры с грелками и бинтами тоже останавливались, все смотрели и прислушивались. Середины песни не помню. Но в конце кто- спрашивает у героя-гармониста:" Откуда ты, отчаянный, - он ласково спросил".

И с беспредельной гордостью

Ответил гармонист:

С Васильевского острова,

С завода «Металлист».

С завода «Ме-е-е-таллист»!

Плакали раненые, плакали старенькие нянечки... Но больше всех в песне нуждались те, кто был ранен тяжело. В эти особые палаты ходить не позволялось. Только если разрешит врач или позовет сама сестра. Войду в такую палату. Коек мало. Особенно тихо, особенно чисто, всегда цветы. Все молчат. И я молчу, боюсь нарушить эту тишину. А потом откуда-то из бинтов еле слышное: «Девочка, что-нибудь боевое спой...» — «Сейчас спою...»

Ордена недаром

Да нам страна вручила.

Помнит это каждый наш боец...

А в палату для выздоравливающих я иногда, чтобы их взбодрить, входила с шиком: «Та, чево там!»  Как Петер. Тоже имела успех. Сначала все вздрагивали, а потом смеялись и тут же подхватывали веселую интонацию, по которой соскучились. И шли песни о любви:

Ах, Нина-Ниношка,

Моя блондиношка,

Подруга юности, ты вспомни обо мне.

Моя любимая, незаменимая.

Подруга нежная,

Товарищ по войне...

О любви я пела и шепелявила с особенным подъемом. О любви я знала наибольшее количество песен. Иногда, в разгар исполнения песен о любви, какой-нибудь молодой раненый как бы невзначай кидал мне вопрос:

—      У тебя мама есть?

—      Есть.

—     А сколько ей лет?                                                                                                                 

—     Ей? Сейчас скажу. По-моему, двадцать четыре года... — специально врала я.

—     Ух ты, какая молодая. Ты ее приведи, а?

—       Ясно. Я с ней поговорю...

Бедная моя мама! Если бы она все это знала...

Популярны были песни о любви матери к сыну. Их просили спеть самые молодые раненые, почти мальчики. Те, у которых еще не было невест.

Спит деревушка, только старушка

Ждет — не дождется сынка.

Старой не спится, тонкие спицы

Тихо дрожат в руках.

А когда сын приезжает к ней на побывку, старушка

Взглянет на сына разок-другой,                                                  

Летная куртка и бровь дугой.

Ты улыбнешься, к сыну прижмешься.

Не пропадет, мол, такой.

А в конце могли идти и «Чубчик», и «Бирюзовые, золоты колечики»... Я пела что просили. Я хотела, чтобы все улыбались и были счастливыми. И в самом конце моего выступления уже можно было себе позволить все: и «та, чево там!», и спеть что-нибудь такое «залихватское», чтобы вставить в финале папину «чечеточку» и мое эффектное, убивающее наповал «х-х-ха!!!»

После выступления меня одаривали и раненые и нянечки вкусными вещами. С едой по-прежнему было очень тяжело.

Я шла домой усталая. Мне нравилось уставать от выступления. Я чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям — без остатка. «Только так можно жить. Только так!».

        Успех был, что там говорить. Надо смотреть правде в глаза, чего уж...